Глашенька - Анна Берсенева 12 стр.


Потом он лег на спину, притянул Глашу к себе, чуть сжал ее плечо, но поспешно отпустил: наверное, вспомнил, как сжал его вот так вот однажды, а у нее на плече потом синяки проступили. Он тогда так расстроился, будто это не синяки были, а резаные раны.

Глаша поняла, что он это вспомнил, и потерлась щекой о его плечо. Она не хотела, чтобы он догадался о перемене, которая произошла с ней этой ночью. Может, это было с ее стороны малодушием, но – не хотела.

– Глаша, – сказал он, помолчав, – если ты захочешь от меня уйти, не смогу ведь я тебя удержать.

– Не сможешь? – растерянно переспросила она.

– Не стану.

Они молчали. Лазарь сел, потянулся к своему пиджаку, достал из кармана сигареты. Он по-прежнему курил «Житан» – как тогда, в поезде.

Глаша не курила в спальне, но дым от его сигареты ей не мешал, он это знал и всегда курил в ее постели.

Щелкнула зажигалка, задышал у его губ сигаретный огонек.

– Зачем ты мне это говоришь? – чуть слышно произнесла Глаша.

Она чувствовала, что щеки у нее пылают жарче дышащего сигаретного пепла.

– А что еще я могу тебе сказать? Как ты решишь, так и будет.

Его проницательность иногда казалась ей пугающей, какой-то сверхъестественной. Ну как он узнал?.. Да и что узнал, Господи?! Она и сама ничего еще не знает.

– Расскажи про Испанию, – попросил Лазарь. – Что самое интересное было?

Времени у него всегда не хватало, и поэтому он всегда просил ее рассказывать сразу о самом интересном, что было в путешествии, в книге, в фильме. Как голливудский продюсер. Глаша где-то слышала, что голливудские продюсеры читают первые три страницы из присылаемых им сценариев, и если на этих трех страницах ничего их не увлечет, то дальше читать уже не станут.

Действительно ли голливудские продюсеры так поступают, она не знала. Но Лазарь всегда действовал именно так. И не очень было понятно почему – из-за своей жесткой взрослой занятости или, наоборот, из-за совсем не взрослого своего интереса к жизни. Наверное, в равной мере из-за того и из-за другого.

Глаша никогда не знала затруднений в том, чтобы отыскать для него самое интересное в ворохе своих впечатлений. Вот и сейчас она собралась уже рассказать ему, что крыши домов, построенных Гауди, повторяют форму осенних листьев, – и вдруг поняла, что не может рассказать ему об этом. Потому что об осенних листьях крыш рассказывал ей Виталий и оттого эта барселонская подробность перестала быть подробностью общей и обыкновенной, а появилось в ней что-то личное и даже тайное.

«А ведь это всегда теперь будет так, – поняла Глаша. – О Виталии я вспоминаю и вспоминаю, помимо собственной воли. И я просто не смогу скрывать это от Лазаря. У меня не получится, даже если бы я этого хотела. А разве я этого хочу?»

Не хотела она ничего скрывать, это было ей понятно. Но все остальное – вся ее дальнейшая жизнь – непонятно ей было совершенно.

– Барселона – красивый город, – проговорила она.

Лазарь вздохнул.

– Ты устала, – сказал он. – А за мной в шесть утра машина придет. Давай поспим.

Он лег, обнял ее. Что-то прощальное было в том, как он это сделал.

И не знала она, что чувствует от того, что это понимает, – горечь или облегчение?

Глава 16

Глаша работала в Пушкинском заповеднике десять лет. И не было за эти годы ни дня, когда она почувствовала бы недоумение, разочарование, досаду или посетило бы ее ощущение бессмысленности того, чем она занята.

Конечно, люди жили здесь так же, как повсюду. Их отношения друг с другом и с собственной жизнью трудно было считать абсолютно осмысленными. Но смысл этих мест заключался не в людях – он был необъясним словами, неуловим и вместе с тем так очевиден, что его не надо было даже искать.

В первый после отпуска рабочий день Глаше ни свет ни заря позвонила Галя Коновалова и попросила провести вместо нее экскурсию для американцев из Калифорнийского университета. Почему она не может сделать это сама, объяснять было не надо: сипящий, то и дело срывающийся на шепот и писк Галин голос являлся убедительным объяснением. И хотя с тех пор, как стала научным сотрудником, Глаша экскурсий уже не проводила, но, конечно же, уверила Галю, что та может спокойно пить горячее молоко с медом и за американцев своих не волноваться.

