На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни - Мухина-Петринская Валентина Михайловна 3 стр.


— Верю, — проговорил он.

Прощаясь, я поцеловала Артемова, а сияющий Щенников пожал мне руку.

Видела я его еще только раз, в день моего суда, 24 января 1938 года.

Судила меня Военная коллегия Верховного суда СССР под председательством армвоенюриста В. Ульриха.

Судили в этот день руководителей обкома партии, обкома комсомола, секретаря горисполкома, редактора областной газеты и тому подобных. И нашу группу писателей. Вводили всех по одному. Меня привезли накануне в десять вечера, но судили в половине пятого, в конце другого дня.

Щенников вошел — высокий, красивый, ухоженный, благоухающий дорогим одеколоном.

Мне сразу бросились в глаза его нашивки. Что-то было не так. Он это заметил и бросил небрежно: повысили в звании, майор теперь. «Не за наше ли «дело» его повысили?» — подумала я.

Щенников стал очень красноречиво убеждать меня признать себя на суде виновной, что это облегчит мою участь, и, конечно, ни в коем случае не говорить о том, что мне не давали спать. Кроме раздражения, это ничего не вызовет.

Не подействовало. Я все рассказала товарищу Ульриху.

Военная коллегия Верховного суда проходила в здании НКВД, в просторном зале с плотно зашторенными окнами, при электрическом освещении. День превратили в ночь. На низкой сцене — председательствующий Ульрих, по бокам у него по две «пешки», правда тоже высокого звания. Справа, в стороне — секретарь суда за маленьким столиком. Вдоль стен на стульях расселись приглашенные: начальствующий состав НКВД, среди них я увидела Вишневецкого, Щенникова не было. Посреди зала стоял стул, за стулом солдат. Меня поставили перед стулом, и я тотчас села, но меня сразу подняли грубым окриком: «Встать!»

Долго читали обвинительное заключение. Трижды спросили, признаю ли себя виновной. Я трижды ответила: «Нет».

Ульрих сказал:

— Но вы же подписали протокол на предварительном следствии?

Этого вопроса я и ждала. Сразу пояснила, почему и как я подписала. Мне предоставили заключительное слово.

— Как, сейчас? — несказанно удивилась я краткости суда.

— А когда же? — в свою очередь удивился Ульрих. В заключительном слове я сказала все, что нужно, о клеветнике, и о невиновности моей и товарищей по вымышленному делу. Просила разобраться и не рубить слепо сплеча.

Меня удалили на время совещания.

Те десять-пятнадцать минут, что они совещались, показались мне вечностью. Меня вдруг охватил безумный страх перед тюремным заключением.

«Пусть лучше семь-восемь лет лагеря, чем три года тюрьмы», — ломая пальцы, молила я судьбу.

Меня вызвали, опять долгое чтение обвинения, начиная с истории троцкистского движения в Москве и Зиновьева. Непосредственно наше «дело» занимало последнюю страничку — попытка реставрации капитализма методом террора и диверсии.

И вот приговор… но вот приговор…

— Приговаривается к десяти годам тюремного заключения с последующим…

Дальше ничего не вижу, ничего не помню… Вроде небытие…

Пришла в себя посреди двора. Почему-то сидела на табуретке. Кто-то в кожаном пальто поддерживал меня одной рукой, чтоб не упала, а другой нагибался, брал с земли горсть снега и растирал мне лицо — щеки, лоб.

Увидев, что я пришла в себя, человек этот прижал меня к себе и зашептал в ухо:

— Зачем так обмираешь, дольше трех лет не просидишь, молодая, выдержишь.

— Десять лет тюрьмы! — в ужасе прокричала я.

— Какие десять? Разве такое может долго длиться? Самое большее года два-три, и всех невиновных выпустят. Разве можно так-то. Эх, кабы Дзержинский был жив или Ленин, Ильич наш дорогой. Крепись, крепись, девушка, крепись. Ну, полегчало?..

Меня отвезли в тюрьму. Это уже был другой корпус, для тех, у которых тюремное заключение. Но камеры почему-то оказались не готовы, и нас временно загнали в очень просторную комнату — не то кабинет начальника тюрьмы, не то партком. Там были одни мужчины, и почти каждый получил по двадцать лет. Все дивились, что мне так мало дали, всего-то десять лет! Оказывается, многие получили расстрел, но они были в другом корпусе. И еще у меня было заключение с правом переписки, а у них всех — нет. Один из них, рыжий с зелеными глазами, подошел ко мне и сказал: «ЦК карает, ЦК и милует».

— Вас есть за что карать? Меня, например, карать не за что. Пусть сами себя карают.

