Она щедро отзывалась самым неуловимым импульсам: когда после завершающего ожога устьице гейзера подтягивалось, освобождаясь от последних капель лавы, она отвечала Его предсмертным вздрагиваниям долгим рукопожатием, которое – каскад чудес – я ощущал человеческим, волей, а не рефлексом. Во мне словно лопнула стальная переборка и человеческое хлынуло в нежилые пещеры: от чувств самых наичеловеческих – нежность, умиление, восхищение – этот живой труп, напоенный чужой кровью, вновь и вновь поднимался из могилы.
Слегка взбудораженный газиевскими восторгами, я попытался запечатлеть радость встречи в не до конца раздетом виде. И вдруг она вырвалась очень уж всерьез: “Как-то это грязно!..” -
“Глупая, неужели между нами может быть что-то грязное?..” – “Ты правда так думаешь?!.” – и бросилась на шею словно бог знает от какой радости. Невероятно трогательна была эта ее манера – обнимать за голову. Она вообще не спускалась ниже пояса. Но когда я с улыбкой это отметил, немедленно спустилась и больше уже не знала никаких границ.
– Опять целый день придумывала, чем бы еще тебя ублаготворить.
Мне все кажется, что я с тобой не расплачиваюсь.
– Тебе же нравится смотреть, как я ем? Умножь на миллиард – вот что ты мне даешь.
– Так легко стало, просто – зачем только придумали всякие стеснения?
– Только стесненная струя бьет фонтаном. А свободная течет, как суп изо рта.
– Ты сумасшедший. Ершов, наоборот, только для здоровья…
– Здоровьем надо расплачиваться, а не служить ему… Во дожил – позволяю себя с кем-то сравнивать!.. Эх, не попался я тебе раньше… – Натруженную зону Ершикова я ощущал разодранной раной объемом в кулак. Но меня это не касалось.
– Я разве возражала? Ты и сейчас фантастический любовник – только я боюсь, что это плохо кончится.
– Как всё. Но ты такой фантастический инструмент… Жаль, что не даешь мне развернуть весь арсенал.
– Я не люблю физзарядку.
– Я всего лишь хочу, чтобы ты наконец не чувствовала себя обойденной. Сами-то по себе удовольствия душу не затрагивают.
– А если начинаешь засыпать – и вдруг как током?.. До утра потом не можешь уснуть – это душу затрагивает?
– Да… тогда конечно… А ты… не пробовала сама себя?.. – научная гадость и в простоте не выговаривалась.
– Пробовала, – отрубила не глядя. – Никакого толку.
– Ну, тогда не знаю…
– Вот и не говори.
Ослабевшее саднение я уже воспринимал как здоровье. Выбираясь из ванны, она оказалась на коленях пионерской спинкой ко мне. Я припал к ней, мокрой, губами, упиваясь, как вампир, побежавшими по ее телу вздрагиваниями. Их Одеревеневшее Высочество, вновь переполнившись деятельной человечностью, снова рвались в бой. Я начал наклонять ее к последней вседозволенности, бормоча что-то вроде “дядя не обидит, хорошая, хорошая собака” (та, махнувши рукой на все эти странности, укрылась у себя под мышкой). Мне хотелось показать небесам, что я не убоюсь никаких откровений, даже венозных вишенок: бисеринки, нанизанные на фиолетовые волоски капилляров, уже вызывали только укол нежности. И я не отшатнулся, только она порывалась выпрямиться. Борясь, я одной рукой удерживал ее, другой Его, но символически жертвоприношение, можно сказать, все-таки состоялось.
Девственной алости ее щек позавидовал бы пионерский галстук.
– Еще и больно… Направление неправильное.
– Но если ты предпочитаешь умереть стоя, чем жить на коленях…
– Ты думаешь, только у тебя есть гордость, самолюбие?.. – мгновенные слезы, поразительной чуткости инструмент…
– Глупая девчонка – я же смеюсь от счастья! Оказывается, можно выйти замуж, родить ребенка, торговать на барахолке – и остаться той же самой “хорошей девочкой”.