Она вышла из дому рано. Настоящая золотая осень еще не началась, и Глаша об этом жалела. Листья, трава – все казалось ей уже слишком тусклым для лета, но еще недостаточно пронзительным для осени.

Наверное, дело было в том, что она во всем любила определенность. И не сказать, чтобы ее радовало это свойство.

Глаша подошла к турбюро как раз, когда перед ним остановился автобус с американцами. Она вошла в автобус, поздоровалась, рассказала, в какой последовательности обойдут они Пушкинский заповедник… В этих фразах не было еще ничего индивидуального, они не требовали ни размышлений, ни чувств.

А вот дальше, когда приехали в Михайловское, обойтись без чувств Глаша уже не могла. Она знала, что в ней нет ни капли той наивной восторженности, которая в женщине ее возраста сродни идиотизму, но точно так же знала, что не умеет рассказывать, пользуясь готовой схемой.

Однажды она услышала, как знаменитый режиссер говорил в интервью, что каждый новый фильм надо снимать, будто впервые. Весь твой опыт не может, не должен тебе пригождаться, говорил он, иначе искусство пойдет к черту, как бы велик этот твой опыт ни был.

«Ну а я-то при чем? – вспомнив сейчас эти слова, подумала Глаша. – Я же не режиссер, не художник, у меня нет никаких талантов. И может быть, мое чрезмерное волнение перед тем, чтобы просто рассказать туристам о Пушкине, выглядит просто глупо».

Но особенно раздумывать на эту тему было некогда. Автобус остановился на автостоянке Михайловского.

– В усадебный парк и к дому мы с вами пройдем через праздничную поляну и через горбатый мостик над прудом, – сказала Глаша.

– Почему поляна называется праздничной? – тут же спросил пожилой благообразный дядечка, держа наготове блокнотик.

Ясно было, что на протяжении всей экскурсии он задаст множество вопросов, и, скорее всего, большинство из них будут связаны с какими-нибудь малозначительными подробностями жизни, и даже не обязательно пушкинской жизни.

Таких дотошных посетителей – неважно, соотечественников или иностранцев – мгновенно распознавали все экскурсоводы. Они приезжали сюда в те времена, когда в Пушкинском заповеднике работал экскурсоводом Довлатов, и в более ранние времена, конечно, приезжали тоже, и трудно было ожидать, что наступят времена, когда переведутся люди, наделенные свойствами такого необъяснимого назначения.

– Название связано с тем, что на этой поляне в день рождения Пушкина проходят поэтические праздники, – объяснила Глаша.

В отличие от Довлатова, ее не раздражали не только второстепенные, но даже самые экзотические вопросы дотошных посетителей. Ну, это и понятно: Довлатову талант мешал ровно относиться к бессмыслицам бытия, а ей-то ничего не мешало.

Глаша всегда отмечала отсутствие у себя талантов спокойно, без малейшего сожаления. Ей даже и непонятно было, как можно переживать по этому поводу, и восклицания на тему «почему люди не летают, как птицы» вызывали у нее недоумение. Ну, не летают. Зато думают, замечают красоту, да мало ли что еще! Любят.

К тому же она знала, что наделена способностью испытывать счастье, когда ей приводится видеть создания тех, кто отмечен талантом, и с годами поняла, что такая способность тоже дается не всем.

В общем, сожалеть об отсутствии у себя какого-либо самостоятельного дарования было бы с ее стороны просто глупо.

– «Бешенство скуки пожирает мое существование», – сказала Глаша, когда шли через парк к дому. И пояснила: – Так Пушкин писал своим друзям, когда оказался в Михайловском.

– Почему? – сразу же спросил дядечка.

– Потому что он находился здесь в ссылке, – ответила Глаша. – Ему было запрещено выезжать отсюда. И его угнетала несвобода.

Дядечка удовлетворенно кивнул. Про несвободу ему было понятно, как любому американцу.

Глаша вспомнила вдруг, как сама она впервые приехала сюда. Как шла через парк под огромными елями, и слезы текли по ее щекам дождевыми дорожками, и прозрачные нежные липы аллеи Керн, пересекающей еловую аллею, шептались, словно советовались друг с другом, как ее успокоить, а она успокоиться не могла и, свернув направо по дорожке, пошла, все ускоряя шаг, к черному Ганнибалову пруду, и хотелось ей тогда только одного – броситься в этот пруд, как какая-нибудь глупая книжная барышня. Да она и была тогда глупой книжной барышней; жизнь сказала ей об этом так хлестко, словно пощечину дала.

Глаша тряхнула головой, прогоняя ненужное воспоминание.

Глаша тряхнула головой, прогоняя ненужное воспоминание.

