Потом я вылез из сугроба, снял кое-как парашют и отправился на поиски Стасика. Мне все это уже нравилось. Было похоже, что мы со Стасиком диверсанты, которых сбросили на территорию, оккупированную врагом. Мне это понравилось: поэты-диверсанты.
Стасик повис на огромной сосне и был плох. Я крикнул ему, чтобы он специальным ножом перерезал стропы, как инструктировал нас бешеный. Стасик сначала не хотел, но я сказал ему, что в противном случае он так и будет висеть на сосне, как шишка, и не попадет к Вознесенскому на дачу. Тогда Стасик перерезал стропы, со страшным воплем полетел вниз, упал в сугроб, но в сугробе был пень, и Стасик больно ударился подбородком.
Я стал успокаивать Стасика и сказал ему, что мы не пропадем, что с высоты я видел московских окон негасимый свет, а значит, люди близко.
Когда мы вышли из леса, Стасик вдруг изменился в лице и тихо сказал:
– Вот оно…
– Что? – спросил я, думая, что Стасик тронулся от перенесенных испытаний.
– Переделкино! – сказал Стасик.
По обе стороны улицы прятались в заснеженных соснах старые дачи. В окнах горел желтый свет.
Стасик сказал:
– Здесь живут поэты! – И добавил: – Смотри, как живут… Сволочи.
Я посмотрел. Действительно, поэты жили хорошо.
Стасик придирчиво осматривал дачи и сообщал мне:
– Капитальные дачи. И бани. И у всех противопожарная пропитка, наверное. В три слоя сделали, точно…
Побродив немного по Переделкину и изучив, как живут сволочи, мы вдруг вспомнили, что не знаем адреса Вознесенского. Мы как-то об этом не думали. Я полагал, что, когда мы попадем в Переделкино, дачу Вознесенского легко найдем, потому что поэтов не может быть много и, следовательно, дач в Переделкино тоже не может быть много. Ну а в крайнем случае спросим у какой-нибудь литературной дамы в зимнем тулупчике, выгуливающей пуделя в зимнем тулупчике, и дама нам ответит:
– Милые юноши, конечно, я вам скажу. Я же вижу, вы поэты… Андрюшенька живет вон там, рядом с бывшей дачей Володеньки.
– Какого Володеньки? – спросим мы.
– Маяковского, какого же еще, он был такой губастый, смешной! – захохочет озорная старушенция.
И подарит нам на память коробочку с кокаином, которую однажды не донюхал и оставил у нее Маяковский.
Мороз стоял сильный, мерзли уши, носы, пальцы на руках и ногах. А дач в Переделкино оказалось очень много. Целые улицы. Я не верил своим глазам и все время спрашивал Стасика:
– Неужели поэтов так много? Что же все они пишут?
– То же, что и мы! – злобно отвечал заиндевевший Стасик. – Стихи…
Мы стали стучаться наугад в разные дачи, но вместо пуделей в тулупчиках выбегали рослые псы и бились своими широкими грудными клетками в заборы. В одном случае к нам вышла миловидная бабушка в шубке, я сразу обрадовался и закричал:
– Здравствуйте, с наступающим вас! Вы не подскажете, где живет Андрюшенька?
– Какой Андрюшенька? – удивилась бабушка в шубке.
– Вознесенский! – уточнил я.
– Ах, Вознесенский… – сказала бабушка, посмотрела на нас с подозрением и спросила: – А вы кто?
– Мы поэты, – сказал я просто.
– Ах, поэты, – сказала бабушка в шубке и опять посмотрела на нас с подозрением. – Сейчас.
Я решил, что сейчас она принесет и подарит нам какую-то памятную вещицу. Вскоре она действительно появилась с какой-то вещицей в руках. Мы доверчиво подошли ближе, а бабушка напрыскала в наши со Стасиком замерзшие лица слезоточивый газ из баллончика. Вот что она принесла нам вместо коробочки с кокаином Володеньки.
