Смерть автора - Мария Елифёрова 10 стр.


Я не успела выплеснуть весь свой ужас и ярость ему в лицо. Рука с пистолетом опустилась, и в улыбке на смуглом лице на этот раз не было сарказма.

— Я пошутил, — просто, по-домашнему, сказал он. — Пистолет не заряжен. Можете убедиться в этом.

Он несколько раз нажал курок браунинга, направленного в пол. Раздались лишь сухие щелчки. Меня била дрожь. Я подняла глаза.

— Странная у вас манера шутить.

— На Балканах юмор несколько отличается от английского, — в его глазах зажглась давешняя лукавинка. — Успокойтесь. Я всего-то слегка вас попугал. Что может быть полезнее небольшого стресса! Теперь вам нужно всего лишь некоторое подкрепление сил. Давайте пить чай.

— Но… — начала я. Он прервал меня:

— Не здесь, конечно. Мы расположимся в моём кабинете. Пойдёмте наверх.

Я была ещё не в силах оправиться после пережитого кошмара и как во сне поднималась по лестнице. Пистолет он оставил внизу в столовой. Увидев, что я шатаюсь, он подал мне руку; тут бы мне оттолкнуть её, но я чувствовала себя настолько выбитой из колеи, что молча оперлась на его плечо.

— Зачем вы это сделали? — окрепшим наконец голосом спросила я. Он пристально поглядел мне в лицо.

— Чтобы вы поверили.

— Во что?

— Что я — Мирослав-боярин.

— Вам почти это удалось, — попыталась рассмеяться и. В кабинете теперь оказался маленький чайный столик красного дерева, накрытый белой льняной скатертью, расшитой крестиками, красным и чёрным, сложнейший узор, никогда не виденный мною и не имеющий ничего общего с привычными мне вышивками. На скатерти стояли чайник, молочник и две мисочки — одна с мёдом, другая с белым сыром; на тарелке возвышалась горка даже на вид горячих лепёшек. Я обратила внимание, что чашка была всего одна, и удивлённо посмотрела на Мирослава.

— А вы?

— Я не привык к чаю. У меня на родине не очень-то жалуют этот напиток. Я просто составлю вам компанию.

Мы сели всё на тот же старый диван, и Мирослав собственноручно налил мне чаю. Чай был заварен добротно, по-английски, но угощение было совершенно не английским. От мёда пахло континентальными травами, и почему-то всплыло в памяти русское слово steppe; сыр был снежно-белый, сухой, ломкий и невероятно солёный — я растерялась, как его есть. Заметив моё смущение, Мирослав пояснил:

— Берите руками и ломайте. Это брынза. Мне прислали друзья из родных краёв.

Сам он, впрочем, не ел, а только сидел, облокотившись на диван и наблюдая за мной. Надкусив горячую лепёшку, я спросила:

— Неужели это печёт ваша домработница?

— Конечно. Но мне пришлось несколько раз показывать ей, прежде чем она научилась.

Я наконец сумела сбросить напряжение и рассмеяться. Кабинет теперь, с чайным столиком под расшитой скатертью, с паром от чайника и запахом свежих лепешек и меда, был необычайно уютным, и всё, что произошло четвертью часа раньше внизу, в столовой, казалось невозможным, случившимся в страшном сне. Мирослав благодушно улыбался.

— Ваши лепёшки приятнее, чем ваши шутки, — заметила я. — Особенно после ваших шуток. Не каждый день меня собираются убивать.

— Не знаю, что бы вы сказали, узнав, что скрывалось за этой шуткой, — многозначительно сказал он. — Вы даже не знаете, какому риску я вас подвергал.

— Что, вы и в самом деле собирались убить меня? — иронически спросила я, макая лепёшку в мёд. Теперь Мирослав вовсе не производил впечатления безумца; в ретроспективе его розыгрыш представлялся жестоким и низкопробным, но ничем более, кроме розыгрыша. Возможно, таким образом у потерявших голову мунтьян принято производить впечатление на приглянувшуюся девушку. Если вдуматься, всё это было даже лестно для меня.

