— Его больше днем вызывают? — спросила я.
— Да, почему-то лишь днем, — отозвались они. Вот, оказывается, почему Щенников меня никогда не вызывал днем, а только по вечерам. Михаила Каравая тоже жестоко избивали, и он подписал протокол с чудовищной клеветой на себя и теперь опасался расстрела. Жену увидеть он уже не надеялся и твердил только одно: «Мне бы еще хоть раз услышать ее голос, голос моей Аты, потом пусть приходит смерть…»
— Передайте ему, что он услышит ее голос. Я это обещаю твердо. Но предупредите его, чтоб не было никаких эмоций. Пусть молча слушает ее голос, и всё. Иначе он подведет под карцер и меня и Ату.
— Но как вы это сделаете?
— Это я еще придумаю. Мы же ходим на прогулку мимо вашей шестой камеры. И передайте мой горячий привет Иосифу Кассилю.
Пока я поднималась по тюремной лестнице на наш третий этаж, я придумала, как Михаилу Караваю услышать голос жены. Что Михаил подписал протокол, я ни ей и никому в камере не рассказала, Ата была так уверена в его мужестве, так гордилась им. Ведь она так и не подписала.
На другой день нас с утра повели гулять. Прогуливал нас дежурный по прозвищу Минуточка. Во время прогулки я то и дело останавливалась и хваталась за голову. Минуточка ругался, но ничего не подозревал.
На обратном пути, проходя мимо шестой камеры, я сделала вид, что упала в обморок, но, не рассчитав, довольно больно стукнулась головой о дверь. Ата, как мы договорились, «испуганно» закричала: «Джанунка!» Так она нежно называла мужа. И прибавила несколько фраз на английском языке. Минуточка заорал на нее: «Не разговаривать!» Но Ата очень красноречиво пояснила ему, что у меня еще на прогулке закружилась голова, он не дал мне постоять хоть минуту — и вот теперь я в обмороке.
— Бедная моя Джанунка, — и снова несколько взволнованных слов на английском языке.
Растерянный Минуточка побежал к телефону, вызвал ко мне врача. Ата успела сказать еще несколько слов «мне» по-английски. А из-за двери тихо, страстно и нежно: «Ата, прощай!»
Так исполнилось желание Михаила Каравая услышать голос жены, которую безгранично любил. Напрасно боялся он расстрела, ему дали двадцать лет лагеря, а вот Ату расстреляли. Мне до сих пор ее жаль. Сколько красоты, доброты, ума, живости, остроумия было в этой молодой женщине…
— Врач уже спускается, — успокоил Минуточка, явно сознавая свою вину. Я предпочла встать:
— Мне уже лучше.
Женщины повели меня под руки, как архиерея. Но тут на меня и на одну из ведущих напал такой приступ смеха, что мы чуть было не испортили все дело.
— Плачьте! Черт вас возьми! Спасибо, Валя. Мы «плакали», задыхаясь от смеха. Врач пришла в ужас, пощупав мой пульс:
— Ну и частит!
Послушала сердце и… освободила меня на этот день от допроса.
На следующий день меня вызвали утром. Щенников сидел один. Перед ним на столе высилась груда книг — книжный паек, который следователи получали бесплатно раз в месяц.
В тюрьме была библиотека, но нам никаких книг не давали, за то что мы все шестеро не подписывали. Я очень стосковалась по книгам.
— Вы знаете почерк Иосифа Кассиля? — спросил следователь.
— Да, очень хорошо.
— Тогда посмотрите… — и он, не без торжества, показал мне точно такой протокол, какой был у меня, но подписанный… Кассилем.
Сердце у меня сжалось от невыразимой жалости к Иосифу, ведь я знала, как и почему он подписал эти лживые строки.
Но мне вдруг захотелось испытать Александра Даниловича, и я, мысленно попросив у Кассиля прощения, сказала:
— Я всегда считала Кассиля честным, порядочным человеком. Никогда бы не поверила, что он при первом испытании окажется такой сволочью.
Я смотрела прямо в лицо Щенникова и видела, как оно дрогнуло, потемнело, исказилось, словно его коснулись раскаленным железом…
— Не надо, не говорите так, Валентина Михайловна, вы же не знаете, чего ему стоило подписать этот несчастный протокол. Ведь с ним не цацкались, как с вами: ах, молодая, ах, талантливая, надо ее поберечь. Тронь я вас хоть пальцем, мне же не простят, со мной здороваться не будут. Кстати, Кассиль лишних два месяца принимал за вас муки, требуя, чтоб хоть вашу фамилию вычеркнули из протокола.
— Я ни минуты не считала Кассиля сволочью, — грустно произнесла я, — мне просто хотелось видеть, как вы будете реагировать на мои слова.
