А земли Кавказа стали российскими. Правда, потом русские сами захотели выращивать персики. Ведь все еще помнили, какими они были ништячными – черкесские персики. Русские сами ими лакомились, пока вырубали. Но ни у кого так и не получилось выращивать персики на Кавказе – не растут они, болеют, гниют, умирают, несмотря на удобрения, пестициды и давно побежденную малярию. Просто научить, как их вырастить, – некому. Нет садовников. Их закопали в буковых рощах. А буковые рощи есть, точнее, теперь они стали лесами. И никто не знает, какой из этих лесов раньше был священной рощей. Потому что разговаривать с деревьями никто не умеет. Всех, кто умел, закопали, и им теперь незачем разговаривать с деревьями, потому что они теперь и сами – деревья.
Можно было бы, конечно, каждый лес на Кавказе считать священной рощей. Но это отпугнуло бы туристов, потому что негде было бы жарить шашлык и баб. Так они и стоят теперь, тысячелетние священные рощи, и никому не говорят, что они священные. Тысячелетний опыт научил их, что так спокойнее.
Танец с саблями
Когда я ознакомился с родовым деревом Тамары, она предложила выпить коньяка и послушать джаз. Я согласился.
Мы стали пить коньяк и слушать джаз. Вскоре я стал синий. Княжна Тамара вместо Чарли Паркера поставила Арама Хачатуряна и стала учить меня танцевать танец с саблями. Сабель в ее доме было, как в армии Буденного, я выбрал две самые красивые и стал танцевать. У меня хорошо получалось. Я довольно ловко ходил на подогнутых пальцах ног, несмотря на то что они страшно хрустели и болели. Но я был синий и клал на боль. Когда дошло дело до вонзания сабель в пол, я пошел вразнос и искромсал часть паркета в квартире Тамары. Потом я устал. Сошел с пальцев ног и засобирался домой.
Тамара сказала, что она меня не отпускает. Я испугался, что все-таки она будет приносить меня в жертву своим черкесским кровям. И даже вынул из паркета саблю для самообороны. Но Тамара вдруг грациозно взмахнула клешней и рухнула на пол. Я бросился к ней. Она прошептала, что у нее все плывет перед глазами. Я ей сказал, что это нормально, просто она синяя и у нее вертолеты, так что если она хочет дать смычку, то может не стесняться. Она сказала, что она не хочет давать смычку, а хочет, чтобы я отнес ее на руках в спальню.
Я понес. Нести Тамару было не тяжело, потому что не далеко. Спальня у Тамары тоже была черкесская, вся в чеканках, на них были девушки, и все с одним миндалевидным глазом. Нет, девушки на чеканках не были циклопами, просто второй глаз был стыдливо прикрыт черной накидкой. Посредине спальни была огромная постель, устланная неправдоподобно огромной тигровой шкурой. Тигр должен был быть саблезубым, чтобы иметь такую шкуру.
Я положил Тамару на постель и сказал:
– Ну, я пошел?
Но Тамара вдруг применила ко мне эффективный удушающий прием, уложила меня на спину, что в дзюдо оценивается оценкой «иппон», то есть – чистая победа. Потом вдруг обвила меня, как кавказская гадюка, и впилась своим алым ртом в мой нефритовый стержень.
Дьявольский хобот
Здесь следует сделать отступление. Читатель, вероятно, помнит, что в начальной части этого текста автор уже говорил о лексических нормах. И что если в тексте будет встречаться слово «хуй», то всегда следует понимать данное слово не как непотребщину, а как символ, и все в таком духе. Но в главах, посвященных теме любви, автор столкнулся с прямо противоположной лексической проблемой. Как известно, говоря о любви, нет-нет, а приходится говорить о половых органах. Автор стал размышлять, как же ему называть их. Называть вещи совсем уж своими именами – то есть говорить, к примеру, что герой такой-то вонзил свой хуй в героиню такую-то, – автор находит убожеством, это может свести эстетику данного текста к примитивному порнороману. Конечно, этот текст можно, в какой-то мере, отнести к порно, но только к духовному порно. В том смысле, что на его страницах автор и сам предстает, и других застает в состоянии максимальной духовной наготы. С другой стороны, прикрывать фиговыми листками синонимов половые органы тоже глупо. Например, герой такой-то засунул свой пенис в героиню такую-то. Унылой безысходностью веет от такой строки.