Мы со Стасиком бросились бежать от дома проклятой старухи. Она вслед нам кричала, что мы бандиты и чтоб мы были неладны. И мы ими были. Глаза ничего не видели. Мы со Стасиком бились друг об друга, как молекулы кипящего борща. Потом я первым додумался лечь лицом в снег. Сразу стало легче. Я посоветовал и Стасику лечь лицом в снег. Он так и сделал и плакал в снег.
Потом Стасик сел у сосны и сказал:
– Не могу идти. Не чувствую ног. Началась гангрена, наверное… Будьте вы прокляты, и ты, и Вознесенский.
Надо было что-то делать. Тогда я обратился к иерофантам. Ведь они следовали за мной повсюду. Когда нас выкинули из военного самолета в ночь, рядом со мной летел Винтокрылый, я видел. Значит, и остальные были где-то поблизости.
Я сказал про себя, не вслух:
– Иерофанты, мне нужна помощь. Где, блять, эта ебучая дача Вознесенского?
Немедленно из леса показался Волчок. Ничего не говоря, он побежал вперед, быстро глянув на меня своими разноцветными глазами.
Я сказал Стасику:
– Пошли. Я знаю, где живет Вознесенский.
По пути к Вознесенскому мы встретили мужика в большой меховой шапке и дубленке. Мне он показался смутно знакомым, и я прямо так и сказал Стасику:
– Это что – Евтушенко?
– Вроде да, Евтушенко, – сказал Стасик.
Я не любил Евгения Евтушенко. Не потому, что мне так уж не нравились его стихи. А потому, что Бродский не любил Евтушенко. А я любил Бродского и поэтому не любил Евтушенко.
Бродский
Вот и выпал случай, читатель, поговорить о Бродском в этом тексте. Что ж. О нем написано нестерпимо много, и, казалось бы, что еще можно о нем написать. Но опять-таки, сказано многое, но не сказано главное. Как же так получилось, что Бродский, с одной стороны, большой засранец, а с другой стороны – прекрасный поэт? То, что Бродский был большим засранцем, не нуждается в доказательствах – он сам так про себя говорил, и женщины, которых он бросил, заплаканных, тоже так про него говорили. То, что Бродский прекрасный поэт, тоже вроде бы не нуждается в доказательствах. Стихи свои он читает, конечно, как мертвец, который жалуется на геморрой. Но стихи хорошие! Значит, он герой – потому что поэт всегда герой. Но как же так? Как засранец стал героем? Возможно ли это?
Пример Бродского доказывает, что да, это возможно. Все дело в том, что у человека болит. Если болит живот или сердце – можно пойти к врачу. А что делать, если болит не живот и не сердце, а сразу всё, всё внутри, с рождения? К какому врачу идти? Нет такого врача. Тогда человек становится поэтом. У него болит, но все, что он может, это только орать, как младенец, который не умеет сказать, что болит и где. Поэту так же трудно помочь, как младенцу. Поэтому у поэтов такая же высокая смертность. А окружающие люди, нет чтобы попробовать как-то помочь, наоборот, восхищаются – как же точно он сумел рассказать, как ему больно! Ведь и у нас болит, пусть не так сильно, пусть не все внутри, пусть не с рождения, но тоже болит ведь. У всех людей болит внутри, и им становится лучше, когда они узнают, что у кого-то болит сильней и давней. Вот за эту большую боль, которую Бродский еще и приловчился описывать всякими интересными размерами, можно простить человеку все. Даже то, что он погубил много женщин, и погубил заодно Евгения Рейна.
Так что Бродский совершенно заслуженно считается большим поэтом и при этом большим засранцем. Поэт – это человек, у которого болит.
Вот главное, что не было сказано о Бродском, а теперь сказано.
Евгений Евтушенко
Встретив Евтушенко на улице Переделкина, я не мог пройти мимо. Я сказал:
– Здравствуйте, Евгений… – Я не знал его отчества. – Евтушенко.
– Здравствуйте, – сказал поэт удивленно.
– Гуляем, значит? – спросил я.
И посмотрел на Евтушенко, видимо, нехорошо, потому что он посмотрел по сторонам встревоженно и громко крикнул пару раз:
– Мороз! Мороз!