— Ну и послал мне господь бог подследственную.
— Господь тут ни при чем. Вам послал ее, как я уверена, Вадим Земной — бездарь, завистник, клеветник и убийца.
— Откуда вы это знаете?
— Он уже посадил нескольких наших товарищей.
— Было бы болото, черти найдутся, — вздохнул Щенников.
Затрещал телефон. Его вызывали к начальству. Он позвал следователя из соседнего кабинета.
Следователь курил, стоя в дверях, а я принялась рассматривать книги.
Томик Валерия Брюсов а был таким, что мог уместиться у меня в кармане пальто. И я его незаметно туда препроводила.
Вернувшись, Щенников сразу обнаружил пропажу и пришел в страшную ярость.
— Нет, что за безобразие! Какой он из себя, кто ее взял?
— Среднего роста, шатен, худощавый… лучше спросите у вашего коллеги.
Но коллега хлопал удивленно глазами и уверял, что не заметил, потому что задумался.
В этот вечер Щенников сделал опять серьезную попытку уговорить меня подписать протокол. Он боялся, в этого не скрывал, что меня передадут другому следователю, который не остановится перед применением ко мне пыток и избиений. На совещаниях возмущаются тем, что Александр Данилович так со мной «цацкается». Я наотрез отказалась, выразив надежду, что у меня хватит сил противостоять.
Молодые следователи то и дело заходили в кабинет Щенникова на «огонек» и прислушивались к нашему разговору.
Среди них особенно тепло относился ко мне Шура Артемов. Симпатичный паренек с необычайно яркими синими глазами. Зашел еще один из следователей; только что вернувшись из командировки в Москву, стал рассказывать Щенникову, как обстоят дела у его коллег на Лубянке.
Передавал слова следователя, который вел дело Бухарина: «Ну и человек, вертится словно уж, нажмут на него как следует — он не выдержит, подписывает, а доберется до тюрьмы, отлежится в камере и требует бумагу и чернила — отказывается от показания, да еще жалуется прокурору, что его избивают. В следующий раз его сильнее обработают — опять та же история: подпишет, отлежится, берет назад признания. Девятнадцать раз уже брал назад…»
Шура Артемов вздохнул, взглянув на меня, и, как-то сутулясь, подошел к окну.
Рассказчик тоже взглянул на меня и осекся.
— Неважно, — сказал Щенников, — продолжай. В этот вечер Щенников отправил меня в тюрьму пораньше, еще никто у нас в камере не спал. Едва закрыли за мной дверь, я вытащила из кармана пальто томик Валерия Брюсова. Пять рук протянулись к нему.
— Подождите, друзья, — объявила я, — сначала по нему погадаю…
— Как это «погадаю»?
— А вот так. — Я наугад раскрыла книгу, заложила пальцем строчку и доверчиво вопросила: — Что меня ожидает в ближайшие годы?
Все даже дыхание затаили. Их ведь ожидало примерно то же самое.
Ответ гласил: «Лишь смена мук». Лица наши вытянулись, у некоторых побледнели.
— Как стихотворение-то называется? — буркнула Ата.
— «Мучения святого Себастьяна». Подставь вместо Себастьяна Валентину, — вздохнула я. — Кто следующий гадать?
Желающих не оказалось.
Однажды вызывают вечером меня на допрос. Вхожу в просторную, чистую комнату Щенникова. Все в сборе, сидят кто на диване, кто на стульях, принаряженные, при галстуках. А на столе… Боже мой, весь стол буквально завален яствами, которые они смогли достать: сыр, колбаса, окорок, пирожные, шоколадные конфеты, яблоки… Я всплеснула руками:
— Не собираетесь ли вы, Александр Данилович, устроить мне танталовы муки за то, что я не подписываю вашего протокола.
Ребята так и грохнули от смеха.
— Вот ее благодарность, — возмутился Щенников. — Никаких мук танталовых. Ешьте сколько влезет. Здесь пирог с мясом, очень вкусный… Это ваш праздник, — серьезно заверил меня Александр Данилович.
— Спасибо! Но почему?..
— Инициатива Шуры Артемова, так что «спасибо» адресуйте ему.
Я с надеждой взглянула на Артемова: может, он сумел что-то доказать начальству и меня выпустят на волю? И Артемов понял мой взгляд (его все поняли) и поспешил мне объяснить.
Оказалось, вышел новый номер журнала «Красноармеец, краснофлотец» и там мой рассказ «Партизанка». Журнал конфисковали.
Один номер прислали сюда, где шло следствие над автором. А рассказ очень всем понравился, даже начальнику НКВД Стромину, и Саша предложил хоть чуть-чуть порадовать автора, устроить читку рассказа и… вечер с угощением.
Начальник разрешил, его как раз вызывали в Москву к самому Ежову.