И тогда автор решил прибегнуть к приему заимствования из худших образцов, прибег к наунитазной литературе, благо, авторов, работающих в этом жанре, полно. Жанр этот, напомню, получил свое название потому, что подобные произведения лучше всего усваиваются во время чтения на унитазе. Их авторы – чаще всего, кстати, женщины – придумали множество тактичных и одновременно романтичных обозначений для мужских и женских половых органов, а также для всех возможных манипуляций с их участием. Например, банальный хуй романистки-наунитазницы называют не иначе, как нефритовый стержень, или пурпурный рыцарь, или, например, такой пограничный оборот, как дьявольский хобот. Автор находит это охуенным – дьявольский хобот. Женские же органы получили титулы: бархатный грот, зовущий тюльпан и, наконец, замечательное сочетание, однажды обнаруженное автором и вполне достойное дьявольского хобота: черная дыра. Вот эти волнующие образы автор и решил использовать для обозначения половых гаджетов в данном романе.
Итак, Тамара впилась своим алым ртом в мой нефритовый стержень. Это было неожиданно, и стержень тотчас же оросил Тамару живительным нектаром. Тамара незамедлительно впилась в него уже своим бархатным гротом. Так Тамара и впивалась в меня то гротом, то ртом, и скоро я был полностью высосан ею, как маленькое озерцо африканским слоном во время большой засухи. И так выяснилось, что мне нельзя пить, и в частности нельзя пить коньяк. Как только я пил коньяк, со мной происходили вот такие страшные вещи.
Тамара пугала меня. Своей силой, своей страстью. Все погибшие на Кавказе черкесы жили в ней. Она была очень властная. Я ничего не мог ей возразить. Если она говорила: «Еще» – я вынужден был еще. Это было тяжело физически.
Только наутро я ушел от Тамары. Ушел на дрожащих ногах. Нефритовый стержень горел. Каждый шаг нес боль. Дома я окатил свой пылающий поршень холодной водой и кричал от ощущений.
Потом я долго избегал Тамары, но вскоре она меня отловила на заседании джаз-клуба и снова поволокла в свою саклю. Наутро я снова еле уполз от нее, как Мцыри после схватки с барсом.
Потом я прятался от нее. Но Тамара была черкешенкой и умело охотилась.
Однажды я сказал ей, что больше не приду. Она спросила почему. Я сказал, что не могу вечно оставаться с ней. Тогда Тамара сказала, что у меня, наверное, появилась девушка моложе ее. Это было странно слышать, потому что Тамара была на полгода старше моей мамы, и абсолютно все девушки, которых я знал, конечно, были младше Тамары лет на тридцать. Я сказал Тамаре, что девушки моложе у меня нет, хотя в то время я уже был влюблен в Земфиру Гиппиус, но Зяму я не выдал, потому что боялся, что Тамара ее зарежет.
Тогда Тамара вскинула свои брови вразлет. И сказала:
– Я тебя отпускаю. Уходи.
Я ушел. Она не обернулась, когда я уходил. Она была очень гордой. Ей было очень трудно быть такой гордой, я понял это много позже. Ведь она была черкесской княжной, у которой нет никого и ничего. Ни князя-отца, ни князя-мужа, ни князя-сына, ни рощи предков, ни персиков, ни Кавказа. Только родовое дерево было у нее. Больше ничего.
Я боялся. Такой взрослой, такой последней любви. Я был не готов к такой любви. И я перестал приходить к Тамаре. А она перестала приходить в джаз-клуб, перестала охотиться на меня. Она пропала.