— Нет, не собирался, — спокойно ответил он. — Но я бы убил вас, если бы вы согласились сесть под фотографией.

— Как? — весело поинтересовалась я, болтая ложечкой в чае. — Пистолет-то был не заряжен, а рукояткой вы и крысу не зашибёте.

— Вернее, вы бы сами себя убили. В том чае, внизу, был цианистый калий.

Холодок пробежал у меня по спине. Шутил ли он на этот раз? Я предпочла думать, что это была шутка. Мирослав снова заговорил, уже серьёзнее:

— Я не сомневался, что вы откажетесь. Даю вам слово, что больше не буду подвергать вас и ваши нервы никаким испытаниям. Вы уйдёте отсюда в полной безопасности.

— Но для чего, для чего вам это было нужно? — ничего не понимая, спросила я. — Вы не сумасшедший, я это вижу… Кто вы?

— Я — Мирослав-боярин. Не больше и не меньше. Я хотел, чтобы вы увидели меня таким, какой я есть. И приняли или не приняли — таким, какой я есть. Чтобы вы знали обо мне правду.

— Я не знаю, какой вы есть. Вы меня напугали своими выдумками и сбили с толку. Я ничего в вас не понимаю.

— Вы уже начали понимать. Не всё сразу. Постепенно вы поймёте.

Итак, мы расстались скорее друзьями, чем врагами, и вот уже два часа я стараюсь записать события этого дня в том порядке, в каком они происходили. Боже, я даже не могу понять, сержусь ли я на него за театральное представление, которое он мне устроил. Он, несомненно, очень эксцентричный человек — эксцентричный и безжалостный к себе и окружающим — вроде русского императора Петра Великого. Но я чувствую, что тут кроется что-то особое; что в его жизни есть какая-то причина для всего этого, которая скрыта от меня. Может быть, это связано с его участием в партизанских восстаниях. О, если бы я могла разгадать эту тайну!

4 сентября 1913. Минни прицепилась ко мне, когда мы завтракали. К счастью, хозяйки не было дома; мы были одни в столовой, и нас никто не слышал. Намазывая масло на бутерброд, Минни как бы невзначай спросила:

— Ну что, будешь говорить, что не к нему вчера ходила? Неизвестно почему, мне захотелось не столько скрыть правду, сколько разозлить Минни. Я поболтала ложечкой в чашке и с вызовом сказала:

— Ну, допустим, к нему. Я же вернулась домой в половине восьмого.

Минни поперхнулась чаем и положила надкушенный бутерброд прямо на скатерть.

— Ой, Дороти! — глаза её округлились. — Скажи, он красивый?

— Смотря на чей вкус, — отрезала я. — Тебе бы он не понравился.

— Так, — задумалась Минни, — значит, не высокий и не блондин. Дороти, ну скажи по-хорошему, кто он?

— Он мунтьян, — коротко ответила я. Мне доставило немалое удовольствие видеть её замешательство.

— Это ещё что такое?

— Это такая народность, вроде сербов, — равнодушно пояснила я. — Не клади бутерброды на скатерть маслом вниз, а то нам обеим будет головомойка.

Минни секунду переваривала услышанное, потом её глаза засияли идиотским восторгом. Она придвинула свой стул ко мне.

— Так он иностранец? Ну ты даёшь, Дороти! Как он выглядит?

Весёлые черти потянули меня за язык; я поставила чашку на блюдце и сказала:

— Как мунтьян. В красной рубашке, с во-от такими усами и, — я вспомнила эпизод в парке и прибавила: — за ухом жёлтая роза.

Минни расхохоталась:

— Врунья! Я и не знала, что ты такая выдумщица! Ну ладно, не хочешь говорить, не надо. А что вы делали?