Начальник разрешил, его как раз вызывали в Москву к самому Ежову.
Щенников устроился на диване, Шура Артемов на его месте, он сам решил читать рассказ.
Я попросила журнал. Иллюстрации были хорошие в рассказе. Ничего не сократили.
— Не везет редколлегии, — заметил Щенников, — шестого автора арестовывают, шестой раз конфисковывают журнал.
— Пусть Валентина Михайловна поест, — решил Шура и налил мне горячего кофе.
Мы ели, беседовали, потом Шура читал рассказ. Меня немного утешило, что журнал все-таки достиг киоскеров и был на этот раз распродан. Выручило то, что автор живет в провинции; у столичных писателей конфисковали журналы сразу, еще до киосков.
Долго я потом вспоминала этот вечер и счастливые синие глаза Артемова. Было так хорошо. Я была, что называется, в ударе, смешила других, смеялась сама.
— Какая же она была на воле? — не выдержал один из них, тот, кто постарше, Константин Иванович. — Если сейчас, в беде, она может быть такой непосредственной, такой веселой… И я, мужчина, дзержинец, член партии, должен спокойно смотреть, больше того, участвовать в этом поганом деле? Черт-те что! Шурка, дай твое заявление. Я тоже подпишу, потом… — (Артемов указал глазами на меня.) — Верно, — глухо сказал Константин Иванович.
Мы сидели далеко за полночь, потом меня отправили в тюрьму, а они разошлись по домам.
Больше они у Щенникова не собирались. И я их перестала встречать. Ни Артемов, ни Константин Иванович больше к Щенникову не заходили.
Не выдержав, я спросила однажды у Александра Даниловича, почему больше не заходит Артемов? Спросила и испугалась: вдруг ответит едко, вроде того, что какое мне дело до Артемова. Но Щенников сказал: «Он в Свердловске».
— А… а Константин Иванович тоже в Свердловске?
— Тоже, — вздохнул Щенников.
В декабре Стромин решил, что со мной пора закругляться. Из нашей «группы» я одна лишь не подписала протокола. И он приказал не давать мне спать.
Происходило это так. Александр Данилович бодрствовал со мной до четырех ночи, затем он уходил домой, а ко мне вызывали конвой. После чего меня запирали в подвальную комнату, похожую на пустой колодец, пока не придет машина. Я стояла на дне, сесть не на что, пол и стены мокрые, в какой-то слизи. Я стояла и час, и два, и три.
Наконец подавали «черный ворон», и меня везли в тюрьму.
Я как раз поспевала к общей оправке, когда камеру вели умываться. Сразу после оправки — завтрак. Стоило мне прилечь, как сразу же открывалась дверь и меня вызывали на допрос. Но в это время Щенников еще спал дома, и я несколько часов ждала его, опять стоя в «колодце».
Кажется, я в этом «колодце» пребывала больше, чем у Щенникова: ему дали нового подследственного, и он добивался от него к новому году «превышения плана».
Щенников уговаривал меня подписать:
— Ну, Валентина Михайловна, голубушка, сколько вы еще продержитесь, чего зря себя мучить, слишком неравны силы…
Я не спала уже восьмые сутки. Меня втолкнули в «ворон» старого образца: «Не разговаривать!» Там был всего один мужчина, худой, изможденный. С избитым в кровь, опухшим лицом… И среди кровоточащих век синие — о, какие синие! — глаза.
— Господи, да что же это? Это не вы! Это не вы! Ведь вы же в Свердловске?
— Это я, Валентина Михайловна. Это я, Валя. Я все поняла.
— Кто же это вас так? Неужели…
— Нет, не Александр. Я у другого. Редкая сволочь. Безошибочно выбирает самое больное место и бьет со всего розмаха именно по больному месту. Не расстраивайтесь, меня везут к Вишневецкому. А той сволочи больше до меня не добраться.
— Я не спрашиваю, в чем вас обвиняют… Знаю, в несусветной чуши. Но почему они вас арестовали?
— Я подал заявление… просил перевести меня на работу в милицию, хотел быть следователем по уголовным делам. Ну, Стромин вызвал меня к себе… Сказал, что отпустит, но чтоб я откровенно, как старшему другу, сказал ему, почему ухожу из НКВД. Я ведь сын чекиста, отец погиб от руки бандита. Но мой отец работал при Дзержинском, а не при Ягоде. Тогда еще не было массовых арестов невиновных. И я сказал Стромину всю правду, а он… Он, оказывается, записал ее незаметно для меня.
— Так, — хрипло проговорила я, — а Константин Иванович?
— Костя даже не просился перевести в милицию, он перечислил в заявлении все случаи, когда арестовывали невиновных, и сказал, что не может в этом участвовать, просит его освободить.
— Вы в разных камерах?
