На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни - Мухина-Петринская Валентина Михайловна 17 стр.


— Бригадиром остается Федорова!

— Пусть остается, я не возражаю.

— Она не возражает. Благодарю вас. Чтоб щавель был, иначе весь лагерь голодным останется. Варить первое не из чего.

— Можно сварить кулеш из пшена… или хоть суп.

— Тебя не спросили! — заорал он, багровея. — Марш собирать щавель!

— Не могу, всем очертело есть супы из одной травы.

— Если не пойдешь, запишем отказ от работы. Все же я догнала свою бригаду и работала вместе с ними… Мы сажали капусту. Работа не из легких, ноги все время были в воде. То ли пустили орошение, то ли такой был сильный дождь — он шел весь день, — но для посадки капусты это было хорошо. Часам к четырем у меня начался сильнейший озноб, через силу я работала, буквально щелкая зубами. К вечеру озноб прекратился, у меня поднялась температура. Шведка пощупала мой лоб.

— Да от нее пышет, как от раскаленной печки! — вскричала она.

Женщины окружили меня.

— Валюха, похоже, ты подхватила малярию! — решила Шура. — Иди-ка ты в барак и ложись.

— Нельзя… Тогда начальник наверняка припишет ей прогул, — заметила Маруся Брачковская.

Наш спор решил главный агроном — тоже заключенный, который занимал, однако, привилегированное положение, имел отдельный коттедж и домработницу. Он подъехал на двуколке, посмотрел, как идут дела с посадкой капусты, и согласился отвезти меня к врачу.

Помог мне сесть в его двуколку.

— Что с вами? — осведомился он.

— Был ужасный озноб, а теперь температура. Врач Валериан Викентьевич, который еще при Кузнецове сменил взяточницу Надежду Антоновну (она теперь на другом участке была на общих работах), принял меня обеспокоено.

— Ой, какой нехороший вид, смерим-ка температуру. Температура оказалась… 41,3 градуса. Доктор даже присвистнул.

— Говорите, был ужасный озноб? Похоже, малярия… Надо в больницу, дело будет затяжное. Положил бы сейчас — но нет места. Утром кое-кого выпишу, будет свободная койка. А сейчас… До своего барака дойдете?

— Дойду.

Он позвал медсестру Катю и попросил отвести меня в барак. Так как я почти падала, Кате помогал кто-то из проходящих мимо. Меня уложили на нары, и я уснула.

А в одиннадцатом часу ночи меня разбудил кто-то из военизированной охраны и сказал, чтоб я собиралась с вещами в «подконвойку» — таково распоряжение Решетняка. «Эка разозлился».

— Но я утром ложусь в больницу.

— А туда врачи тоже заходят. Если надо, и оттуда положат в больницу. Собирайтесь. Я стала собираться.

— У нее же температура за сорок! — возмутилась Шура Федорова.

Женщины столпились вокруг. В бараке все разволновались.

— За что же в «подконвойку?»

— Больных забирают, безобразие!

Солдат был невозмутим. Женщины проводили меня до «подконвойки», помогли донести мои вещи (в основном несколько книг и неисписанная бумага).

Мне было очень плохо, поташнивало, болела голова, хотелось плакать. Но я крепилась.

Однако в «подконвойке» меня ждал сюрприз — такой, что я просто-напросто обалдела. Меня встретили так, как если бы к ним пожаловала… я даже не знаю кто… ну сама Мери Пикфорд.

О том, какой прием оказала мне «подконвойка», долго обсуждали в лагере. Дело в том, что «подконвойка» люто ненавидела 58-ю статью, то есть сидящих по этой статье. Где-то я говорила об этом, их умело восстанавливали против нас. Прежде — до Ягоды и Ежова — в лагерях было неизмеримо легче и свободнее; и когда уголовники спрашивали, почему это вдруг стали такие нечеловеческие условия, им отвечали: иначе теперь нельзя, виной 58-я статья, враги народа, из-за них приходится туго закручивать гайки, ну а заодно и вы пострадали.

Это они понять могли. Но вот в Карлаге… Почему враги народа ходят расконвоированные. На работу ходят без конвоя, одни, а их, уголовников, содержат в тесном бараке за тремя рядами колючей проволоки, вокруг их барака бегают, рычат и воют овчарки.

Где же справедливость?

Этого они ни понять, ни принять не могли. Им не приходило в голову, что начальство просто боится их. (Мы же не залезем к ним ночью и не вырежем начальника и его семью.) В результате «подконвойники» люто ненавидели нас.

Этим пользовалось начальство, когда само не смело расправиться с заключенными. Они сажали их в «подконвойку» на несколько дней, и там их, как правило, забивали: иногда выносили труп, иногда отвозили человека в больницу с отбитой печенью или легкими.