– Да, мороз просто пиздец, – сказал я. – А вам, наверное, тепло. Шапка у вас из кого, простите?
– Шапка волчья, – сказал Евтушенко настороженно.
– Волчья? – засмеялся я. – А почему не кроличья? Вы же не волк. В поэзии вы кролик. Или поросенок. Жалко, поросячьих шапок не бывает. Да?
Евтушенко охуел. На самом деле мне и самому было страшно представить поросячью шапку.
Потом Евтушенко еще раз крикнул:
– Мороз!
Только тогда мы со Стасиком Усиевичем поняли, что Евтушенко кричал это слово не потому, что лишился рассудка от страха. Мороз – это была кличка собаки, с которой он гулял и которая отправилась куда-то в снега по нужде и там застряла. И вот из леса показался огромный, косматый сенбернар. Увидев нас, пес застыл. А Евтушенко закричал, как Мик Джаггер:
– Мороз! Чужие! Чужие!
И указал на нас. Мороз – собака есть собака, за хозяина умрет, даже за хозяина-мудака – без колебаний побежал прямо на нас, взрывая рыхлый снег толстыми лапами, в горле у него на бегу заклокотало и низко забулькало что-то такое, от чего мы со Стасиком коротко переглянулись и бросились бежать. Но убежать не получилось. Мороз догнал Стасика первым. Я обернулся и увидел, как пес ударил Усиевича в спину своей квадратной головой. Стасик упал на колени, Мороз вцепился ему в спину, крутанул головой, чтобы вырвать из Стасика кусок побольше, но вырвал только кусок куртки. Пока пес злобно выплевывал синтепон, Стасик попытался снова побежать, но Мороз легко сбил его с ног и на секунду застыл над Усиевичем, примеряясь, как бы его убить побольней. Тогда уже я крикнул:
– Волчок!
Мне не пришлось звать его много раз, как Евтушенко своего сенбернара. Мои иерофанты всегда были рядом. Через секунду раздался громкий скрип. Это скрипели сосны. Я обернулся. Мороз тоже посмотрел удивленно в сторону леса. Раздвигая сосны, из леса показался Волчок. Он шел по снегу неспешно, опустив низко голову и посверкивая в темноте разноцветными глазами. Приблизившись и увидев меня, Волчок остановился. Потом посмотрел на Мороза. В горле у Волчка загудело так, что с сосен посыпался снег.
Мороз отреагировал правильно: он стремительно удрал в темноту с выражением – ну вас на хуй, ребята.
А Волчок задрал ногу и обильно пометил переделкинские сосны. Теперь это была его территория. У собак так. У людей, в общем, тоже.
Я посмотрел по сторонам – хотел найти Евтушенко и предъявить ему и за Бродского, и за Мороза. Но его нигде не было. Поэт убежал.
Мы были спасены. Стасик, правда, сразу же начал ныть, как Бродский, на тему того, что его куртке пиздец – с этим трудно было поспорить – и что я, в конце концов, наш импресарио и обязан сейчас же что-то сделать, чтобы все стало хорошо, потому что такова обязанность импресарио, – с этим тоже трудно было поспорить. Я успокоил Стасика, переключив его на приятную мысль – что когда-нибудь он обязательно купит дачу в Переделкино.
Андрей Вознесенский
Скоро Волчок привел нас к невысокому забору. Собаки во дворе не было – впрочем, может, она и была, но наверняка спряталась, когда почувствовала приближение Волчка. Иерофант легко переступил через забор – ведь в холке он был с дачу Вознесенского. Я понял, что мы у цели и через минуту-другую наши со Стасиком руки сомкнутся на шее Андрюшеньки. Я, правда, толком не знал, что скажу Андрюшеньке, когда мои руки сомкнутся на его шее. Но, рассуждал я, поэту, в конце концов, всегда есть о чем поговорить с другим поэтом.
Волчок заглянул в окна дачи своими разноцветными глазами и кивнул мне. Это значило, что Вознесенский дома.
