Вот на эту вышку и залез с автоматом Иван Давыдович. Я знаю, как все это было с ним, хоть и не видел. Я часто могу рассказать о таких вещах, которые не видел, но знаю, откуда-то знаю. Он лез медленно, не спеша. Он обдумывал свою жизнь. Он думал, все ли он сделал так, как должен был. И понимал, что нет. Так может думать только герой. Только пидарас способен думать, что сделал в жизни все, что хотел, – всех наебал, всех пережил. А герой понимает, что можно было бы все сделать иначе. Лучше. Можно было…
Забравшись наверх, Иван Давыдович приставил руку к голове. На голове у него была фуражка. Он был в парадной форме. Иван Давыдович отдал честь. Трудно сказать, кому. Других военных рядом не было. И страны, которой присягал, тоже не было. Ничего не было. Была только ночь над холмами. И соленая вода Комсомольского озера. Отдав честь, Иван Давыдович приставил к своей груди автомат. Нажал на курок и сделал шаг вниз.
Так погиб Иван Давыдович, которого я подвел. Которого все мы подвели.
Я никогда не был на его могиле.
Страшная бумажка
Дома меня ждала маленькая страшная бумажка. Повестка в военкомат. Там было написано, что я должен как штык явиться к восьми часам утра в военкомат, для отдания священного долга родине, а если я не явлюсь как штык и не отдам родине священный долг по доброй воле, государство оставляет за собой право взыскать этот долг силой. Заинтригованный таким наездом, я отправился в военкомат.
Там меня спросили, как я отношусь к странам НАТО. Я сказал, что хуево отношусь. Ответ понравился. Меня направили на медицинскую комиссию.
Дома я спросил маму, почему родина хочет, чтобы я отдал ей долг, да еще священный – ведь ничего священного у родины я вроде бы не одалживал, если только по синьке, да, тогда я мог не помнить, но мне об этом обязательно рассказал бы Стасик Усиевич, который всегда запоминал, что творят синие друзья в бессознанке.
Мама сказала:
– Неужели родина тебе ничего не дала?
Я сказал:
– Ну, конечно, дала. Двор, друзья, каникулы – но я думал, все это родина мне подарила.
А мама сказала:
– Запомни, сынок. Родина никому ничего не дарит. Она дает в долг. Два года – не такие большие проценты.
Я стал думать, как мне сделать так, чтобы у меня пуговицы не стали в ряд. Сначала я вспомнил, что есть такая мощная маза, как членовредительство. Мне нравилось это слово – «членовредительство». Когда-то я даже думал, что заниматься членовредительством – это вредить своему члену. Много позже я так и поступал, но об этом позже, в главах, посвященных любви. Я помнил из книг о войне, что была еще такая тема, как самострел. Но это как-то не по-геройски – стрелять себе в ногу или ягодицу. Я признавал только такой самострел, как у Маяковского. С другой стороны, такой самострел, как у Маяковского, делать мне было глупо и рано – это избавило бы мои пуговицы от построения в ряд, но прервало бы мой геройский путь, а прерывать его, не исполнив свой долг, – стыдно.
Да, я считал, что у меня есть долг. Воевать. С пидарасами. Я был готов даже погибнуть, если надо. Как говорил учитель труда – надо так надо, к пятнице сделаю. Лучше, конечно, не погибнуть, а увидеть победу. Я был согласен на ранение, а лучше на контузию. У контуженых больше прав в конфликтных ситуациях. Я был согласен потерять даже ногу или руку, хуй с ними. Можно и на одной ноге быстро бегать, по синьке так многие делают. И можно и одной рукой писать буквы, мой долг – писать буквы, тексты, это оружие массового поражения пидарасов.
У нас в доме была очень приличная библиотека. Ее собрала моя мама, потому что думала, что, когда я вырасту, эти книги мне помогут. Я схватил медицинскую энциклопедию, с увлечением прочитал раздел «Психиатрия» и радостно отметил, что, с небольшими натяжками или вовсе без них, я соответствую клинической картине любого душевного недуга, исключая, разве что, имбецильность, чему помехой мои хорошие отметки в школе. Получалось, что мне и делать-то ничего не надо. То есть мне не нужно даже ничего симулировать, что было бы унизительно. Надо просто прийти на медкомиссию и быть собой. Я даже подумал, что хорошо бы не перестараться, потому что можно не только не попасть под мобилизацию, но и попасть под госпитализацию. Чего мне тоже не хотелось. И я решил – пойду, приколюсь, покажу врачам ровно половину всего, на что способен. Этого должно было с лихвой хватить, чтобы «откосить» от армии, как это тогда называлось.
Утром в день медицинской комиссии я надел белую рубашку. Потом надел брюки и кеды. Рубашка, брюки и кеды – посмотрев на себя, я остался доволен. Это было шизоидно, я был похож на юного Никиту Михалкова из фильма «Я шагаю по Москве». Я даже подумал, что можно было бы на комиссии спеть «Бывает все на свете хорошо, в чем дело, сразу не поймешь», и посредине песни, как Михалков в фильме, зачем-то подпрыгнуть. Но потом подумал, что это госпитализация.