Бригадир «подконвойки», узнав, что меня сегодня приведут к ним, поспешил уведомить своих об этом. И те стали бурно готовиться… Но не так, как предполагал Решетияк. В их бараке жили постоянно три женщины с 58-й статьей. Эти сумели поладить с уголовниками. Одна — актриса Лиза Фадеева, другая — историк, третья была очень способной цирковой акробаткой, потом укротителем тигров. Способности укротителя у Жанны без сомнения были.

Так вот, эти воровки решили уложить меня на нарах, так сказать, со своими — между Жанной и Лизой.

Когда я вошла, меня встретили сияющие глаза, улыбающиеся лица, протянутые ко мне руки. Они спешили одна перед другой успокоить меня, уверить, что мне здесь будет очень хорошо, что они все меня знают и любят и рады мне. «Ложись, Валя, отдыхай, мы знаем, что ты приболела. Ничего, поправишься, мы будем за тобой ухаживать, как доктор велит».

Они делали вид, как будто забыли, что я рассказчик, просто жалели меня как человека. Но одна, самая юная, совсем девчонка, не выдержала:

— Валя, ты будешь потом нам рассказывать? Кто-то дал ей подзатыльник, и она спряталась. Сердце мое дрогнуло от жалости к ним.

— Дорогие мои, товарищи мои, я непременно буду вам рассказывать каждый свободный час самые интересные романы, пока всем не надоест слушать.

— Спасибо! — хором ответили они и отвели меня на мое место на верхних нарах.

— Все они словно королеву встречали, — удивленно сказала историк, — а нас враждебно, особенно меня. Если бы не защита Жанны… Она как-то сумела их быстренько «укротить».

— А я сама справилась, — скромно заметила Лиза, — представьте себе: они хотели меня избить, а я встала перед ними и громко прочла…

— Да, что бы вы думали?.. — простонала историк. — Монолог Гамлета. — Дошло?

— Да. Шекспир же гений.

У Анны Ефимовны имелся градусник. Она смерила мне температуру и уложила меня спать.

Женщины спали тихо. А я долго не могла уснуть. За стенами выли овчарки и лязгали цепями. Мне надо было выйти из барака на воздух, но здесь не выходили, как в тюрьме. В углу стояла параша… Утром Валериан Викентьевич забрал меня в больницу.

Маруся Шатревич, навестившая меня в больнице, рассказала, что Решетняка очень рассердило, что меня поместили в больницу.

— Пусть хоть в больницу, хоть за больницу, — ворчал он, — все время не продержат там, сгною ее «подконвойкой».

Заболела я серьезно. Валериан Викентьевич удивлялся, как это я одна ухитрилась подцепить такую тяжелую форму тропической малярии.

Приступы начинались каждое утро со страшнейшего мучительного озноба, затем быстро поднималась температура и держалась двадцать два часа. Почти все это время температура была одна и та же, 41,3 градуса. И это каждый день. И только два часа отдыха.

В нашей больнице было всего две палаты. Клали самых тяжелых больных, таким образом, оказалось, что лежали одни мужчины и лишь одна женщина — я. Мне отвели кровать у окна, в углу, отгородили занавесками из простыней. Я их, впрочем, никогда не задергивала. Окно всегда раскрыто — на окнах сетки. Здоровье у меня было и без того подорвано, а малярия, что называется, доконала. Потом мне женщины рассказывали, как Валериан Викентьевич зашел к нам в барак, присел на нары и подавленно сказал:

— Умирает наша Мухина.

Женщины, особенно из нашей бригады, навещали меня, приносили полевые цветы, иногда что-нибудь вкусненькое поесть — из посылки или поварихи присылали, — но я ничего не могла взять в рот.

Приходили письма от мамы и сестры — они писали дважды в неделю. Никто в лагере не получал так часто писем от своих родных. По-прежнему писал мне и двоюродный брат Яша. Сначала с фронта, потом из госпиталя, где он пролежал ровно год, отказавшись наотрез ампутировать ноги. К слову говоря, он не только сохранил их, но впоследствии даже не хромал.

Письма всегда приносил доктор.

Утром — только закончился у меня приступ озноба и начинала подниматься температура — вошел расстроенный чем-то Валериан Викентьевич и подошел к моему соседу по кровати. У того был рак гортани, и его терзали сильнейшие муки, так как обезболивающих лекарств в лагере давали крайне мало (да еще во время войны).

— Андрей Павлович, дорогой, вы временно (думаю, неделю-другую, не больше) пока полежите в бараке. Обход буду начинать с вас, как будут сделаны все процедуры. Потом… а потом… опять положим в больницу.

— Для чего же тогда выписывать?.. — прохрипел Андрей Павлович. Доктор вздохнул.

