Стыдные подвиги (сборник) - Андрей Рубанов 5 стр.


Напряжение растет.

Джейсон швыряет девку на пол и удобнее перехватывает тесак. Девка кричит, широко открывая огромный рот и огромные глаза. Бойцы в восторге. Им нравится, что все у девки большое и открытое. В последний момент девка, изловчившись, ударяет неприятеля ногой в пах и шустро уползает. Тесак врезается вместо сисек в деревянную стену и застревает. Героиня выбегает на улицу, падает и видит прямо перед носом, в мокрой траве, ключи от замка зажигания.

Туркмену невмоготу, он подался вперед и дрожит; он сам готов прыгнуть, снять ремень и лупить Джейсона по морде медной бляхой, а впоследствии овладеть спасенной героиней. Туркмен маленький, кривоногий, некрасивый, у него нет одного зуба и на щеке прыщ, но героиня, наверное, отдалась бы туркмену без колебаний, лишь бы уйти от Джейсонова ножа.

В передних рядах кто-то вздевает к небу кулаки и рычит проклятия.

Блондинка прыгает за руль, заводит тачку и рвет с места. Колеса проворачиваются в грязи. Джейсон уже здесь, хватается за задний бампер, но девчонка врубает скорость и уезжает. Гремит решительная музыка. Вроде бы финал. Узбеки, туркмены, казахи, молдаване и азербайджанцы в крайнем изнеможении откидываются на спинки стульев. Но нет; крупный план, закушенные губы, яростный взгляд: героиня возвращается мстить за расчлененных товарищей.

Завязывает волосы в хвост. Подтягивает штаны, поправляет шнурки на ботинках. Она готовит ловушку: сворачивает стальной трос в подобие капкана, привязывает к машине. Прямая, бледная, красивая — выходит против монстра с монтировкой наперевес.

— Дура! — кричат бойцы. — Хрен ли ему твоя монтировка?

Однако блондинка отважна. Джейсон, полчаса назад хитроумно убивший семерых, вдруг наивно попадает ногой в петлю. Девчонка ловко зажимает дубиной педаль газа, и машина, взревев, самостоятельно тащит Джейсона по жидкому чернозему, выезжает на берег и обрушивается с обрыва прямо в воду. Джейсон держится рукой за черный корень, но блондинка, подбежав, расплющивает его пальцы ударом железяки.

Аплодисменты сотрясают своды клуба, их мощь такова, что я начинаю опасаться за стенку, сложенную сегодня, — вдруг не выдержит и рухнет?

Джейсона утягивает под воду. Из мутных глубин поднимаются мрачные пузыри. Блондинка вытирает слезы.

Джейсон не умер, он вечный, и в последнем кадре он выдергивает ногу из петли и опять всплывает, что дает зрителю намек: продолжение следует.

Бизнесмен Валера входит в зал и включает свет. Сеанс окончен. Бойцы приходят в себя; у большинства красные лица и потные лбы.

Мы — дембеля — выходим последними, великодушно позволив молодежи потолкаться у дверей; молодежь спешит в казармы, в девять часов все должны сидеть и смотреть программу «Время», с этим делом в армии строго. Бизнесмен Валера с подозрением смотрит на четверых расслабленных бойцов, он почти уверен, что мы прошли в зал бесплатно, — но решает не задавать вопросов; поднимает воротник бушлата и отворачивается. Сержант Мухин и ефрейтор Сякера выше бизнесмена на голову и гораздо шире в плечах, надень на них хоккейные маски — будут не хуже Джейсона, кого хочешь удавят голыми руками.

Снаружи совсем холодно, и я вдруг улавливаю в движении воздуха слабую, но ясную ноту, особый предзимний запах, солоновато-жестяной; еще не замерзает по ночам вода в лужах, еще не все листья облетели, осень еще вовсю гуляет, но уже пора грустить и ждать первого снега. Не то чтобы я единственный из четверых обладаю гиперчувствительностью, — нет, мы все ощутили, и примолкли, и восемь ноздрей слегка расширились.