Мой новый знакомый, намеренно или не намеренно, открыл мне то, чего я и не подозревала до сих пор: самой неправдоподобной вещью часто бывает истина. И проще всего было её не скрывать — Минни… да что там Минни — никто бы не поверил.

— Пили чай.

— Пили чай? Только-то? — с деланным разочарованием протянула моя соседка. Было видно, что ей хочется вытянуть из меня все жилы. Я доела булочку и ответила скороговоркой:

— Ну, не только. Он наставил на меня пистолет и хотел заставить меня сесть пить чай под большой фотографией партизана, подвешенного за рёбра на крюк. Я не согласилась, а потом оказалось, что в чаю был цианистый калий. И мы пошли к нему в кабинет пить обыкновенный чай, без цианистого калия, понимаешь, зато с мёдом, который ему доставили с Балкан.

— Ага! — визжа от смеха, подхватила Минни. — А ещё он ходит с саблей на боку и держит у себя дома восемнадцать японских гейш! А в ботинках у него спрятаны бриллианты, украденные им у индийского раджи!

— Может быть, может быть, — уклончиво ответила я и почти неслышно добавила: — Только у него не ботинки, а сапоги.

Минни прокашлялась и допила остатки чая.

— Слушай, Дороти, — примирительно сказала она, — не хочешь рассказывать — не надо. Дело твоё, личное, а то я не понимаю? Ты вот лучше скажи — брать тебе билет на «Мирослава боярина»? На следующей неделе показывают. Билеты заранее продают — слишком много желающих.

Я вспомнила тощую чёрную фигуру и набеленные залысины Имре Микеша и поморщилась.

— Нет, не надо.

— Чего так?

— Не хочется.

Единственное, в чём я сейчас бы не призналась Минни, — то, что я уже смотрела этот дурацкий фильм.

Оказавшись наконец одна в своей комнате, я бросилась на кровать и уставилась в потолок. Что-то явно перевернулось — не в обстоятельствах, а во мне самой. Я чувствовала какую-то беспричинную удаль; меня ничто не волновало и одновременно ничто не страшило. Я ощутила, что всё, что думали обо мне Минни или квартирная хозяйка, не значило для меня абсолютно ничего; что все эти мелочи терялись перед лицом того, что мне довелось — а может, ещё только предстояло — узнать. И, боже, мне снова хотелось видеть Мирослава!

Письмо Дороти Уэст, написанное

4 сентября на имя Джорджии Томсон

Дорогой Мирослав,

называю вac пo имени, как вы и просили. То, что произошло между нами вчера, чрезвычайно странно — но в то же время как будто закономерно. Не скрою, ваша шутка поначалу показалась мне чудовищной, выходящей за все возможные рамки и такта, и приличий. (Что поделать, англичане не привыкли к таким розыгрышам!) Но вы, вероятно, удивитесь, узнав, что эта шутка имела гораздо более далёкие последствия, чем я могла предполагать. Во мне что-то изменилось, сильно и бесповоротно; теперешняя я — это не тот человек, которым я была все предыдущие двадцать шесть лет моей жизни. Я хотела узнать, кто на самом деле вы такой; теперь я вижу, что я толком не разобралась ещё, кто на самом деле я сама. Мне пришлось узнать, что истина бывает неправдоподобна. И я чувствую, что это не единственное, что мне предстоит узнать. Вы открыли мне вещи, о которых я даже не подозревала, и многое ещё требует разъяснения.