— Иван Денисович… Как вы знаете, его поймали… Судили… ну, снова дали еще десять лет, сейчас он умирает. Хочу положить его рядом с Мухиной, она скрасит его агонию…

Андрея Павловича увели в барак.

Я лежала подавленная. Бедный Иван Денисович. Он был мои земляк, волжанин, из Саратова. Хороший столяр, натура творческая, он работам как художник, как скульптор, а в лагере его в лучшем случае использовали как плотника. До Карлага он побывал на севере, на лесоповале. Здесь был на общих работах… Строили не очень-то много.

Срок у него был десять лет. И вот, когда у него оставалось полгода до освобождения, Иван Денисович подошел ко мне с просьбой написать заявление Сталину, чтоб его освободили хоть на два месяца раньше срока, так как с ним что-то стряслось и он не может больше сидеть.

— Я, конечно, и сам грамотный, но я официально напишу, а надо так, чтоб Сталин понял, что я больше действительно не могу.

Иван Денисович подошел ко мне на улице. Я оглянулась вокруг. И спросила:

— Ты верующий?

— Нет, а что?

— Ну, ты знаешь, как христиане представляют себе ад?

— Знаю, мамаша меня в детстве всё пугала.

— Так вот, если бы грешник обратился к черту, поджаривающему его на сковородке, и попросил выпустить его из ада, скорее этот бы черт отпустил грешника, нежели Сталин страдающего человека.

— Ты так думаешь?

— Я абсолютно убеждена.

— Что же делать, я ведь правда не могу больше, прошу ведь только на два месяца всего раньше… Он внезапно охрип.

— Вот что, Иван Денисович, я напишу тебе сама письмо, как только смогу убедительнее. А ты перепишешь его и пошлешь кому хочешь… И если так веришь в него, то пошли Сталину. Договорились?

— Спасибо, милая, спасибо, землячка дорогая…

Я написала ему письмо, как можно убедительнее и понятнее. Прочла женщинам, они всплакнули, заверили меня, что не могут ему не сбросить. Я указывала в письме, что он честно, без единого отказа работал почти десять лет, а сейчас случилось такое душевное состояние я он просит сбросить всего-то два месяца.

Ивану Денисовичу очень понравилось, как я написала, он старательно переписал и отослал в Верховный суд и Сталину.

Отовсюду пришел краткий категорический отказ. Странно, но мне было стыдно, как будто это я была виновата в том, что в Москве не захотели понять Ивана Денисовича. Я не могла смотреть ему в глаза. Плотник понял меня.

— Ты не расстраивайся, Валя. От тебя зависело бы… — Он горестно махнул рукой. — Я пойду. Ты меня прости.

За что он просил прощения?

Иван Денисович ушел. А ночью совершил побег.

Хватились его не сразу. Утром на разводе кто-то сказал, что он приболел и, кажется, собирался идти к врачу, на работу не пойдет. После обеда в бараке уже догадались о побеге, но начальству о своих догадках не доложили.

Побег обнаружили лишь в десять вечера на поверке. За это время он дошел до какого-то казахского села. Видимо, он был знаком с кем-то раньше и его укрыли у себя. Везде были крайне нужны рабочие руки: молодые казахи-то все были на фронте.

Видимо, Иван Денисович через несколько недель ощутил себя и в этом казахском селении, как в новом заключении. Заявил, что уходит. И ушел. Он добрался пешком до Кустаная, там его и арестовали. Привезли в Караганду, судили и дали еще десять лет.

И вот теперь Иван Денисович в больнице. Пришла Катя и, плача, рассказала, что он уже умирает…

— Понимаете, он ничем не болел. Никакой болезни. Просто он не может больше быть в заключении и потому умирает.

Иван Денисович был без сознания, но перед смертью пришел в себя, узнал меня и Катю и мужчин, находящихся в палате. Он что-то сказал, но голос был так тих, что мы ничего не расслышали.

В четыре часа дня началась агония, и я присела на его постель, хотя от высокой температуры у меня темнело в глазах.

Я собрала силы, взяла земляка за руку.

— Мы здесь, милый Иван Денисович, вы не один. Мы с вами. Мы все вас любим!

Постепенно его дыхание становилось все тише и реже.

В палате царило суровое молчание, порой кто-то горестно вздыхал, вытирая слезы.

Иван Денисович как-то содрогнулся и вытянулся.

— Отмучился, — горько сказала Катя и закрыла ему глаза.