Много лет спустя я приехал в свой город. И я увидел княжну Тамару. Ее вскинутые брови, ее тонкий нос с горбинкой, ее губы – все это было теперь черным мрамором. Великолепным надгробием. Тамара теперь жила на старинном кладбище, возле которого я вырос.
Служитель кладбища, увидев, что я целый час стою под снегом и пью винище у могилы Тамары, подошел ко мне и рассказал, что случилось потом, после того как мы с Тамарой расстались навсегда.
Тамара перестала быть ягодкой опять и стала бабушкой. Уже навсегда. Потом она стала немощной и не могла о себе заботиться. Тогда она упала на саблю. Так делали черкесы, когда силы покидали их. Тамара пронзила свое гордое сердце княжны.
Я спросил служителя, кто же поставил такой пафосный памятник? Служитель оглянулся на соседние старинные надгробия, это были мраморные ангелы и львы, и, убедившись, что ангелы и львы не подслушивают, сказал мне шепотом на ухо:
– Приезжали какие-то… Черкесы!
Я тебя никогда не увижу
Однажды ко мне пришел Стасик Усиевич. И сказал, что знает, как заработать на поэзии. Стасик рассказал:
– Андрей Вознесенский – богатый поэт. Потому что он пишет не в стол, а в струю. Написал «Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду». Сколько времени он потратил, чтобы это написать? Ну, посидел, подумал, написал: «Я тебя никогда не увижу». Посидел еще, подумал, что дальше, написал: «Я тебя никогда не забуду». Не увижу, не забуду. Все понятно. А теперь прикинь, сколько он получает за это! Книжки вышли – ему деньги за тиражи. Потом композитор Рыбников песню написал, она на пластинках вышла – тоже Вознесенскому деньги капают. Концерты по всей стране пошли, разные артисты эту песню поют, Караченцов тот же все время ее поет, Караченцов надрывается, а деньги Вознесенскому капают. Марк Захаров спектакль поставил, «Юнона и Авось», и двадцать сезонов спектакль идет, Марк Захаров надрывается, Караченцов надрывается, а деньги кому капают? Вознесенскому. Ты на даче сидишь, а деньги капают. Конечно, Вознесенский дачу в Переделкино купил.
Служитель кладбища, увидев, что я целый час стою под снегом и пью винище у могилы Тамары, подошел ко мне и рассказал, что случилось потом, после того как мы с Тамарой расстались навсегда.
Тамара перестала быть ягодкой опять и стала бабушкой. Уже навсегда. Потом она стала немощной и не могла о себе заботиться. Тогда она упала на саблю. Так делали черкесы, когда силы покидали их. Тамара пронзила свое гордое сердце княжны.
Я спросил служителя, кто же поставил такой пафосный памятник? Служитель оглянулся на соседние старинные надгробия, это были мраморные ангелы и львы, и, убедившись, что ангелы и львы не подслушивают, сказал мне шепотом на ухо:
– Приезжали какие-то… Черкесы!
Я тебя никогда не увижу
Однажды ко мне пришел Стасик Усиевич. И сказал, что знает, как заработать на поэзии. Стасик рассказал:
– Андрей Вознесенский – богатый поэт. Потому что он пишет не в стол, а в струю. Написал «Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду». Сколько времени он потратил, чтобы это написать? Ну, посидел, подумал, написал: «Я тебя никогда не увижу». Посидел еще, подумал, что дальше, написал: «Я тебя никогда не забуду». Не увижу, не забуду. Все понятно. А теперь прикинь, сколько он получает за это! Книжки вышли – ему деньги за тиражи. Потом композитор Рыбников песню написал, она на пластинках вышла – тоже Вознесенскому деньги капают. Концерты по всей стране пошли, разные артисты эту песню поют, Караченцов тот же все время ее поет, Караченцов надрывается, а деньги Вознесенскому капают. Марк Захаров спектакль поставил, «Юнона и Авось», и двадцать сезонов спектакль идет, Марк Захаров надрывается, Караченцов надрывается, а деньги кому капают? Вознесенскому. Ты на даче сидишь, а деньги капают. Конечно, Вознесенский дачу в Переделкино купил.
