А там же нет ничего. Толстой – это сплошные дворянские селфи. Сцена с Наполеоном и Болконским в этом плане наиболее показательна. Не секрет, в России во времена Толстого дворяне были увлечены всем французским – шампанскими винами и Наполеоном Бонапартом. Любовь к шампанским винам я еще кое-как приемлю, хотя шампанское, как все французское, – это много пены и мало толку. А вот любовь к Наполеону – откуда она взялась?
Разберем же, читатель, личность Наполеона Бонапарта. Пора.
Коротышка
Наполеон был коротышкой. Он понимал, что шансов обратить на себя внимание телочек у него ноль. Потому что он жил во времена рослых красавцев. Кому мог понравиться коротышка? Никому. Но Наполеон был амбициозным. Коротышки амбициозны. Ленин был коротышка. Это только в бронзе его потом делали с фигурой порноактера. Но гляньте на его ухоженную мумию. Она коротенькая. Гитлер был коротышкой. Сталин тоже. Все тираны – амбициозные коротышки. Они не могли завоевать любовь женщин обычным способом. Ну какая телочка поведется на Ленина? Маленький, лысенький, картавит, все время с книжкой в руках, брата повесили. Ну и кому такой нужен? Или Сталин? Маленький, рыженький, рябенький, говорит медленно, тормоз потому что, ну и как ему выделиться на фоне красивых, вечно поющих грузин? Никак. Ну а Гитлер – тут и говорить не о чем, взгляд загнанный, тощий, на торчка похож, ну и какая немка такого полюбит, если рядом полно высоких голубоглазых блондинов?
И коротышки придумывали необычные способы понравиться телочкам. Как правило, самый действенный всегда был связан с насилием. Опять же, с необычным насилием. Чтобы кровь рекой, чтобы вода в реке стала красной – вот что надо, чтобы телочки обратили внимание. Потому что телочки любят насилие. Оно их возбуждает. Каждая телочка тайно мечтает, чтобы ее хоть раз изнасиловали. Конечно, телочка обычно мечтает, чтобы изнасиловали ее не в будний день на помойке, а в избранный ею момент, в Новый год, красивый мальчик на куче розовых подушек, а сама она чтоб была в босоножках на шпильках. Но, конечно, не всегда все проходит так гладко. В этих случаях, недовольная тем, как все прошло, телочка бежит к мусорам – строчить заявление.
Древние коротышки поступали просто: они на глазах возлюбленной мочили рабов пачками. Возлюбленная смотрела и говорила: шоу понравилось, костюмы хорошие, я твоя, на.
В XIX веке, когда жил Наполеон, так уже было не принято. Поэтому он стал полководцем, чтобы мочить людей под предлогом войны. Пока красавцы играли в картишки, Наполеон сидел над картой. Скоро он хорошо знал каждое поле в Европе и придумывал хитроумные планы сражений. Стал побеждать, и француженки, пахнущие печеньем, повалили в его походную палатку, как комарики на фонарик.
Интересно заметить, что у всех амбициозных коротышек усыхала клешня. У Гитлера была сухой одна клешня. У Сталина – тоже. Он поэтому ее и совал за шинель. Подражал другому коротышке – Наполеону. Все коротышки соревнуются друг с другом. Гитлер с сухой клешней, когда отымел всю Европу, пошел на другого коротышку с сухой клешней – Сталина. Большая ошибка. Немцы не умеют спать, подложив под голову седло. Им, чтобы спать, нужна подушка и томик Канта под ней. А русским – седло, и пиздец. Губит коротышек самонадеянность. Не пошел бы Гитлер на русских – еще долго бы Европу имел, ведь это не трудно. Полный просёр наступает у коротышки, потому что он не умеет вовремя остановиться.
Поскольку я употребил термин «полный просёр», а ранее я говорил, что полный просёр – это геройская тема, у читателя может возникнуть вопрос. Были ли амбициозные коротышки героями? Гитлер, Сталин, Бонапарт – были ли они героями?
Сложный вопрос. Сразу ответить «нет» было бы не совсем честно. Потому что пороть Европу – не рядовая движуха, не каждому по плечу. Но сказать «да» – значило бы поставить в один ряд Гитлера и Ван Гога, Сталина и Пушкина, Наполеона и Вийона. Что не могу позволить категорически – ни себе, никому. Следует объяснить свою позицию читателю. Объясню. Есть один, самый главный признак у героев, по которому их можно отличить от маньяков. Признак этот, так уж совпало, тоже связан с насилием. Истинный герой, и я на этом настаиваю, тоже порой привлекает внимание телочек, используя насилие, и порой даже в извращенной форме. Но это насилие над собой. Людей ему жалко. А себя – нет. А коротышкам, наоборот, себя жалко, а людей – нет. Гитлер, правда, по концовке покончил с собой, так считается, но я думаю, это пиар, съебался он с Борманом в Южную Америку и там много лет болел за сборную Аргентины, но даже если он и шмальнул-таки себе в башню, это не по-пацански, и это не считается. Роднит всех упомянутых маньяков-коротышек не то, что они герои, ни хуя они не герои. Роднит их только то, что у них усыхала от злости клешня. Но калека – еще не значит герой.