Ефрейтор Сякера искусно сплевывает сквозь зубы и говорит:

— Вернусь домой — куплю видак и видеосалон устрою. Пятьдесят человек, пятьдесят рублей за сеанс, три сеанса в день. Большие деньги! Обязательно устрою видеосалон.

— Остынь, — возражает Киселев. — Скоро твоя Белоруссия отделится на хрен. У вас будут свои деньги, а у нас — свои. Лучше скажи, как по-вашему «железная дорога»?

— Чугунка, — мрачно отвечает ефрейтор Сякера; мы смеемся, огибаем клуб и снова оказываемся в моей подсобке. Рассаживаемся на бревнах, приготовленных для строительства крыши. Я завариваю чай в литровой банке. Разливаю по кружкам, вскрываю пачку печенья.

— А мне, — говорит Мухин, — понравилась эта… кудрявая. Которой он глаза выдавил. Маленькая, шустрая… Мой размерчик.

Он проводит ладонями по воздуху, следуя воображаемым изгибам женского тела.

— А мне — негритянка, — говорит рядовой Киселев. — Ноги длинные, глаза бесстыжие. Люблю таких.

— А мне — тачка, — говорю я. — Широкая… Мотор — зверь… Сел — и едешь, плавно, быстро… О своем думаешь.

— Не по нашим дорогам, — говорит Киселев. — В Америке — там, да…

— Значит, съезжу в Америку.

— Фигня, — говорит сержант Мухин. — Скоро здесь будет лучше, чем в Америке.

Рядовой Киселев скептически хмыкает.

— А видел, — говорит ефрейтор Сякера, — как у них налажено? Едешь на машине, у дороги — чипок. Подъезжаешь, деньги в окошко дал, и оттуда тебе сразу пепси-колу наливают и бутеры дают.

— Это не бутеры, — возражает Мухин. — Хот-доги.

— Сам ты хот-дог, — презрительно произносит Киселев. — Чипок называется «Макдоналдс». Чтоб ты знал, это самый крутой американский кабак, «Макдоналдс». Главный принцип — моментальность. Платишь — и ровно через тридцать секунд тебе дают горячий хавчик. Картошку жареную, мясо, все дела.

— Фигня, — говорит Сякера. — Невозможно. Как ты пожаришь картошку за тридцать секунд?

— А это, — отвечает Киселев, — и есть главный секрет. Никто не знает. Кто идет работать в «Макдоналдс» — первым делом дает подписку о неразглашении. Пожизненную. И уже не увольняется никогда.

Пашет в «Макдоналдсе» до самой пенсии. Поднимается от уборщика до официанта, от повара до директора. Каждый американец знает, что в «Макдоналдсе» жратву готовят ровно за тридцать секунд, но как — это тайна. Знают только те, кто работает в «Макдоналдсе», больше никто не знает. Чтоб ты знал, к ним туда постоянно пытаются шпионов внедрить. Хлопчики приходят в «Макдоналдс», изображают простых людей с улицы, только чтобы выведать секрет, но их вычисляют сразу… Бывало, и награду объявляли в миллион долларов каждому, кто раскроет хитрость. Но так никто и не раскрыл.

Киселев тушит сигарету и подводит итог:

— Америка есть Америка. У нас такого никогда не будет.

— Чего «такого»? — спрашивает Мухин, опять извлекая цепочку и вращая вокруг пальца. — Таких ресторанов? Или баб с сиськами? Или тачек? Или фильмов про Джейсона?

— Ничего не будет, — говорит Киселев. — Бабы будут, конечно. Сиськи будут. Остального не будет. Ни «Макдоналдса», ни тачек, ни фильмов.

— Ну, хоть так, — усмехается Мухин. — Пошли на казарму. Холодно тут. Плохая у тебя нычка, Рубанов.

— Зачем ему нычка? — говорит Сякера. — Он дембель. Дембелю нычка не нужна. Это тебе нужна нычка, Мухин. А ему — нет.