Ваша

Дороти Уэст


Письмо, полученное Дорomu Уэст

5 сентября

Милая Дopoти,

я очень рад вашему письму. Оно ещё раз доказывает ваш ум и проницательность. Вы сделали крупный шаг вперёд по сравнению с началом нашего знакомства. Но, как вы сами признаётесь, вам предстоит ещё многое узнать. Я догадываюсь, что вас продолжает волновать вопрос, кто я на самом деле. Ваша проблема не в том, что вы не можете это узнать — я от вас этого не скрывал. Вы знаете, но не можете в это поверить. Истина, как вам недавно открылось, бывает неправдоподобной. Впрочем, и неправдоподобную истину можно доказать; но выдержит ли ваша психика бремя доказательств, которые мне потребуется предъявить? Я подверг нас не слишком серьёзному испытанию, которое тем не менее подействовало на вас тяжело — казалось бы, оно должно было убедить вас, кто я такой. Вы предпочли думать, что я хочу вас соблазнить; затем — что я сумасшедший маньяк; затем — что я злой шутник, демонстрирующий неджентльменский восточный юмор. Последнее всё-таки ближе к истине из всех прочих догадок; но истина одна, и она неправдоподобна.

Я очень хотел бы снова увидеться с вами. На этот раз время и место назначите вы — я полагаюсь на ваше чутьё и такт. Единственное условие — это не должен быть ресторан или дансинг. Выберите место, где мы бы не привлекали внимания.

Всегда ваш

Мирослав Э.


Письмо Дopomu Уэст, написанное

5 сентября на имя Джорджии Томсон

Дорогой Мирослав,

мы можем увидеться 7 числа в Гайд-парке там же, где и встречались, но только с утра — в 12 часов мне нужно быть в редакции.

Дороти Уэст


Письмо, полученное Дopomu Уэст

6 сентября

Милая Дopoти,

не удивит ли вас, если я попрошу вас прийти к 7 утра? Можете ли вы выполнить эту просьбу? Я буду ждать вас точно в это время и надеюсь, что вы придёте.

Всегда ваш

Мирослав Э.


Заметка из Daily Telegraph

от 5 сентября 1913 года

Вызывает беспокойство мода на «Мирослава боярина», принимающая характер повального сумасбродства. Вчера в психиатрическую клинику доктора Мейера в Вестминстере была доставлена Анна Бейтс, белошвейка из Саутворка. Девушка утверждает, что заключила сделку с дьяволом и что дьявол этот не кто иной, как Мирослав-боярин. В доказательство она показывала большой порез на запястье, наспех забинтованный ею же. По всей видимости, это результат неудачной попытки самоубийства. К счастью, состояние мисс Бейтс — не что иное, как рядовой невроз, и врачи обещают полное выздоровление. Однако Алистеру Мопперу следовало бы призадуматься над последствиями своей рекламной кампании.


Из дневника Дороти Уэст

7 сентября 1913. Я не знаю, чему верить, а чему нет. Я даже не знаю, можно ли сказать, что в этот день что-то произошло. С одной стороны, не произошло ничего особенного — тем более сравнительно с тем вечером третьего числа. С другой стороны, произошло очень многое… Но сначала придётся рассказать всё по порядку.

Было очень странно оказаться в Парке в семь часов утра. Полисмен посмотрел на меня с подозрением, но, поскольку в Парк разрешено входить с шести часов, он не мог мне этого запретить. Я быстро направилась по дорожке вдоль тисовой изгороди, мимо мраморного мальчика с дельфином, по направлению к розарию. Отчего-то я знала, что Мирослав не может обмануть — что он будет там. Он действительно стоял там, темноглазый и улыбающийся, обмотанный своим шарфом (в этот раз опять шёлковым).

К счастью, рубашка на нём была более спокойной расцветки, чем тогда на премьере фильма. Мы обменялись сдержанным рукопожатием, хотя у меня сердце билось, как у восемнадцатилетней девчонки. Я опустила глаза, потом снова подняла, прежде чем смогла заговорить.

— Вот я и здесь, — запинаясь, сказала я. — Вы хотели снова видеть меня.

— Вы тоже, — заглянув мне в глаза, произнёс Мирослав. — Вы тоже хотели видеть меня. Себя-то зачем обманывать?

— Значит, мы хотели встретиться, — подвела итог я. — Я не знаю, для чего это нужно вам. И я не знаю, что я хочу узнать от вас. Но нам обоим это оказалось нужно.