Рыжий опешил от моего ответа и, поздравив меня с маленьким сроком, поспешно отошел.

Скоро нас начали разводить по камерам, меня увели одну из первых. Я была единственная женщина с тюремным заключением, поэтому не нашлось сокамерниц. Я оказалась одна, и меня посадили в одиночку.

И все-таки о Щенникове мне пришлось еще раз услышать довольно подробно перед XXII съездом партии. Меня тогда вдруг вызвали в Военную прокуратуру. Она помещалась на третьем этаже здания КГБ. И когда меня стали допрашивать, почему я так долго не подписывала протоколов, а потом вдруг подписала, — я решила, что это именно КГБ, а никакая не прокуратура.

— Отчего вы вдруг подписали протокол? Что, Щенников бил вас? Или пытал? Или были еще какие методы воздействия?

Я вдруг вспылила:

— Слушайте, меня в 1954 году реабилитировали, понятно? На кой же черт снова поднимать эту историю?! Отказываюсь говорить на эту тему.

— Вы только не волнуйтесь, сейчас я вам всё объясню. Вы разрешите мне закурить?

— Пожалуйста, курите.

Прокурор, добродушного вида мужчина лет сорока, закурил с явным наслаждением трубку и разъяснил мне так:

— Я военный прокурор, у нас до сих пор нет своего помещения, и мы занимаем этаж КГБ. Ваш бывший следователь Щенников при Берии был переведен в Москву и сделал очень большую карьеру, понятно? Это вас удивляет? Удивлю еще больше. В настоящее время он сидит в Бутырках, ведется следствие, и потому понадобились свидетельские показания его бывших подследственных. Но представьте себе, за четверть века из его подследственных в живых остались только двое: мужчина в Тамбове и женщина в Саратове — вы. Обоих сейчас одновременно допрашивают как свидетелей военные прокуратуры Тамбова и Саратова. Вы меня поняли?

— Поняла. Значит, теперь наоборот — в тюрьме сидит Александр Данилович?

— Именно. Я жду от вас правдивых свидетельских показаний.

И я рассказала ему все, что знала о Щенникове. Прокурор слушал недоверчиво и наконец не выдержал:

— Валентина Михайловна, какого черта, простите, вы его выгораживаете?

— Выгораживаю? С чего бы я стала его выгораживать. Но я отродясь ни на кого не наговаривала, чего ради я буду клеветать на собственного следователя?

Он невольно расхохотался:

— Впервые слышу выражение «собственный следователь»… Тот мужчина в Тамбове заявляет, что Щенников зверски избивал его… И он не случайно сделал карьеру при Берии… сами понимаете.

— Отлично понимаю. Но меня-то он не бил. Устраивал читку моего рассказа с угощением… И предлагал хоть полчаса поспать на диване, когда мне не давали спать… девять суток.

— Значит, вас все-таки пытали, — заметил прокурор.

— Кассиля он избивал, по рассказам тех мужчин в «вороне». Ко мне относился очень тепло. Кстати, пусть это вас не смущает: в лагере ко мне многие отпетые уголовники относились очень хорошо и отнюдь не видели во мне женщину. Просто я чем-то умела вызвать уважение этих уголовников. Их подружки относились так же, нисколько не ревновали.

— Вы что… читаете мысли? Я действительно подумал: может, вы просто нравились ему как женщина?

— Ерунда.

Мы занялись протоколом, там было много поправок, и я потребовала перепечатать. Он отдал машинистке и, пока она печатала, показал мне заявление Зинаиды Кассиль о посмертной реабилитации мужа. Меня просили быть свидетелем.

Я сказала о Кассиле все хорошее, что о нем знала. Промолчала только о смерти. У них была справка, которую прислали жене, что Иосиф умер от воспаления легких. Но я уже знала от Льва Абрамовича Кассиля, что его брат погиб на Колыме в 1943 году при массовом расстреле. Лев Кассиль узнал об этом через знакомого полковника КГБ.

Бедный Иосиф, бедный мученик…

Я никогда не перестану сожалеть о том, что Сталина не судили при жизни как преступника, что он умер своей смертью и оплакиваемый народом. Я не плакала.

Клочок неба

Отныне, в течение долгих-долгих десяти лет, мне предстояло видеть только клочок неба. Кусочек неба над Волгой, перекрещенный решеткой. Окно было закрыто щитком, все же клочок неба был виден. К окну подходить не разрешалось. Лежать днем не разрешалось. Подъем в семь утра, отбой в одиннадцать вечера… Осенью и зимой утомительно хотелось спать.

В камере нас было двое. Спасали книги и беседа — тихая, чтоб не услышали за дверью и не сделали замечания.