Друзья уходят, я остаюсь.

Нычка — то есть конура, логово, солдатское убежище, где можно заныкаться от глаз начальства, — у меня плохая, да. Холодная, и поспать негде. У бойцов Советской армии ценятся комфортабельные нычки, желательно отапливаемые. Летом боец может заныкаться в любых кустах, за любой стеночкой и перегородочкой. Летом в каждой пыльной щели можно наблюдать двоих или троих солдатиков, жующих что-то, если есть у них еда, или курящих, если есть у них курево, или просто дремлющих. Зимой же ныкаться гораздо сложнее. В холодное время года наилучшая нычка — это котельная, там грязно, не всякий офицер войдет, и даже не всякий сержант, но котельная — прибежище салабонов, а люди с опытом находят более удобные варианты. Баня, хоздвор, библиотека. По мере того как боец переходит из статуса «черпака» в статус «старого воина», нычки становятся все респектабельнее. Сержант Мухин не просто так вращает на пальце цепочку с ключами. Каждый ключ — отдельная дверь, за дверью — нычка. Каптерка, радиоузел — везде Мухин имеет возможность расслабиться в компании приятелей, выпить чаю и пожрать сгущенного молока. Через полгода он сам станет дембелем, на его должность поставят молодого сержанта, и Мухин отдаст ему все ключи, и станет, как я сейчас, прятаться от начальства не в нычках, а внутри себя.

Мухин, я знаю, отдал бы все на свете, все свои ключи от укромных каморок, и погоны сержанта, и весь свой сержантский авторитет за возможность поменяться со мной местами. Поэтому его критическое замечание насчет моей подсобки никак меня не трогает.

Спрятав кружки и застелив табурет свежей газетой, я собираюсь в казарму.

Прихожу в пять минут одиннадцатого, чтоб не попасть на вечернее построение.

Принято думать, что строй организует. Солдат ставят в шеренгу по пять-семь раз в день. Утром, едва выбравшись из-под колючего одеяла, каждый спешит встать в шеренгу; вечером та же история. Но я — дембель, и понимаю, что вечернее построение нужно в первую очередь для того, чтобы пересчитать личный состав. Не сбежал ли кто? Все ли живы и целы? Мне известно, что напротив моей фамилии в списке дежурного офицера стоит особая отметка: Рубанов откомандирован, Рубанову можно уйти раньше и прийти позже.

Мухин, я знаю, отдал бы все на свете, все свои ключи от укромных каморок, и погоны сержанта, и весь свой сержантский авторитет за возможность поменяться со мной местами. Поэтому его критическое замечание насчет моей подсобки никак меня не трогает.

Спрятав кружки и застелив табурет свежей газетой, я собираюсь в казарму.

Прихожу в пять минут одиннадцатого, чтоб не попасть на вечернее построение.

Принято думать, что строй организует. Солдат ставят в шеренгу по пять-семь раз в день. Утром, едва выбравшись из-под колючего одеяла, каждый спешит встать в шеренгу; вечером та же история. Но я — дембель, и понимаю, что вечернее построение нужно в первую очередь для того, чтобы пересчитать личный состав. Не сбежал ли кто? Все ли живы и целы? Мне известно, что напротив моей фамилии в списке дежурного офицера стоит особая отметка: Рубанов откомандирован, Рубанову можно уйти раньше и прийти позже.

Когда я вхожу, молодые и черпаки — их у нас в батальоне около сорока человек — уже спят. Когда я был салабоном, я тоже засыпал, едва голова касалась подушки. В дальнем углу казармы, где стоят койки дедов, слышен тихий смех, глухие голоса; дедам не спится, деды в течение дня успели подремать часок-другой и теперь обмениваются впечатлениями о прошедшем дне. Здесь и моя койка; на втором ярусе. Второй ярус считается менее удобным, наверху спят только молодые — таково старинное правило, не имеющее отношения к армии; в вагоне дальнего следования верхние полки тоже занимают либо дети, либо молодые мужчины, и если, войдя в купе, ты обнаруживаешь, что билет на верхнюю полку достался пожилому человеку либо даме, ты — обладатель нижнего места — по правилам хорошего тона предлагаешь соседу поменяться местами.