— Верно, — вполголоса проговорил Мирослав, беря меня под руку. — Мне ещё есть что вам сказать, и вам мне — тоже.

Идя с ним под руку по безлюдным в этот час дорожкам, петляющим в зарослях цветов, я сбивчиво заговорила:

— Не знаю… Может быть, вам покажется смешным… но я вам очень благодарна за этот спектакль с фотографией партизана. Я поняла одну вещь… не знаю, как выразиться…

— Выражайтесь прямо, — улыбнулся он. Высвободив руку, чтобы на миг избавиться от ощущения неестественного тепла его тела, я выпалила:

— Что угодить или не угодить с кем-то в постель — не самое главное.

— Вот как, — приподнял бровь Мирослав. Испугавшись собственной реплики, я продолжила, пытаясь пояснением сгладить неловкость:

— Я хочу сказать, что мы, англичане, бережёмся не того, чего следует опасаться… И что есть вещи пострашнее того, чего мы привыкли бояться. Я всю жизнь считала себя современной девушкой, а вы открыли мне, что я недалеко ушла от моих бабушек. Я, конечно, допускала свободную любовь… и догадывалась, что лучше быть соблазнённой, чем мёртвой, а не наоборот… но благодаря вам я узнала, что существуют соблазны много более страшные — такие, что лучше в самом деле быть мёртвой, чем им поддаться.

Сама в ужасе от того, что сказала, я покраснела и смолкла. Но Мирослав ободряюще сжал мою руку.

— Вы делаете заметный прогресс, — ответил он. — Следующим вашим шагом будет понимание того, что не столь важно, современны вы или нет. И даже не столь важно, мертвы вы или нет.

Мы сели на траву под огромным старым платаном, прислонившись к стволу. Нас разделяло не более полудюйма — полдюйма горячего воздуха между его плечом и моим. Не пытаясь сократить это расстояние, он проговорил:

— Есть две вещи, значение которых непомерно раздуто вами, западноевропейцами, — совокупление и смерть. Я попробовал то и другое и смею сказать, что они этого не заслуживают.

— Как это? — переспросила я, не понимая смысла его парадокса. Он, по-видимому, решил, что вопрос относится к первой части высказывания, а не ко второй.

— Сущность человека, главное в нём — то, что он тайна. Секс и смерть лишь уравнивают его со всеми прочими живыми тварями. Заворожённый взгляд вашей культуры на то и на другое как на тайну — взгляд в перевёрнутый бинокль. Взгляните вовсе без бинокля, и вы увидите, что этот трепет вызван не тайной, а тем, что тайну так легко отнять. Чем объяснить поведение распутника, как не погоней за ускользающей тайной? Смерть и секс — простые и насущные стороны человеческой жизни, такие же, как еда и сон, не более. Но на них чрезмерно сосредоточились и думают, что в них-то — или в отношении к ним — и заключается существо человека. Сейчас все с жадностью накинулись на учение доктора Фройда, думая, что с его помощью постигнут тайну человека. Между тем образ человека, который предлагает нам доктор Фройд, попросту нестерпимо скучен.

— А каким способом, по-вашему, постигается тайна? — забыв от волнения про свой предыдущий вопрос, спросила я. Мирослав повернул своё лицо — в этот раз совершенно другое, неожиданно ясное и чуть печальное — ко мне.

— Вы никак не можете понять, что тайна должна оставаться тайной.

— Всем тайнам есть предел, — заявила я. — Вот, например, вы сами. Я отчаялась понять, кто вы. В первую нашу встречу я увидела неотёсанного иностранца из богемных кругов. Во вторую — доморощенного Казанову, строящего из себя загадку. Потом вы предстали передо мной психопатом с садистскими наклонностями, потом — злым шутником. Сейчас я вижу перед собой мыслителя, создателя оригинальной философской системы. Я не против тайн, но я против таинственности. Трюки — вещь, недостойная вашего ума и индивидуальности.

Назад Дальше