— В одной… но он сейчас… в тюремной больнице. Ему отбили почки.
— Шура, славный Шура, что же с вами теперь будет? И с Костей?
— Там еще трое из наших ребят, я их уговорил подождать с месяц-другой, чтоб не приписали нам групповое дело. Их теперь вызывают на допрос к той же редкой сволочи, что и меня. Кстати, ты должна его помнить. Это тот, кто хвалился, что женщины у него по трое суток стоят на ногах, хотел, чтобы и ты стояла.
— А я почему-то и подумала, что это именно он.
— Но хватит обо мне, что с тобой?
— Мне не дают спать… девятый день не сплю.
— Мерзавцы! — выругался Шура. — То-то я тебя не сразу узнал. Не знаю, кому понадобилось устраивать нам свидание и с какой целью, но спасибо ему. Дай я поцелую твою руку. — И он дотянулся своими пересохшими разбитыми губами до моей руки. Я поцеловала его.
— Прощай!
— Прощай! Может, свидимся, Шура?
Когда я вошла, пошатываясь от слабости, к Щенникову, он испытующе посмотрел на меня.
Мне было очень плохо, не знаю, как я держалась девятые сутки без сна.
Не выдержал Александр Данилович.
— Слушайте, Валентина Михайловна, я встану в дверях и буду курить, а вы ложитесь на диван и поспите хоть полчаса. Если кто будет к нам идти по коридору — я вас разбужу. Прилягте.
— Нет, так я все равно не усну.
— Ну хоть полежите с закрытыми глазами, вам легче будет.
— Нет.
— Вот вы какая. Другая бы рада была. Ну что мне с вами делать? Я просто не могу видеть, какая вы измученная.
Резко прозвучал телефонный звонок. Щенников слушал не то удивленно, не то испуганно.
— Слушаюсь, — сказал он, — пусть приведут.
— Звонил Вишневецкий, — пояснил Щенников, — дело Артемова передается мне. Его сейчас приведут сюда. Пожалуй, отправлю вас в камеру…
— В какую камеру? — вскричала я. — А то вы не знаете, что я часами простаиваю в ледяном колодце. Оставьте меня хоть здесь пока. И притом мне надо поговорить с вами.
— О чем? Долго?
— Не долго. Можно при Артемове, у меня секретов с вами не может быть.
Ввели Артемова. Меня пересадили на диван, Шуру — на мое место.
— Вы сами попросились ко мне? — спросил Щенников. — Расскажите. Можете звать меня, как и прежде, на ты.
— Я буду соблюдать субординацию, не беспокойтесь. Вышло так. Сегодня с утра я попросился к начальнику тюрьмы. Он меня знает и чуть не заплакал при виде моего лица. Я умолял его связать меня немедленно по телефону с Вишневецким, который приходит на службу рано. Тот сразу дозвонился и просил у Вишневецкого разрешения передать мне трубку. Тот разрешил. Я ему рассказал, что согласен подписать всю эту хреновину в любой день, если меня передадут Щенникову. Вишневецкий обещал всё выполнить, но сказал, что вечером примет меня сначала сам. А пока он послал ко мне врача… Повторяю, я подпишу, когда вы хотите, но не надо сегодня, а то та тварь скажет, что это именно он выбил из меня признание.
«Так оно и есть», — подумала я.
— Хорошо, Саша, — согласился Щенников и обратился ко мне: — О чем вы хотели поговорить?
— Александр Данилович, скажите мне, но только правду. У меня будет настоящий суд или заочный, в виде пресловутой тройки?
— Самый настоящий суд. Выездная Военная коллегия Верховного суда, — заверил меня Щенников. Я вопросительно взглянула на Артемова.
— В данном случае ему можно верить, он, когда дает слово, не лжет.
— Правда, Александр Данилович?
— Честное слово!
— Хорошо. Тогда я… подпишу… Но знайте, что на суде я расскажу, почему я подписала, как мне девять суток не давали спать. Я действительно больше не могу выдержать этой пытки.
Щенников положил передо мной протокол — страниц шесть или семь, — и я четко и разборчиво вывела внизу каждой страницы свою фамилию. И тут же, повинуясь притягательной силе потемневшего взгляда Сашиных глаз, повернулась к Артемову. Он смотрел на меня не то с гневом, не то с какой-то печалью.
— Валентина Михайловна сейчас как птица, у которой отрезали крылья, — сказал он горько. — Да, птица с отрезанными крыльями. Уже не полетишь.
— Сравнение неверно, — возразила я, — ведь я человек, а не птица. Крылья человека — это его душа, его личность, и этого никто не может отнять, никакая на свете тюрьма, если он сам не отдаст свою душу, свое «я». А я никогда не перестану быть сама собой, поверь мне, Саша.