Дача в Переделкино была мечтой Стасика. Он сказал еще:
– Дача в Переделкино – это вложение. Такое вложение никуда не денется. Дача в Переделкино всегда только дорожать будет.
– А если она сгорит, например? – засмеялся я.
– Не сгорит, – ответил Стасик, у него все было продумано. – Можно пропитать огнезащитной пропиткой. В три слоя. Я дачу застрахую, все постройки, гараж и баню. Ну и охрана. У меня на даче будет охрана с собаками. Пусть только сунутся, сволочи.
– Кто? – спросил я. – Кредиторы?
– Да нет! – сказал Стасик. – Грабители. Богатого поэта каждый ограбить захочет. Да и бедные поэты тоже все время будут ломиться, я знаю таких…
И Стасик посмотрел на меня. Я понял, что если когда-нибудь стану ломиться на дачу Усиевича в Переделкино, я закончу жизнь в зубах собаки.
Принудительное раскрытие
Был конец декабря, приближался Новый год. Я предложил не медлить и отправиться в Москву в ближайшие выходные. Стасик сказал:
– Но у нас нет в Москве связей пока. К кому мы поедем?
– К Вознесенскому! – сказал я.
– А где же мы его найдем? – удивился Стасик.
– Как где? Ты же сам говорил – в Переделкино! – сказал я.
Сказано – сделано. Я тут же обратился к своей маме с просьбой помочь нам со Стасиком добраться до Переделкино.
Мама моя обладала одним удивительным свойством. Все мои начинания маме казались опасными, губительными авантюрами. Но она всегда мне помогала. Я даже однажды спросил маму:
– Мама, почему ты мне всегда помогаешь?
Мама ответила коротко:
– Материнское сердце.
Вот и в тот раз мне помогло многострадальное сердце. Мама была сотрудником КГБ и умела организовывать самые сложные операции. Она взяла трубку телефона, набрала какой-то номер и сказала:
– Алло, Матвей Матвеич, это я. У меня к вам есть огромная просьба. Личная.
Когда я услышал сочетание «Матвей Матвеич», я сразу понял, что все будет в порядке. Я представил, какой он, Матвей Матвеич. Он невысокий, крепкий, молчаливый, седой. С ним можно пойти в разведку. В разведке с ним можно расслабиться и слушать соловьев. Матвей Матвеич все сделает сам. Уползет куда-то в камыши, из камышей послышатся стоны врагов. Потом Матвей Матвеич выйдет из кустов, вытрет нож о траву и скажет:
– Пошли, сынок, дорога свободна.
Очень скоро мы со Стасиком стояли на военном аэродроме за городом. Моя мама приказала нам со Стасиком в этот час прибыть сюда. Был поздний вечер, было темно и очень холодно. Громадный и страшный военный самолет прогревал двигатели. Потом к нам подскочил какой-то бешеный человек и так громко крикнул мне в ухо, что я потом несколько часов ничего этим ухом не слышал:
– Поэты?!
– Да! – заулыбались и заорали мы со Стасиком.
– На борт! Бего-о-о-ом! – закричал человек так громко, что мы со Стасиком пригнулись.
Мы побежали бегом в самолет, придерживая руками шапки. Было страшно и холодно. И романтично. Я представил, что отправляюсь на опасное задание. Так оно и было.
В самолете этот же бешеный человек, который все, что говорил, не говорил, а кричал так, как будто его расстреливают из пушки в спину, как сипая, заставил нас со Стасиком надеть парашюты. Стасик стал сопротивляться:
– Какие парашюты? Зачем парашюты? Вы что?
Я тоже удивился и спросил:
– Зачем парашюты? У вас… Посадка в Москве?
– Посадка в Ханое! – закричал бешеный.