У меня от природы громкий голос. По приезде я еще не успела написать маме письмо, как меня лишили переписки на шесть месяцев за громкий разговор.

В камере нас было двое. Спасали книги и беседа — тихая, чтоб не услышали за дверью и не сделали замечания.

У меня от природы громкий голос. По приезде я еще не успела написать маме письмо, как меня лишили переписки на шесть месяцев за громкий разговор.

Мы должны были забыть свои имена, у меня был номер 37 дробь 2.

Лишали библиотеки только за то, что якобы мы подчеркивали ногтем фразы, а мы не подчеркивали никогда, ни разу.

Давали две тетради, когда испишешь — их заменяли новыми.

Раз в месяц камеры обходил начальник тюрьмы — злой, ехидный, ненавидящий заключенных.

Я сказала ему, что пишу в тетрадях маленькие рассказы и стихи в прозе. Некоторые казались мне удачными, и я просила его сохранить тетради до моего выхода из тюрьмы. Лицо его перекосилось.

— Пока вы отсюда выйдете, эти тетради сгниют, — отчеканил он злобно.

— Вы так думаете? Я смотрю на будущее более оптимистично.

Разговор этот стоил нам карцера обеим… в тот же день. За то, что мы якобы кормили голубков.

Мы их не кормили и к окну не подходили. Так выбивали из нас излишний оптимизм.

Такова была ярославская тюрьма для отсидки, у кого было тюремное заключение.

Единственным утешением для нас была большая дружба, книги и клочок неба за решеткой.

Маргарита Турышева сидела в этой камере с 1936 года одна и все время смиренно умоляла начальника дать ей товарища по камере.

Когда меня привезли, мне тоже приготовили одиночку, но в моих документах было заключение медицинской комиссии о том, что одиночка мне противопоказана. Маргарита удивилась, почему мне противопоказана одиночка. Спросила, как и почему мне выдали свидетельство. Я рассказала. Не без юмора. Она то ахала, то смеялась…

После суда меня привезли в корпус, где сидели лишь с тюремным заключением. Большой четырехэтажный корпус, но я оказалась единственной женщиной. Не сажать же меня с мужчинами. Так я оказалась в одиночке.

После тяжелого суда, после которого я потеряла сознание, нервы были расшатаны вконец — а тут одиночка! Переносила ее крайне тяжело. На меня напал страх. И вот, идя с оправки, я кружкой перебила все стекла в многочисленных переплетах рам. Растерянные надзиратели только таращили на меня глаза. Кто-то вызвал начальника тюрьмы. Я ему заявила, что сидеть в одиночке я не могу. Он предложил пока зайти, а они, дескать, разберутся. Заходить я отказалась наотрез. Как только они приближались ко мне, чтобы завести силой, я вопила на всю тюрьму. Кричала: «Сажайте хоть с бандитами, но в одиночке я не могу!» Орала так громко, что все мужское население тюрьмы узнало мой голос и поняло, в чем дело. Началось что-то неимоверное, что в тюрьмах бывало только до революции, — обструкция. Заключенные стучали в двери руками, ногами, табуретками, разбивая их в щепы, кричали на всю тюрьму: «Не смейте держать женщину в одиночке!» Побледневший, перепуганный начальник махнул рукой, велел дать мне стул и отправился к телефону звонить в тюремную больницу, чтобы меня забрали. Минут через десять я оказалась в больнице, где меня лечили от нервного потрясения. И врачебная комиссия выдала документ, что мне одиночка противопоказана. И вот меня посадили к Маргарите (37 дробь 1). Радость ее была беспредельна. А я с изумлением смотрела на нее.

— Сикстинская мадонна! — воскликнула я.

— Неужели сходство еще осталось? Ведь я так исхудала…

— Вам и раньше говорили?

— Да, я случайно похожа на ту женщину, с которой Рафаэль писал свою мадонну.

Весь день мы рассказывали друг другу о себе, знакомились. Водили нас на прогулку. Двадцать минут. Крохотный дворик, каменная стена, цементный пол и клочок неба, немного побольше, чем в окне.

— Однажды в этом дворе ухитрилась вырасти ромашка, — рассказывала мне потом Маргарита, — какая-то трещина, расселина, и она выросла. Два дня я любовалась этой ромашкой. А потом начальник увидел ее и велел вырвать с корнем. Это страшный человек!

— Откуда ты знаешь, что это он велел?

— Я глазами искала эту ромашку, и дежурный понял. Он тихонько объяснил, что начальник велел ее убрать.

— Убить! Если бы его за это не осудили, он бы и нас поубивал. Настоящий фашист.

— Неужели мы будем сидеть здесь весь срок?