Все деды спят внизу. Но я — дембель, мне плевать, я молча раздеваюсь и лезу наверх, и ни один старый воин, включая самых веселых и острых на язык, не отпускает даже самой невинной шутки, а если бы и пошутили — я бы тогда ответил мирно и небрежно в том смысле, что если кому-то важно, где он спит, — пусть получает удовольствие, а мне все равно. Мне осталось — от силы месяц.

— Рубанов, — зовет меня снизу кто-то из дедов. — Ты когда домой приедешь, что сначала сделаешь?

— Открытку тебе пришлю, — отвечаю я. — С приветом.

— Я серьезно.

— Не знаю. Напьюсь, наверное. Потом к девчонке поеду.

— А я бы сразу поехал к девчонке, и уже с ней напился.

— Тоже вариант.

— А ты поедешь к ней в форме? Или в гражданских шмотках?

— Хороший вопрос, — говорю я. — У меня нет шмоток. Покупать надо. Деньги где-то искать.

— У матери возьмешь.

— Я у матери не беру. Давно уже… Лет с шестнадцати.

— Можно и взять. По такому случаю.

— Тоже верно, — говорю я. — А теперь отвалите все. Дайте поспать.

Потом поворачиваюсь на бок и закрываю глаза, думая о том, как на самом деле следует провести первый свой полноценный гражданский день, и прихожу к выводу, что напиваться не буду ни в коем случае. Вопрос с одеждой давно решен, еще месяц назад я раздобыл удобную армейскую куртку, тоже «техничку», но — зимнюю, плотную черную куртку на вате, с надежной стальной молнией, она выглядит взросло и сердито, а вот штанов и обуви нет, но это не проблема, найду работу и все куплю, говорят, что сейчас многое изменилось и за деньги можно купить любую одежду и вообще все, что душа пожелает, даже видеомагнитофон, а напиваются пусть дураки, я не для того рожден, чтобы тратить время на выпивку и прочие глупости… Я рожден, чтобы быть счастливым и свободным…

Под Микки Рурка

Городской парк в Электростали всегда был местом сгущения эротической энергии. Особенно летом, когда пространство над головами людей заполнялось тяжелой зеленой листвой. Особенно вечерами, когда сквозь жирную зелень едва пробивался свет фонарей. Особенно в выходные дни, когда здесь яростно отдыхали токари, сталевары, прокатчики и обдирщики.

У западного входа располагалась танцплощадка, куда я в свои двенадцать-тринадцать не совался, — это было гнездо порока. По пятницам и субботам гудела тут пахнущая портвейном толпа взрослых мужчин и женщин в диапазоне от шестнадцати до сорока лет, причем иные шестнадцатилетние выглядели и действовали более взросло, чем иные сорокалетние. Расклешенные джинсы, рубахи навыпуск, голые ноги, шикарные сигареты «Родопи», пластмассовые бусы на белых шеях, ситцевые платья, белые и желтые, в крупных цветах, синих, алых и черных; непременные драки и непременная милицейская машина в финале.

У противоположного — восточного — входа стоял дощатый туалет, огороженный забором, с просверленными тут и там дырками для подсматривания. К дыркам вела секретная тропа, известная всем городским кавалерам. Прежде чем отпустить даму в туалет, считалось хорошим тоном зайти сбоку и швырнуть обломком кирпича в мальчишек, засевших с той стороны забора; однажды такой обломок попал мне точно в ухо.

…Сейчас шел по парку, вспоминал свист того обломка, прилетевшего из полумрака, и хриплый возглас джентльмена: «Поймаю — башку оторву!». И собственную мысль: «Ага, конечно! Хрен ты меня поймаешь. Я маленький и быстрый».