– Ну конечно, я такой и осталась.
– Да и я вроде бы знал, что душа и тело – совершенно разные вещи. И все равно ты мне казалась как-то непоправимо опоганенной.
– О, Мирей Матье! Теперь ты и выглядишь на свои пятнадцать.
– Мне вообще идет короткая стрижка. Пышненькая. А вот Ершов сказал, что это комплимент для Мирей Матье, а не для меня.
– Ершов говорит комплименты, подает руку, придерживает дверь, он, судя по всему, вообще отличный парень…
– Мне это все в один голос говорят. Он и мне внушил, что это я плохая. У него все всегда очень разумно: давай пока не заводить детей – еще неизвестно, будем жить или…
– Разумность – тоже простота. Если разрешить человеку пробовать, он никогда не остановится. Меня страшно волнует формула “Покуда смерть не разлучит вас”.
– Почему же вокруг тебя всегда какие-то женщины?
– Я сам жертва этой заразы – “сердцу не прикажешь”, “право на поиск”… Священное право на распущенность: если чешется спина, бросай поднос с посудой и чеши спину. Но я больше не хочу считать себя рабом стихий – ни внешних, ни внутренних. Если я не исполнил долг, значит, плох я, а не он.
– Почему мы словами все время друга царапаем, а руками…
– Слова – это правда мира, а руки – правда мига. Мануальная терапия – чудодейственное средство…
– Точно, точно руки добрее языка.
– Не говори, иногда и язык… где они там у тебя?.. Давно что-то не целовал тебя в губки…
– Нет, нет, нет, сегодня нельзя!..
– Пустяки, тампоны “Тампакс” – идеальное средство для современной женщины! Свобода: вчера стыдно, сегодня элегантно!
– Перестань, а то я снова начну стесняться…
Блаженствовать с открытыми глазами – в мире, а не в скафандре – она не умела. Ниточка свисала из нее, как из новогодней хлопушки.
Повелитель стихий, я упивался своим могуществом и ее неисчерпаемостью, в которой и штиль был не менее восхитителен, чем шквал. Вдруг я заметил, что из ее прикрытых веками морских ледышек к ювелирным ушам тихонько струятся слезы. Я же не зверь, я почувствовал все, что положено, – жалость, неловкость, но и – скуку.
Подобно русалке, я сумел зацеловать, заласкать, загнать внутрь прожегшие нашу атмосферочку прозрачные метеориты правды.
Подтаявшие льдинки снова зажглись радостным интересом.
– А ты знаешь, что у тебя нос кривой?
– У Каренина объявились уши, у меня – нос…
– Наоборот, мне теперь кажется, что у всех носы неправильные, а у тебя правильный.
– У меня был очень крепкий нос – никак не могли разбить. Только головой наконец разбили.
Чувствуя себя серьезно уязвленным, я вгляделся в ее носик, но неведомый мастер вырезал его без малейшего изъянца. Короткая стрижка ее распалась на прямой семинарский пробор, и…
– Ты ужасно похожа на молодого Горького. Антикарикатура – такой хорошенький Олексей Пешков.
– Приехали. Поздравляю.
– Почему меня?
– Тебе смотреть.
Она поспешно удалилась и, грянув унитазной ксилофонной клавишей, которую сам я всегда обеззвучивал рукой, вернулась уже египтянкой: полосатое полотенце прикрывало ньютоновские бигуди.
Пышненькая… Но непоправимое уже случилось. В победном кураже я вообразил, что мне море по колено, – не зажал уши, когда она, запираясь, клацнула сортирным затвором, – и услышал, как бодрое журчание завершилось беззаботным залпом. Не смейтесь – залп
“Авроры” сокрушил великую империю.
Было минус семь часов двадцать три минуты. Время двинулось вспять.