– Чтобы успокоить Пушкина, Жуковский писал ему в Михайловское: «Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастия и обратить в добро заслуженное; ты более, нежели кто-нибудь, можешь и обязан иметь нравственное достоинство», – сказала она.

Группа уже стояла у дернового круга перед домом. Липы и вяз, сто лет назад здесь посаженные, радовались утреннему ветру ново и молодо.

– А что делать тем, у кого нет такого средства? – спросил мальчик, стоящий рядом с любопытным дядечкой.

Наверное, это был его внук: черты их лиц были схожи. Правда, выражениями лиц они не походили друг на друга нисколько.

– Что делать тем, у кого нет гениальности? – уточнил мальчик. – Как им вести себя в незаслуженном несчастье?

Он выглядел как самый обыкновенный американский подросток и говорил с теми интонациями, которые на любом языке присущи только подросткам. Но вопрос его для подростка был, конечно, удивителен, и не сам даже вопрос, а направление его мыслей.

– Я думаю, не существует единого рецепта, по которому приобретается нравственное достоинство, – ответила Глаша. – У меня тоже нет гениальности, и средства для того, чтобы быть выше незаслуженного несчастья, мне доступны только самые обыкновенные.

Она боялась, что мальчик сейчас спросит, какие это средства. И что ей отвечать? Слишком мучителен был бы ответ на этот вопрос, да и просто слишком длинен.

Но мальчик не стал спрашивать. Видимо, он отличался от своего дотошного деда не только внешностью.

Возле Святогорского монастыря – после пушкинской могилы – она простилась с американцами.

– Вы отлично говорите по-английски, – одобрительно заметил дотошный дядечка.

– Наверное, ваш Пушкин был хороший поэт, если вы его так любите, – сказал мальчик.

– Мы его действительно любим, – улыбнулась Глаша.

– Не все, а вы. – Мальчик показал на нее пальцем, чтобы она поняла его точно. – Плохого поэта не любила бы такая, как вы.

«Такие девушки, сынок, любят только отличников», – некстати вспомнился Глаше глупый анекдот.

Лазарь считал, что самоирония помогает видеть жизнь точным взглядом, потому что сдирает с людей и событий налет пустого пафоса. В общем, он был прав. Но с этим вот мальчиком Глаше совсем не хотелось быть ироничной, да и над собой ей сейчас иронизировать не хотелось. Наверное, Некрасов все же был прав больше: иронию следовало оставить отжившим и нежившим. А нам с тобой, так горячо любившим, еще остаток чувства сохранившим, – совсем не время предаваться ей.

– Представляете, какой мне сегодня посетитель попался? – сказала Глаша, входя в комнату турбюро.

– Ой, Глаш, какие бусы! – воскликнула Анечка Незвецкая. Она тоже только что проводила группу, приехавшую из Воронежа, и вошла одновременно с Глашей. – В Испании купила, да? Ты лучше про отпуск расскажи, а про посетителей мы и сами всё знаем!

Бусы в самом деле выглядели необычно, хотя были сделаны из обыкновенной пластмассы. Они были ярко-синие, переливчатые, будто из морских волн вырезанные. Виталий, когда дарил их Глаше, сказал, что с ее утонченной внешностью и льняными волосами можно не бояться не только ярких, но даже аляповатых тонов.

Насчет утонченности своей внешности Глаша могла бы поспорить, да и волосы ее можно было, конечно, считать льняными, но можно ведь и просто блеклыми. Но спорить она не стала – приятно было, что Виталий выбирал подарок, который подошел бы именно ей, раздумывал, что должно ей понравиться, и, наверное, догадался при этом, что она ощутила бы неловкость, если бы подарок был дорогостоящим.

Девчонки принесли пирожные, заварили чай, и в ближайший час Глаша рассказывала про дома Гауди, про побережье Коста-дель-Маресме и про необыкновенных рыб, которых она видела в барселонском аквариуме. Заодно все поочередно перемерили ее новые бусы, а Анечка, у которой, как и у Глаши, был золушкин размер ноги, – еще и босоножки.

Глаша предполагала, что у нее за спиной идут пересуды о том, что она-то, понятное дело, может ни в чем себе не отказывать, потому что Коновницын, при всех «но», пылинки с нее сдувает. Может, пока ее не было, вовсю обсуждалось, во что обошелся ее отпуск, может, теперь возьмутся обсуждать, правда ли новые бусы пластмассовые или это какой-нибудь особый, дико дорогой материал, который только Рыбакова может себе позволить… А может, никому все это уже неинтересно, потому что – ну сколько можно? Сколько лет кряду можно обсуждать финансовые масштабы Коновницына, для всех очевидные; на это не хватит даже самой страстной любви к сплетням.