Теперь мне двадцать, я две недели как вернулся из армии; сам оторву башку кому угодно. Уже не маленький, но по-прежнему быстрый. Даже, наверное, еще быстрее.

Правее и дальше, в ста метрах от исторического сортира, за восемь лет не претерпевшего никаких изменений (они вечны, эти сортиры), был павильон с кривыми зеркалами. Сейчас, в новые времена, зеркала сняли, поставили три десятка разнокалиберных стульев и устроили видеосалон.

Сегодня я обошел все видеосалоны в районе. Изучил программу. В одном крутили «Эммануэль», в другом «Калигулу», а здесь, в парке, — «Девять с половиной недель». «Калигулу» я смотрел трижды, всякий раз убеждаясь, что наиболее сильной составной частью фильма является музыка Хачатуряна. «Эммануэль» тоже не очень возбуждала: слишком сладко, медленно, героиня вялая, ее партнеры грубы и тупы. Кроме того, я, рожденный в СССР, не понимал скучающих богатых баб, да и не слишком верил в их существование. Сексом скуку не лечат.

Зачем скучать, если денег навалом? У меня вот, например, их нет, денег, на видеосалон едва наскреб, — и то не скучаю.

Конечно, если бы эта Эммануэль вылезла, ногами вперед, из телевизора и предложила мне себя — я бы не отказался. Но Эммануэли не приходят к двадцатилетним дембелям из фабричных городов, это факт.

В зале полумрак, зрители — несколько мрачных одиноких мужиков и несколько мужиков с подругами; подруги подхихикивали. За моей спиной громко грызли семечки. Я сел на стул, вдруг понимая, как велико мое отчуждение от остальных.

Спустя полтора часа вышел, оглушенный. Хозяин салона не обманул, эротики оказалось достаточно, но я главным образом наблюдал за героем в исполнении Микки Рурка, и на второй половине фильма уже смотрел только на него.

Возвращался по темным аллеям, бесшумный и романтический, улыбался и глубоко дышал носом.

Оказывается, все так просто. До смешного просто. Черт возьми, у этого парня даже не было машины. И джинсов вареных. И кроссовок белых. И мускулов. И кулаков каменных. Ходил в черном пальто и помалкивал, а если говорил — то очень тихо.

Мать с отцом уже спали, — я перетащил телефон на кухню, закрыл дверь и набрал номер. На том конце сказали «алло».

Вчера поздним вечером я тоже ей звонил. Привет, говорил, как дела? Как сама? Как настроение? Слушай, мне сегодня рассказали новый анекдот… Далее последовал анекдот, или два анекдота.

Но сегодня все было иначе.

— Здравствуй, — прошелестел я, вооруженный новым методом. — Ты уже застелила постель?

— Чего? Постель? Ага. Как раз стелю. Завтра рано вставать. А ты чего такой загадочный?

— Я — загадочный? Лестно слышать. Расскажи, какого цвета сегодня твои простыни.

— Пошел ты к черту!

— Хорошо, я пойду. Но чуть позже. Ты не ответила на вопрос…

Тут важно соблюдать меру. Не следует быть слишком вкрадчивым. Голос должен звучать спокойно, по-доброму. Умеренно-интимная интонация, а вопросы — неожиданные.

Микки Рурк — он ведь как делал. Он смотрел на женщину — и говорил только о ней самой. Он ни слова о себе не сообщил. Сказал одну фразу, да и ту я забыл, пока ждал финала. Он не пихал ей себя, не гнал веселуху. Он беседовал с ней о ее мире.

Гениально, думал я. Примитивно до изумления. Безотказно.

Она — на том конце провода — хихикала и смущалась, разговор о простынях явно ей нравился.

— Стой, — произнес я, перебив ее монолог. — У тебя на работе есть кресло?

— Что?

— Кресло, — повторил я. — Или стул. Ты приходишь в свой кабинет и садишься в кресло, правильно? Или это табурет?

— Не табурет. Что я, дура, на табурете сидеть? Нормальное кресло, со спинкой…

— Расскажи о нем.

Назад Дальше