Но телефон понемногу освобождал нас от мяса и слизи, от пульсирующих мешков и трубок. “Ужасно скучаю”, – убито повторяла флейта, и меня охватывало счастье под маской сострадания.
“Тараканов уничтожаешь?” – “Уничтожаю. Я им спать не даю”. И я слегка уступал сладостным корчам умиления. Но при виде долгожданных бастионов и трубных сплетений Химграда в самое сладостное из блаженств – в блаженство предвкушения – вливалась ледяная струйка тревоги. Чтобы опередить где-то зреющую лавину
(“ТУККК!..”), я начинал раздевать мою таечку свеженькую, будто только из холодильника, уже в прихожей. “Ну подожди, – словно капризного любимчика, урезонивала она, – я совсем ничего не чувствую, я должна снова к тебе привыкнуть”, – но я усаживал ее на стол и, обращаясь в муравьеда, пытался оживить атрофировавшуюся клавиатуру. Щекотно, щекотно, смеясь, елозила она, успокойся, ты все экзамены уже сдал, отдайся человеческому,
– но я все равно вторгался в нее – на столе, на полу, на стиральной машине в ванной, лишь бы не где положено.
В подзатянувшемся море Ершикова обжигало как следует только в первый раз, дар наслаждения возвращался ко мне, а потом мы погружались отогреваться в ванну и в человеческое, готовя себя к настоящим бурям – тоже, впрочем, человеческим, ибо физиология обратилась в знак. “Соседи подумают, что я тебя пытаю”, – самодовольно жаловалась она, но я каждый раз все же успевал вытереть щекой то место, которое обслюнявил в предсмертном усилии не отгрызть. Но ледяные капли правды из дурно затянутого крана все чаще заставляли втягивать шею. “Два дня с радикулитом пролежала, некому было за хлебом сходить…” “Иду тебя встречать, а сама думаю: может, в последний раз…” Но ведь все в мире кончается кошмаром, спасение одно – знать, но не верить!
Понемногу капли правды продолбили защитный слой… а может, просто наша дурацкая ненасытная душа привыкает к каждому наркотику: заполнив любое отведенное пространство, начинает искать щелочек от новых стеснений… Меня опять начали повергать в беспредельный ужас соприкосновения с материей – со смертоносным Порядком и смертоносным Беспорядком, с низшими их агентами – чиновником и хамом. Без промаха тюкал в глаз, в пах и острый локоток Благородства.
Но теперь я сделался еще слабее, ибо мне было куда прятаться.
Кое-как дотянув до полуночи, я набирал ее номер (рука уже сама повторяла набор, куда бы я ни звонил), дожидался гудка и клал трубку: за мамины деньги звонить любовн… меня передергивало от прикосновения рамок общего пользования к нам, неповторимым. Вины перед мамой я не чувствовал – лучше ей было, что ли, когда я подыхал у нее на глазах? Но вот перед ее вещами… Беспомощность какой-нибудь ленты для волос… Непотопляемый квадратик аккуратнейше сложенной туалетной бумажки… Промокашка, бывшая отличница – ммм… Но и понурая фигурка в защитной курточке
“белка-летяга”, бредущая против ветра по химградскому перрону – или торопящаяся прочь, чтобы не отправить меня в путь с какой-нибудь злой занозой… Свертки мне в дорогу она принималась готовить чуть не за сутки – с такой ответственностью и многосложностью, словно хотела про запас набыться хозяйкой.
Через минуту-другую-тридцатую моя спасительница пробивалась ко мне, и я глотал, глотал, глотал этот единственный голос, как астматик, присосавшийся к кислородной подушке. “Это такая пытка,
– печально говорила она, – знать, что я могла бы тебя вылечить в одну минуту, и… А ты говоришь, все равно, женаты мы или…”
Газиеву перекрыли последние копейки. Я вышустрил у приятеля заброшенную комнатенку на улице Косыгина.