— Не знаю. Но знаю одно: не дам погубить себя как личность. Ведь я писатель, а впереди много лет жизни, — проговорила я то, что уже не раз говорила себе мысленно. — Знаешь что, Ритонька, давай-ка учиться, чтоб время не пропало зря.

Когда нам меняли в окошечке книги, мы попросили каталог библиотечных книг, выписали много нужных книг и приложили заявление на прилагаемом библиотекой листке-анкете, где просили наши четыре книги чередовать следующим образом: одну из естественных наук, одну из гуманитарных (история, философия или политэкономия), одну из поэзии и четвертую — художественную прозу. Книги брать из выписанных в анкете.

Нам так и стали приносить, и мы старательно занимались, экзаменуя друг друга.

Когда уставали, некоторое время сидели молча, слушая Волгу. Тюрьма стояла на берегу реки. Откуда мы это знали? Крики чаек за окном; низкие, басовитые в тонкие пронзительные звуки музыки с палубы проходящих мимо пароходов. Но никогда мы не слышали крики или голоса людей. И поняли: тюрьма на берегу Волги, но далеко от города.

В ту зиму я получила письмо с известием о смерти отца. Он так и не дождался меня. Я любила отца и очень тосковала и плакала о нем. Той же зимой в Севастополе умер мой брат Ермак.

Я безумно боялась, что, пока я выйду, умрет мама или сестра Поплия. И это сильно меня удручало и угнетало.

Маргарита всячески старалась отвлечь меня от моих дум.

Она рассказала мне свою историю. Родилась и выросла она в Свердловске. Окончила балетное училище, три года работала в Свердловском театре оперы и балета. Но у нее оказалось больное сердце, и врачи категорически запретили ей танцевать.

Тогда она поступила на третий курс геологического техникума, окончила его и, уже не обращая внимания на сердце, участвовала в нескольких геологических экспедициях на Северном Урале.

Зимой она работала в Свердловске, обрабатывала летние наблюдения.

Вот тогда она и познакомилась с Олегом Тенешевым, москвичом, кандидатом геологических наук. Кандидатскую он блестяще защитил в двадцать четыре года, а в двадцать пять лет подготовил докторскую, но по совету академика, курировавшего его диссертацию, отложил ее на несколько лет.

— Не надо дразнить гусей, — серьезно сказал ему академик, — у тебя и так уж слишком много завистников, Олег… Меня это беспокоит… Боюсь завистников.

Да, зависть — вот что сгубило Олега. Еще бы ему не завидовать: хорош собою, умен, талантлив, способен, добр.

Маргарита влюбилась в него с первого взгляда…

— Не верилось мне, что он меня тоже полюбил, — признавалась она. — Сначала он ездил в Свердловск, измышляя себе причины для всяческих командировок. А потом мы объяснились. Решили пожениться. Как я была счастлива!.. Олег встретил меня с двумя друзьями на вокзале, и мы поехали прямо в загс, где нас зарегистрировали. Дома (он жил на улице Герцена) мы поднялись на третий этаж, он нес меня на руках, а его друзья, улыбаясь, несли мои вещи: два чемодана — один с платьями, другой с любимыми книгами.

Дверь нам открыл незнакомый ему мужчина… В доме шел обыск. А его друзья с растерянными лицами сидели за накрытым свадебным столом и с ужасом и сочувствием смотрели на него и меня. Нас арестовали обоих.

Мне не дали статью как жене — ЧСИР (член семьи изменника Родины). Нет, мне дали самостоятельное дело. Они сказали, что брак — это нарочно, камуфляж, что я не жена вовсе, а просто соучастница, понимаешь? Какие-то троцкисты, которых я сроду не видела… Боже мой! Был суд. Олегу дали расстрел. А мне десять лет тюремного заключения. Сижу здесь третий год.

— А Олег?

— Приговор приведен в исполнение, нет больше на свете моего Олежки. А как мы могли быть счастливы… Слышишь, как кричат чайки? Наверно, к ненастью.

Над невидимой Волгой летали и кричали чайки, а на небе сгущались грозовые тучи, а потом на землю опустилась ночь и клочок неба исчез в ночном тумане.

Было беспредельно тяжело, но в камере все же горел электрический свет, а на столике лежал томик Александра Блока.

Я развернула книгу и стала читать вслух:

И все же как ни плохо было в тюрьме, как ни тянулись тягостные дни, когда будущее представлялось черной угрюмой горой, которую ни обойти, ни перейти, — все же, повторяю, молодость брала свое. Мы много смеялись, находя повод для смеха и в прошлом, и в книгах, и даже в окружающем нас быте.

Назад Дальше