Мы со Стасиком переглянулись. Мы не хотели в Ханой. То есть, я хочу сказать, мы были не против посмотреть мир, а лично я даже не отказался бы посмотреть Ханой. Но все-таки мы как-то уже настроились на Переделкино и кроме стихов и вина ничего с собой не взяли. Кроме того, лица двух десятков крепких парней, которые сидели вместе с нами в самолете, ясно говорили о том, что в Ханой они летят не на поэтический слет. Я сказал:
– Извините, но нам надо в Переделкино!
Бешеный на пару минут закопался в какие-то мятые обгоревшие карты, потом что-то показал на карте пилоту. Пилот молча кивнул. Бешеный опять ужасно закричал, перекрикивая двигатели:
– Не ссыте, поэты! Выбросим в Переделкино!
Стасик стал сопротивляться еще сильней, кричать, что он не хочет, чтобы его выбрасывали, что он не прыгал никогда с парашютом. Но бешеный крикнул в ответ:
– Да ни хуя не будет! Не ссыте! Принудительное раскрытие!
Путь в Переделкино был недолгим. Самолет несколько раз закладывал такие крены, что мы со Стасиком катались по всему салону. Тогда парень с конопатым лицом привязал нас к стенке самолета. Потому что бешеный ему крикнул:
– Валера, пришвартуй поэтов, а то… Ебала себе разобьют!
Нас пришвартовали. Но легче от этого нам со Стасиком не стало. На мощных кренах и падениях в воздушные ямы Стасик рыгал и проклинал ту минуту, когда познакомился со мной и решил стать поэтом.
Потом нас вдруг стали отвязывать, а в салоне самолета угрожающе загорелась красная лампа. Пилот высунулся в салон и ужасно закричал бешеному, оказывается, пилот тоже не умел говорить, а только кричал так, что закатывались глаза и у него, и у слушателей:
– Поэты, блять! На выход!
Мы со Стасиком все еще не верили, что нас на самом деле сбросят с парашютами. Но, когда бешеный открыл дверь самолета и адский вой ворвался внутрь, стало ясно, что это не шутка. Я что-то хотел сказать Стасику насчет того, что сейчас мы войдем в историю, но сзади кто-то очень сильно ударил меня ногой в жопу. Я головой вниз выпал из самолета.
Потом я летел. Где-то рядом летел Стасик, проклиная поэзию. А я летел и смотрел по сторонам. Ночь была холодной и черной. Сердце как-то от всего освободилось. Перестало быть страшно. Вокруг была такая красота – холодная и черная Вселенная, а я лечу в ней, маленький, но смелый. Я летел сквозь ночь, и мне было все равно, погибну я или спасусь. Это было совершенно прекрасно и равноценно.
Вдруг я почувствовал сильный удар. Над моей головой раскрылся парашют. Это было принудительное раскрытие. Свободный полет кончился.
Позже я спросил однажды маму:
– Ты сказала Матвей Матвеичу выбросить нас с парашютом! А нам не сказала об этом. Почему? Ну а что было бы, если бы мы погибли? Ну, хорошо, не погибли бы, принудительное раскрытие, но могли покалечиться, перепугаться, в конце концов?
– Перепугаться? – усмехнулась мама. – Тогда вы не поэты, а барахло.
Мама, оказывается, вместе с Матвей Матвеичем проверила нас – поэты ли мы, справедливо полагая, что тому, кому страшно лететь сквозь холодную мглу, в поэзии делать нечего. Это справедливо.
Вообще, мне повезло с мамой.
Диверсанты
Скоро я стал видеть огни. Их был миллион, миллиард. Это были огни Москвы. А прямо подо мной был темный лес. Он приближался. Я упал на огромную ель. И снова вспомнил, как в детстве на меня упала новогодняя елка. Только теперь наоборот – я упал на елку. Поломал собой пару веток и упал в сугроб. В сугробе было тепло и уютно. Я даже специально пролежал там с минуту. Было хорошо. Вообще, хорошо быть живым.