Она вышла из вагона уже нахмуренная:
– Почему ты сразу ко мне не подошел?
– Тут вышли две вьетнамки – я заметался, которая из них ты.
– Понятно. – А ведь и мне шутилось через силу.
Разгульные трамваи, часы пересадок – но нам же только что было все равно где – лишь бы вместе?..
Сначала должен был разведать соседей я – “Что ж, воровка и должна чувствовать себя воровкой”. Она вдруг отказалась ложиться в желоб не вполне раскладывающегося дивана, хотя простыни при ней были свои, – пришлось изнасиловать ее сидя: “Я же стою на коленях перед тобой, чего тебе еще!” В знак примирения я попытался поцеловать ее в губки с ранящими нежностью венозными припухлостями, – зажалась. Тогда я преувеличенно пожаловался на жжение – это ее слегка разнежило, но – “Однозначно не хочу. Я хочу в туалет”. В куртке и юбке проскользнула в коридор, посвечивая грешными икрами, вернулась овеянная едва уловимой аурой сортира. Посреди драного паркета ее сапог в одиночку шагал к раздолбанной бензопиле – боевой подруге нашей коми-пермяцкой шабашки. В кухне у нас над ухом гремела неприкосновенная радиоточка. Мы прослушали “Марш Черномора”, хор девушек из
“Аскольдовой могилы”, вихрем пронеслись “Половецкие пляски”.
– Больше не приеду. Раньше я любила Ленинград, а теперь это город твоей семьи, мне в нем нет места.
– Прошу тебя об одном: убей сразу.
– Все, поедешь со мной в Варшаву. И зарабатывать наконец начнешь. Зачем я, дура, столько времени тебя слушалась!
– Боже – милиция, таможня, гибрид чиновника и хама!..
– Ну да, по-твоему, вообще ничего делать нельзя.
– Соступать с тропы.
– Ты уже соступил.
Миниатюрный посланник вокзального табло, электронный будильник зелеными квадратными цифрами промерцал отбытие. В горелом дупле наконец-то восстановили лампочку, упрятав ее за стальную пластину, иссверленную густым горошком: мы оказались осыпанными новогодним конфетти из света, чудовищно растягивающимся к полу.
На перроне попахивало угарным титаном, вагонным сортиром – манящим запахом дальних странствий. Я обнял ее так удачно, что она сдавленно охнула: “Б-больно!.. У меня здесь язвочка двенадцатиперстной кишки – только один врач, кроме тебя, сумел прощупать”. Кишки… врач какой-то ее щупал…
– Теперь буду везде об тебя спотыкаться… Об пустоту.
– Главное, чтобы в мыслях… Чтоб было о чем думать.
– А с кем жить? У меня был друг, с которым я хоть изредка чувствовала себя женщиной, а теперь больше не смогу.
Самое скверное – я растерял ровную безнадежность, с которой почти уже некуда падать.
– Я опять что-то ляпнула?.. Но мы же взрослые люди…
– В этом-то и ужас. – Я надрывался, как раб в египетских копях, чтобы выкатить на-гора каждый новый слог. – И уже ничего нельзя поправить…
– Как же ты поедешь в таком состоянии?!
– А как останусь?
– Я бы тебя как-нибудь разговорила, разласкала…
– К несчастью, я взрослый человек. Я не могу не знать того, что знаю.
– Я не взрослый человек, у меня только мясо червивое! – раздавленно сипел я, и в трубке снова щелкнуло: междугородный телефон, оказывается, сам собой вырубается каждые полчаса. Новое жужжание. Нищенской дудочкой она тянет все-таки свое – ихнее: нужно же как-то мириться с естественным, с неизбежным…
– Я ненавижу естественное, я ненавижу неизбежное, я башку готов расколотить об стенку, что уже ничего нельзя поправить, что ты никогда не будешь той девочкой из одного света, какой я тебя ощущаю!..