– Ой, девчонки, а у кого я на той неделе была! – вдруг вспомнила Анечка. – У колдуньи настоящей, представляете?

– Настоящих не бывает, – авторитетно заметила Катя Московкина. – Все шарлатанки.

– И ничего не все, – возразила Аня. – Маму мою одна бабка из Савкина от рожи вылечила. Врачи чего только не прописывали, а она пошептала, тряпку красную приложила – и все прошло, как не было.

– Ты рожу, что ли, к колдунье ходила лечить? – усмехнулась Катя.

– Я не рожу, и вообще, та колдунья во Пскове живет. Очень себе интеллигентная дама, в очках, я даже удивилась, – объяснила Аня. – Книг у нее – как у нас в музейной библиотеке. Одних альбомов по живописи целая полка.

– Вы с ней о живописи беседовали? – улыбнулась Глаша.

– Не-а, – покачала головой Аня. – Мне, понимаете, надо было наверняка узнать, беременная Лилька или нет. Ну, в смысле женится на мне Николай или нечего ждать, время зря на него тратить?

Историю Анечкиных сложных отношений с бойфрендом знало все музейное сообщество. Николай, сотрудник Пушкиногорской администрации, встречался с ней полгода, но при этом не предлагал ничего определенного. А недавно Анечка выяснила, что параллельно он встречается с парикмахершей Лилькой, которая, по слухам, от него беременна. Аня специально сходила к Лильке сделать укладку, но визуальный осмотр результатов не дал – вопрос о беременности остался открытым.

– И что тебе колдунья сказала? – с интересом спросила Катя.

– А вот и сказала! Что Лилька правда беременная и что замуж меня Колька не возьмет! – торжествующе сообщила Анечка.

– Так чему ж ты радуешься? – удивилась методист Инна Тимофеевна.

– А достал он меня, – легко объяснила Анечка. – Полгода ни мычит, ни телится – это как? Ну а раз Лилька беременная…

– Так это правда, что ли? – с недоверием переспросила Катя.

– Так ведь я же о чем! Именно что правда! Вчера мне Колька сам сказал – мол, Анечка, солнышко, ты, конечно, лучше всех, но я человек порядочный и женюсь поэтому на беременной Лиле. Как, а?

Аня обвела всех торжествующим взглядом, словно распрекрасный Николай не послал ее подальше, а осчастливил своим решением на всю оставшуюся жизнь. Впрочем, может, именно так и есть – осчастливил.

Слушать все это Глаше было неприятно. Она отошла к маленькому столику, на котором стоял чайник, и, отвернувшись, стала наливать себе новую заварку. Но разговор был ей, конечно, отлично слышен.

– Ну, твоя эта колдунья в очках, может, ничего такого и не прозрела, а просто у Лильки стрижется, – рассудительно заметила Катя.

– Ага, прямо из Пскова к ней в Пушгоры стричься ездит, – хмыкнула Анечка. – Да она, Натэлла эта, даже, как Лильку зовут, не знала. Я ей ни про какую Лильку вообще не говорила, а про Николая только спросила, и то без имени. А она мне: у твоего мужчины другая женщина, она беременная, и женится он не на тебе, а на ней. И вот вчера, пожалуйста, объявляет сокол мой ясный свое ответственное решение!

Глупость этого разговора угнетала Глашу еще больше, чем его бестактность. По счастью, тут как раз позвонили из Михайловского и сообщили, что практиканты из Таллинской художественной школы уже приехали и ждут, чтобы она указала им фронт работ.

Приезд практикантов был очень кстати: Глаша как раз начинала готовить выставку живописи из музейных фондов, и ей не помешала бы помощь, потому что фонды-то были немаленькие, а к живописи она собиралась добавить и графику, и фотографии, притом хотела присоединить к собственным экспонатам кое-что из Музея Пушкина в Москве, куда ей для этого надо было поехать, и прямо перед отпуском у нее появилась одна идея, которая должна была весь этот сложный замысел одушевить…

В общем, она заторопилась.

Очередной экскурсионный автобус подвез ее до Михайловского. Глаша обогнала группу, которую вела Анечка, и пошла к усадебному дому одна.

«Да, к выставке надо будет материалы из Москвы привезти, – думала она по дороге. – Гравюры – непременно. Надо созвониться с Алапаевой и сразу ехать. Зря сказала Виталию, что через месяц, надо раньше. Это по работе надо».

Назад Дальше