Вот на что хотелось обратить еще раз внимание читателя.
Просрал болконского
Толстой не был коротышкой. Это был рослый крепостник. Рука у него иссохла, потому что, когда просыпался, тут же начинал строчить. Но строчил он не косяки, а романы.
Теперь вернемся к сцене, которую Стасик Усиевич собирался читать при поступлении в актерское училище. Итак, Наполеон на поле брани обнаружил Болконского, который был прекрасен, потому что был с флагом. И вот, подходит коротышка Бонапарт, видит – лежит Болконский с флагом. И Бонапарт говорит: «Этот не выживет, слишком желчный». Коротышки всегда так говорят о героях. Свысока. Потому что коротышка стоит, а герой лежит. Да, герои часто желчные. Потому что они не могут спокойно смотреть на все это. А коротышки – могут. Спокойно смотреть, как смешались в кучу кони, люди, и ядрам пролетать мешает, нет, не куча – гора кровавых тел. Они не только могут, они любят на это смотреть. Так и случилось, Бонапарт как в воду глядел. Болконский вскоре умер. А Толстой, как он об этом заявлял, плакал, когда умер Болконский. Но, позвольте, хочется спросить: что значит – умер? Он не умер. Он был не старый. Толстой сам его убил. Своей усохшей клешней взял и замочил Болконского. Которого так любил якобы. Но почему? Да потому, что Болконский был героем. Он был живым. Толстой жаловался даже: вот как поведет себя в следующей сцене Пьер Безухов – он, граф, всегда знает заранее. А вот как поведет себя Болконский – он, граф, не знает заранее. Болконский его не слушается. А с чего, хочется спросить, стал бы Болконский Толстого слушаться? Пьер – понятно, слушался, он был Толстым с себя, нежного, списан. Конечно, он слушался. А Болконский был героем. С чего он вдруг станет слушаться? Только с того, что этот назойливый бородач его выдумал? Но это еще не повод. Буратино и тот не слушался папу Карло. И только выиграл от этого, и круто поднялся, как известно.
А дальше у Толстого – какой выход? Мочить Болконского. Пока он живой, он не слушается, и от него одни неприятности. Все герои таковы. Но если героя замочить, сунув ему в руки флаг предварительно, – ну, это другое дело. Теперь люби его, сколько хочешь.
Общеизвестно, что, когда дело дошло до сцен предсмертных мук Болконского, Толстой попал в сложную ситуацию. Ведь ему надо было описать страдания. А как их описать, если нет личного опыта? Трудно. Но граф был изворотлив. Оглядевшись, он обнаружил, что прямо под боком у него умирает в муках Некрасов. Большая удача. Некрасов, конечно, обрадовался, когда к нему приехал Толстой, поэт был герой, а герои наивны, – он подумал, что граф захотел поддержать его, выразить сопричастность. Но потом Толстой пришел еще раз, и еще. И, сидя у смертного одра Некрасова, стал подробно того расспрашивать. Что чувствуешь? Какие образы возникают? Не хочется умирать, а? Жизнь-то идет своим чередом, все будут жить, вот и я, Толстой, буду жить и крепостных девок колоть, а ты умираешь, Некрасов, скажи, ну как, обидно тебе или как? Ну, поделись по-братски, по-писательски. Некрасов и тут, бедолага, все еще в наивности пребывал. И все Толстому рассказывал. Но потом видит поэт: граф его наивные ответы аккуратненько своей усохшей клешней фиксирует в блокнотик. Некрасова эти ментовские замашки Толстого насторожили. И он прямо спросил:
– Лев, что это вы там пишете?
– Да так, наброски, – скромно ответил Толстой.
– Что за наброски? – спросил бедный Некрасов.
– Да понимаешь, Некрасов, у меня герой, Болконский Андрей, умирает в муках, и я вот подумал, что я буду сидеть придумывать эти муки, что мне, делать нечего больше, спишу-ка я эти адские муки да вот хоть с Некрасова, что далеко ходить!
Некрасов привстал, ему было трудно, но он был герой, он привстал из последних сил и как закричит:
– Пошел вон от моего смертного одра, пидарас!