– Но ведь, если любишь человека, нужно все в нем…
– Я не могу принимать в тебе чужие волосы, чужие слюни, чужую сперму – лучше я буду твоих тараканов обсасывать!!! – в предутренней тиши раздавленным сипом, сипом, сипом…
– Но я же мирюсь, что у тебя есть жена?..
– Нас воспитывали по-разному! Меня учили, что девушка должна быть целомудренной, а парень чем кобелистей, тем почетней!
– Тебе просто удобно так считать.
– Мне удобно было бы хлебать вместе со всеми из общего корыта, но я не могу – понимаешь? – НЕ МОГУ, ты меня просто убьешь, если будешь приучать к помоям, к простоте! Я никогда не примирюсь – слышишь? – НИКОГДА не примирюсь, что ты взрослый человек, что можешь с кем-то там трахаться для укрепления здоровья – это когда я к тебе на цыпочках приближаюсь, в инвалида превращаюсь от возвышенности, а кто-то спокойненько на тебе пыхтит, елозит, спускает… и ведь опять, опять не сдохну, тварь живучая, таракан!.. – наружная кладка у нас на кухне очень прочная: можно череп расколоть, и никто не услышит.
– Что ты там делаешь?! Ты все не так понял, он просто ко мне приходит, как верный Санчо Панса, – посидим, поболтаем, он починит что-нибудь… Я его на прощанье даже не всегда целую. Я про многих мужчин пыталась представить, что бы я с ними могла – погладить, поцеловать… а кожей прижаться получалось только с тобой. Летом в автобусе без рукавов, бывает, прямо передернет…
Убить всегда легко, но чтобы так легко воскресить…
– А Рина нас слушала-слушала и навалила вот такую кучу…
– Идеальный комментарий. Поставила точку.
– Ты зря смеешься – старость не радость.
– Мне ли не знать… Но раньше я думал, что тело – просто источник вечных унижений, а ведь это прямо смерть нашу носим на себе.
– Тебе слишком повезло с телом. А у меня всегда что-нибудь болело. Ну ладно, надо убирать – ты ведь вроде уже ничего?
– Ничего, можешь заняться другим дерьмом. Ведь если любишь…
– Да, мне в тебе ничего не противно! Я тебя люблю со всеми потрохами. Я не умею разделять душу и тело.
– Но ведь лучше же было бы, если бы у меня в животе не бурчало?
– Не знаю, я все принимаю как есть.
– Но вот у моего же образа не бурчит?
– Н-ну… пожалуй.
– Вот видишь! Где ты свободно творишь свой мир – в своем скафандре – оттуда ты потроха изгоняешь.
– Ой, да ну тебя, я за тряпкой побегу, а то тут такое амбре!
Чтоб окончательно изгнать материю, я заранее выключал свет и закрывал глаза. И после тринадцатого удара обретала человеческий голос девичья душа, заключенная в далекую кукушку, – сквозь откашливания все никак не прокашливающегося Хаоса я различал исполненное бесконечной нежности – “При-вет”. “Еще, еще, еще…” – в блаженных корчах я начинал слегка извиваться на своем пальтишке, словно пытаясь незаметно почесать спину. Но мне хотелось лишь как-то втиснуть, вобрать ее в себя: Его Суверенное
Высочество не желал служить стандартным дорожным указателем, он, казалось, беспрерывно прислушивался к раскочегарившейся вулканической деятельности у его невидимого истока.
Зато щепетилен я сделался, как обнищавший идальго: зачем она тратит столько денег на разговоры со мной? Сначала она обижалась
(“как с чужой”, “единственная ее радость”), а потом начала подшучивать: иди ко мне в верблюды – будешь сумки таскать. А то у всех челночниц неприятности с гинекологом, да и рэкета ради полезно иметь рядом мужчину… “Я только чучело мужчины, мне каждый встречный внушает ужас – вдруг он ко мне притронется…”