Я тоже заглянул в окно. Стасик последовал моему примеру. Мы увидели поэта, он сидел у камина. Стасик сказал:
– Давай постучим в окно.
– Неудобно! – сказал я. – Вдруг он сейчас стихи сочиняет.
– Он свое уже сочинил! – безжалостно сказал Стасик. – Смотри, какую дачу отгрохал.
Мы постучали в окно. Вскоре к нам вышел Вознесенский. Он был удивлен, если не сказать, слегка напуган. Понять его можно было. Было около часа ночи. В его окно постучались два психопата, забрызганных слезоточивым газом и собачьей слюной, замерзших, диких.
А у него, беззащитного поэта, не было даже собаки. Я принялся улыбаться Вознесенскому, показывая, что намерения наши совершенно мирные.
Вознесенский улыбнулся в ответ и спросил:
– Что вы хотите, ребята?
Я понял, что нужно ответить поэту кратко и емко. Хотя бы для того, чтобы он пустил нас внутрь. И я сказал:
– Почитать вам стихи.
Вознесенский сказал:
– Ну… Проходите.
Это была первая победа. Нас пустили внутрь.
Скоро мы сидели у камина и молчали. Вознесенский присматривался к нам. Нужно было что-то говорить. Я сказал:
– Андрей Андреич, здесь так много дач! Неужели так много поэтов?
Это была вторая победа. Вознесенский улыбнулся и сказал мне:
– У вас ироничный склад ума. Это хорошо. Да, поэтов у нас очень много. Если верить справочнику Союза писателей, у нас десять тысяч поэтов.
– Сколько? – засмеялся я.
Я знал всю мировую поэзию, но вся она, по моему мнению, не могла приютить и полусотни настоящих поэтов.
Вознесенский печально подтвердил:
– Да, десять тысяч поэтов… Смешно, да…
– И у каждого дача! – возмущенно заметил Стасик.
– Да, – рассмеялся Вознесенский. – Конечно.
– Андрей Андреич, а почему у вас дача без противопожарной пропитки? – спросил Стасик.
Я испугался. Я-то привык к Стасику, а Вознесенский не успел привыкнуть, и вопросы Стасика могли шокировать его. Но поэт ответил с грустью:
– Да. Вы правы… У меня нет противопожарной пропитки…
– Поэту она не нужна! – сказал я со страстью.
Вознесенский кивнул. Моя мысль ему снова понравилась. Он посмотрел на меня внимательно и сказал:
– Вы похожи на Лермонтова, вы знаете?
Я сделал вид, что удивился. На самом деле я знал. Да, в юности я был похож на Лермонтова. Тот же взгляд, та же осанка, та же манера неудачно шутить с вооруженными людьми.
Потом Вознесенский сказал нам:
– Прочитайте стихи.
Мы со Стасиком по очереди прочитали. Вознесенский сначала молчал и улыбался. Потом достал бутылку коньяка и налил нам со Стасиком. Мы выпили. Я хотел произнести тост: «За поэзию, блять!», который обычно поднимал, когда мы бухали со Стасиком и обсуждали стихи. Но я не решился. Мы выпили молча, но все равно – за поэзию, это было понятно. Потом Вознесенский принес сыр. Стасик ел сыр Вознесенского, а Вознесенский молчал и смотрел на огонь в камине. И улыбался. Я тоже стал улыбаться и по ходу даже засыпать, потому что коньяк и тепло камина мягко вставили.
Стасик, осмелев, уже сам налил еще по одной и сказал:
– Андрей Андреич, можете нам помочь? Ну, с признанием?
Вознесенский грустно улыбнулся и спросил:
– Поэтов и так десять тысяч. Вы хотите к ним?
– Ну, где десять тысяч, там еще для двоих всегда найдется место. Если потесниться немного! – сказал Стасик.
– Да, да, это хорошо сказано – потесниться! – рассмеялся Вознесенский.
Мне он начинал решительно нравиться. Он был веселый и мудрый, и даже лобовые атаки Стасика его не смущали.