Скандал был жуткий, но дело было сделано – картину мучительной смерти Толстой списал с Некрасова и влепил в свой роман, как там и была. А читатель, дурак, читает потом и думает – о, Толстой, о, как выписал сцены страданий, наверное, и сам пострадал! Вот как строится этот обман. Вот почему Толстой не герой. Герой – тот, кто сам страдал, ни у кого страдания не одалживал, не брал в аренду.
– Пошел вон от моего смертного одра, пидарас!
Скандал был жуткий, но дело было сделано – картину мучительной смерти Толстой списал с Некрасова и влепил в свой роман, как там и была. А читатель, дурак, читает потом и думает – о, Толстой, о, как выписал сцены страданий, наверное, и сам пострадал! Вот как строится этот обман. Вот почему Толстой не герой. Герой – тот, кто сам страдал, ни у кого страдания не одалживал, не брал в аренду.
Приходите на следующий год
Когда Стасик Усиевич прочитал мне фрагмент прозы Толстого, я не дослушал до конца и холодно прервал его:
– Достаточно. Теперь прочитайте стихотворение.
Мы со Стасиком так договорились – я изображал приемную комиссию актерского училища, тренировал Стасика.
Усиевич, хоть перед ним была не комиссия, а просто я, разволновался. Стихи он писал давно, с пяти лет. Теперь ему было семнадцать, значит, стихи он писал двенадцать лет. Это был опыт, если не сказать – стаж.
Первое же стихотворение, к моему удивлению, оказалось патриотическим. В нем Стасик просил райвоенкомат первым же рейсом Кишинев – Ташкент отправить его в Афганистан.
Стасик писал:
Дослушал я стихотворение в смятенных чувствах. Я не знал, что сказать Стасику. Я не мог назвать стихотворение своевременным, я даже мысленно спросил, на секунду перестав быть приемной комиссией актерского училища и став призывной комиссией военкомата:
– Товарищ призывник, как же нам выполнить вашу просьбу, если в данный момент как раз полным ходом идет вывод советских войск из Афганистана?
Кроме того, почва в Афганистане бедная, каменистая, растительности мало, так что если бы за каждым кустом притаился душман, их было бы мало, и война в Афганистане закончилась бы за неделю, а она шла десять лет. Правда, в долинах там имелись плантации анаши и мака, но в таких долинах за каждым кустом притаиться должен был не душман, а растаман. В общем, имелись неточности.
И все же мне понравилось стихотворение, в нем был ритм, этот срыв ритма, эта синкопа, это хорошо: там за каждым кустом – синкопа – душман. Вообще, это в стихотворении главное. Музыка. Поэзию ошибочно считают литературой, я не знаю почему. В поэзии вообще, знай, дорогой читатель, совершенно не важны ни рифма как таковая, ни тем более смысл. Поэзия – это не литература, это музыка, только вместо звуков бубна или баяна используются буквы, слоги, слова. Хорошая поэзия находится в близком родстве с шаманизмом, хорошие поэты – шаманы, поэтому их поэзия не трогает – она торкает слушателя, это только плохая поэзия «трогает», а хорошая торкает, шевелить частями тела заставляет, хорошая поэзия вставляет, поэзия и делится вообще – на ту, которая вставляет, и на ту, которая не вставляет. Поэтому хорошие поэты похожи на музыкантов – они не слишком умны. Музыканты – те вообще нередко бывают глупы, бас-гитаристы, к примеру, те сплошь имбецилы, а играть не мешает. Моцарт тоже, я думаю, не был мастером спорта по шахматам, зато музыку какую писал – до сих пор торкает. Был, правда, Иосиф Бродский – он не был глупым, так считается. Но вообще-то был. Сам признавал. Молодец.
В прозе тоже есть ритм, услышать его бывает трудней, но он есть, если проза хорошая. Такую прозу обычно пишет хороший поэт, то есть такой человек, который раньше писал стихи. А потом перестал. Почему перестал? Потому что понял: чтобы писать стихи, нужно быть молодым – чтобы кататься на трехколесном велосипеде, которым, в сущности, и является поэзия. Как будет смотреться старичок на трехколесном велосипеде? Как сбежавший из родного местечка, Альцгеймервилль. Таким образом, хорошие прозаики – это поэты, как бы потерявшие трудоспособность с возрастом или в результате травмы. Иначе говоря, хорошие прозаики – это поэты-инвалиды.
Дослушав Стасика, я сказал, обращаясь к невидимым коллегам по приемной комиссии:
– Ну что ж. Я думаю, выражу общее мнение. Юноша, несомненно, способный. Есть музыка, есть синкопа. Но пока сыровато. Приходите на следующий год.
Стасик страшно расстроился, убежал на кухню. Налил себе борщ и стал есть. Слезы капали в борщ. Я не мог это видеть и сказал:
– Стасик, ну ты же сам просил. Чтобы построже…
– Да, да, – согласился Стасик. – Скажи, ты считаешь, не стоит даже и пробовать?