И тогда он произнес тихо, но до ужаса отчетливо: «Нет еще…» Умер он часа через два. Еще через час его вынесли в морг. Бедный Иван Денисович. Он действительно больше не мог…

А на другой день пришел мой черед. Днем, как всегда, температура держалась 41,3 градуса. Валериан Викентьевич принес мне письмо из дома от мамы и сестры, довольный, что может меня порадовать. Хотела прочесть письмо, но не смогла, положила под подушку в ожидании пока температура спадет хоть до сорока градусов. Письмо это как бы согревало мою душу…

Но в полдень температура вдруг с 41,3 упала до 35 градусов или ниже. У меня отнялась речь, исчез слух, я будто онемела, глаза как уставились в потолок, так и застыли.

Больные сразу заметили, что мне не по себе и позвали Катю, которая раздавала лекарства в соседней палате.

Катя подбежала, закричала: «Ой, глаза в потолок!» — и бросилась искать Валериана Викентьевича.

Странное, непередаваемое ощущение овладело мною до того никогда не испытанное, оно не было даже болезненным, но… оно было непередаваемо… Я сразу — что умираю. Органы чувств мне изменили, но не сознание, оно работало отчетливо, как никогда. Итак всё — конец. Прожила на свете тридцать шесть лет — из восемь лет глубоких страданий, которые я неуклонно перемалывала, словно мельница зерно. А теперь всё? Всё? Если бы хоть был загробный мир, где продолжалась сознательная жизнь, но… вряд ли… Просто меня не будет. Небытие! А какой удар маме, которая меня так ждет, и я так мечтала поднять и пронести знамя романтики, которое Александр Грин выронил, умирая в забвении в 1932 году… Да я вообще ничего не сделала на белом свете. Разве что сумела поддержать товарищей в тяжелые часы… О нет, я не дам смерти увести себя ни за что! Я буду бороться! Бороться.

Я напрягла всю волю, все духовные силы, призывая на помощь сознание и подсознание. Я буду жить, я должна жить! Я живу! Я живу, я живу, я живу!

Я изо всех сил сжимала руку Валериана Викентьевича. Он уже давно сидел возле меня, держа за руку, как я вчера держала умирающего Ивана Денисовича… Он понял, что я борюсь, и боялся пошевелиться. А я все крепче сжимала его руку, пока… не заплакала. Я жила. Не умерла. Ощущение умирания оставило меня.

Только после этого врач и медсестра сделали мне укол, протерли чем-то лицо и оба поочередно расцеловали меня.

— Спасибо, — прошептала я.

На другой день сразу после завтрака Катя отвела меня в приемную доктора.

— Вот что я решил, — как-то нерешительно начал Валериан Викентьевич. — Эти безобразия с температурой пора кончать, сейчас мы с Катей сделаем вам укол (он назвал лекарство по-латыни), после чего приступы малярии прекратятся.

Я взглянула на него с удивлением:

— Какого же дьявола?.. Ладно, делайте. Катя набрала шприц, поближе подвела меня к кушетке и всадила в меня иглу.

Когда я пришла в себя, я лежала на кушетке. Оба они вздохнули с облегчением.

— Сильное очень средство, — пояснил доктор, — мне приходилось делать его военным крепким мужчинам тридцатилетним, и они тут же теряли сознание. Я давно о нем подумывал, но боялся, что вы его не вынесете.

— А почему же теперь?

— Ну второй схватки со смертью вы тоже могли не выдержать, и я решил рискнуть. Слава богу, все сошло благополучно. Больше температуры не будет.

Действительно, на этом малярил прекратилась.

Валериан Викентьевич поехал в Караджар и рассказал о том, что Решетняк перевел меня в «подконвойку».

Кузнецов посоветовал ему задержать меня недельку-другую в больнице, так как он добился права закрыть «подконвойку», но это еще не совсем утверждено.

Через неделю пришел приказ: разобрать колючую проволоку и убрать овчарок.

«Подконвойку», к великой досаде Решетняка, отменили.

Сияющие уголовники гуляли по всему лагерю и заходили в гости к 58-й статье. Перемирие состоялось.

Перед выпиской из больницы мы долго проговорили вечером с доктором.

— Ведь я понял, что вы изо всех сил боретесь со смертью, — сказал он мне, — понял и старался вам не мешать… А потом, когда вы с неожиданной силой сжали мне руку и сжимали все крепче и крепче, я понял, что дело идет на лад — вы победили смерть.

Вы знаете, это у меня второй случай в жизни. Когда был студентом и проходил практику в родильном доме, там умирала от родильной горячки одна женщина, у нее было трое детей, а муж забулдыга. Оставить на него детей было невозможно, и вот эта несчастная стала бороться со смертью, учтите, тогда еще не умели врачи излечивать родильную горячку, а она сама… силой воли… Изо всех сил отгоняла смерть. Она вслух прогоняла ее, и мы все в комнате замерли, боясь помешать ей. Как она внутренне боролась, пот градом бежал по лицу, и она победила. Вы — второй случай в моей жизни. Я никогда вас не забуду…

Назад Дальше