– Так что же нам делать? – настаивал Стасик. – Чтобы пробиться?
– Пробиться? – удивился Вознесенский. – Куда?
– Ну, к вам, сюда, – сказал Стасик, обведя взглядом помещение. – У вас же все хорошо.
– У меня? – удивился Вознесенский. – Ну, я бы так не сказал. У Гомера все хорошо. У Пушкина…
– Нет, у Гомера, да, тоже тиражи, – согласился Стасик. – Но и вам жаловаться грех. – Мой друг снова по-хозяйски обвел взглядом помещение; чувствовалось, что он здесь все переставил бы. – Ну, Андрей Андреич, давайте не будем юлить.
– Юлить? – улыбнулся Вознесенский.
– Ну да! – сказал Стасик возмущенно. – Десять тысяч поэтов! Ну так что теперь! Понятно, самые теплые места заняты. Но мы согласны на более холодные для начала. Мы же молодое поколение. Мы пришли к вам. За помощью. Мы хотим знать, как попасть в струю, я тебя никогда не забуду, никогда не увижу, ну, в этом смысле. В общем, нам нужно знать. Что делать поэту, чтобы пробиться?
– Копить, – вдруг произнес кратко, как чиркнул одноразовой зажигалкой, Вознесенский, глядя на огонь камина.
– Сбережения? – уточнил Стасик.
– Впечатления! – с усмешкой возразил Вознесенский.
Стасик заулыбался и неодобрительно закивал. Он явно считал, что Вознесенский юлит.
Потом я засобирался, не хотелось мешать поэту смотреть на огонь в камине. Стасик сопротивлялся – ему у Вознесенского нравилось. Он спросил поэта:
– Андрей Андреич, вы не собираетесь продавать свою дачу?
– Да вроде нет пока, – обескураженно сказал Вознесенский.
– Ну, если соберетесь, я первый на очереди, – сказал Стасик жестко.
Вознесенский согласился.
Потом Стасик все же вырвал у Вознесенского обещание помочь нам пробиться. План был такой: вернувшись домой, мы со Стасиком готовим подборку своих стихов, высылаем ее Вознесенскому, он сквозь метель идет на почту, получает посылку, читает наши стихи, пишет на них восхищенную рецензию и опять сквозь метель несет наши стихи в «Литературную газету», «Новый мир», «Юность», в общем, несет всюду, куда сам вхож, а вхож он всюду – так сказал поэту Стасик: «Вы же вхожи всюду». Вознесенский добивается нашего первого успеха, ну а дальше мы уже сами, после первого успеха мы оставляем его в покое. Это, последнее обещание, уже самому Вознесенскому с трудом удалось вырвать у Стасика. Только договорившись обо всем этом, Стасик согласился уйти.
На пороге Вознесенский пожал не руку, а локоть Усиевича. Видимо, боялся, что если даст Стасику руку, тот ее ни за что не отпустит. Мне Вознесенский на прощание посмотрел грустно в глаза и сказал:
– Лермонтов… Да, да… Конечно… Удачи тебе…
А я вдруг сказал:
– Вы знаете, что мы с вами больше никогда не увидимся?
Я откуда-то знал это.
Вознесенский улыбнулся и сказал:
– Да, знаю… Но…
Вознесенский что-то еще хотел сказать мне, что-то хорошее, но Стасик перебил его:
– Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду… Да… Вот как надо писать. Написал, и все… Караченцов пускай надрывается…
Мы простились.
Потом мы опять шли по лесу. Стасик был в эйфории. Он все время говорил:
– Какой жук! А! Ну и жук!
Мне было смешно, что Вознесенский – жук. Потому что он действительно был похож на печального жука в осеннем засыпающем лесу. Но Стасик имел в виду другое. Он хвалил Вознесенского за то, что тот не открыл нам своих секретов. Стасик его не осуждал, а хвалил, потому что и сам бы секретов успеха никому не открыл, если бы их знал. Поэтому Стасик восхищенно называл Вознесенского не только жуком, но и высшим титулом – «жучара».