– Пробовать всегда стоит! – сказал горячо я.
Да. Я всегда так считал. Что пробовать всегда стоит. Герой потому и герой, что бросается в шортах на танки. И танки, я всегда в это верил, поворачивают назад. Отступают, пасуют. Правда, выстрелив сначала один раз из пушки в героя в шортах. Отступают танки не перед ним. А перед воронкой, которая от героя осталась. От героя всегда остается большая воронка. Но даже она иногда заставляет отступить пидарасов на танках.
Я всегда считал, что пробовать стоит – да, у них танки, самолеты, пушки, но это хуйня. У нас шорты. И буквы. По хуй на танки.
Большая ошибка.
Стасик вскоре уехал поступать в актерское училище. Напоследок я строго наказал ему не читать стихи про Афган, а прочитать Блока: «Ночь. Улица. Фонарь. Аптека…» Я любил это стихотворение и – позже – много лет провел в точном соответствии с его первой строкой.
Мыслитель
Яопять остался один. И стал размышлять. Киса уехал в летное, Стасик Усиевич – в актерское, а я никуда не поехал. Я не знал, куда ехать и зачем. Я думал, почему мне так не повезло. Ведь есть люди, у которых с самого начала все ясно. С детства мечтал стать поваром, папа был поваром, и дед им был, и самый давний предок-каннибал тоже был поваром. Мечтаешь быть поваром – стань им. Профессия нужная, все едят. Кто не ест, тот мертвец. Все тебя уважают, потому что все едят. Карьерная лестница: поваренок, потом младший повар, потом просто повар, потом шеф-повар. Уважение, стаж, обучение молодежи. Потом мудрая старость повара. Потом: лепил дед-повар свою последнюю котлету, в глазах потемнело, сказал «ы», упал головой о плиту. Так и нашли – с котлетой в руке. Коллеги сняли колпаки. Какой человек. До последней секунды лепил. Хорошая жизнь.
А я? С детства я решил, что, когда вырасту, стану героем. Мама говорила: герой – нет такой профессии. Может оказаться необеспеченной старость. Нет профессии – нет пенсии. И что тогда? Бесплатный гроб за счет ЖЭКа из досок для опалубки? Я возражал – ну и что, Моцарта тоже похоронили за счет ЖЭКа, а музыка живет и до сих пор торкает. В общем, с мамой у нас были разногласия на этот счет.
Я спрашивал себя – что я могу делать? И получалось, что ничего. Нет, кое-что я могу. Постигать, точно выхватывать – это могу. Больше ничего не могу. Мне всегда не нравилось слово «работа». У него корень – «раб». Работа унижает человека. Работа сделала из обезьяны раба. Наверное, так говорила во мне русская кровь. По линии отца в моем роду русские. Это мечта всей русской нации – не работать. Нация готова делать для этого все: изгонять орды монголов, давить коричневую чуму в ее логове, защищать вьетнамцев от янки, ссориться с янки, одалживаться у янки, создавать величайшие памятники культуры руками евреев, ломать евреям их культурные руки, заливать пастбища и глаза, лишь бы не работать. Работа – не волк. Вот основной догмат русской философии. Даже в русской тюрьме – кто самые уважаемые люди? Воры в законе. А что они делают? Они не работают – никогда, ни за что. Они сидят и смотрят, чтобы все было правильно. Поэтому они и называются смотрящие, а не бегущие или копающие.
Через некоторое время я пришел к выводу, что ближе всего к этой русской доктрине – никогда не работать – профессия мыслителя. Мыслитель – он как вор в законе. Он смотрящий, но не за отдельной тюрьмой – за всем мирозданием, тем более мироздание – тоже тюрьма, это же ясно. Хорошо быть мыслителем – так я думал. Лежишь в тени кедра ливанского. С жалостью смотришь на современников. Ученицы в тонких туниках за тобой все записывают. Говоришь ученице, самой смышленой: «А ну, ты, да, ты, с ножками, пойди сюда. А ну, прочитай, что ты там за мной записала». Читает. Да, все правильно, но там, где «мой оппонент – не философ, а простой демагог», исправь: «мой оппонент – не философ, а простой пидарас». Исправила? Умница. Иди сюда. Ножками. Да. Хорошо. Все. Теперь иди отсюда ножками. Остался один. Скинул сандалии. Все. Мыслей нет. Мандариновый фреш. Созерцание. Да.
Конечно, есть в профессии мыслителя и свои минусы. Их всего два. Первый: непонятка со стажем и пенсией. Но можно до пенсии не дожить, это не трудно – достаточно употреблять не мандариновый фреш, а виноградный, полусухой. Второй минус – зима. Зимой в тени векового дерева сыро и хуёво. Но можно мигрировать на юг, вместе с птицами.