Вместе с тем нужна была еще какая-то точная деталь. Чего-то не хватало. Я хотел положить в карман рубашки зубную щетку, но передумал – слишком прямое указание на срочную госпитализацию. Хотел положить в карман клещи, но они, во-первых, сильно оттягивали карман, а во-вторых, клещи – тоже железобетонная госпитализация. В конце концов я остановился на лаконичном решении. Я положил в карман простой карандаш.
И пошел.
Клятва психиатра
Спросите у первого встречного психиатра, и он вам скажет, что есть допуски. Если бы врачи признавали своими пациентами всех, кто этого заслуживает, что было бы? Хаос. Поэтому в психиатрии, прежде чем применить к человеку слово «больной», сначала рекомендуется употреблять очень красивое слово «наблюдаемый». Мне нравится это слово.
На приеме у невропатолога я начал с домашних заготовок. Когда он ударил меня молоточком по коленке, я дернул ногой. Но не той, по которой он ударил, а другой. Он посмотрел на меня с интересом и что-то записал. Потом попросил меня встать, закрыть глаза и дотронуться указательным пальцем до носа. Я дотронулся указательным пальцем до носа, но не закрыл глаза. Он похвалил меня за старательность и сказал, чтобы я закрыл глаза, такая у него ко мне просьба. Я наотрез отказался. Он спросил почему. Я сказал, что, когда закрываю глаза, вижу образы. Он обрадовался, снова что-то записал и попросил рассказать, какие именно. Я подробно ему рассказал про своих иерофантов.
Выше уже было рассказано, что вокруг меня, сколько себя помню, живут они, иерофанты. Их семнадцать, о некоторых из них я уже рассказывал выше, но врачу на комиссии я рассказал и про остальных – про Буратино с топором, про девочку со свистком, про женщину с говяжьими ногами, про всех. Невропатолог едва успевал за мной записывать. Все это ему понравилось очень. Потом он сказал мне доверительно:
– У меня тоже живут. Я называю их «квартиранты».
Оказывается, у невропатолога тоже были свои питомцы. Он называл их «квартирантами», потому что они снимали у него одну комнату и даже исправно платили, правда, иногда по ночам в своей комнате жгли костры.
Я спросил врача:
– Значит, вы освободите меня от армии?
– На каком основании? – удивился невропатолог. – Вы что думаете? Если у вас живут семнадцать демонов, этого достаточно, чтоб освободить вас от службы в армии?
– Конечно, думаю! – очень удивился я. – Конечно, достаточно! Неужели вам не страшно такому человеку доверять оружие?
– Да бросьте, – сказал доктор. – Что это за оружие. Один автомат, пара обойм. Сколько человек вы убьете, даже если слетите с катушек? Двадцать? Тридцать? И что? Я знаю того, кому доверяют ядерное оружие. Мой пациент. Генерал армии. Очень тяжелый. Тревожный. Звонит мне каждый день. Боится оставаться один, боится женщин, боится детей, боится смотреть телевизор. В ванной у него живет нимфа. Давно живет. Воду любит. Ест мало. Молоко в основном. Недавно звонит мне ночью. Говорит: «Мы тут подумали…» Я говорю: «Мы?» Он говорит: «Да, мы с нимфой подумали, а может, нажать на красную кнопку, я ведь могу, и термоядерными бомбами всех нас к такой-то матери!» Я ему говорю: «Не надо, Федор Васильевич». Я его удерживаю, как могу. Удерживаю, понимаете? Что я еще могу? А вы говорите – автомат. Да стреляйте сколько хотите, господи…
Я потрясенно молчал.
– Да, у вас есть отклонения, – сказал врач. – Но все в допуске. К моему профессору в мединституте, доктору Кацу, всю жизнь приходила баба Оля и делала у него уборку в квартире, а ведь он даже не знал, кто она, вот это страшно! Баба Оля! Я вам так скажу. Не тот опасен, кто думает про красную кнопку. Опасен тот, кто думает, что скоро отпуск, что жизнь полосатая, то черная, то белая. Мне один пациент так сказал: жизнь полосатая, но ничего, скоро отпуск. Конечно, я немедленно госпитализировал его. Знаете, как он сопротивлялся? Какие страдания… А таких, как вы, я оставляю на свободе. Стреляйте давайте, жмите на все кнопки, которые увидите, красные, черные… Все равно мир погибнет. Почему я должен продлевать эти мучения? Да, я врач. Я давал клятву. Две клятвы. Мы ведь, психиатры, даем две клятвы. Клятву Гиппократа: не навреди. А вторая – клятва психиатра. Не оттягивай Армагеддон!
Я потрясенно молчал.
– Да, у вас есть отклонения, – сказал врач. – Но все в допуске. К моему профессору в мединституте, доктору Кацу, всю жизнь приходила баба Оля и делала у него уборку в квартире, а ведь он даже не знал, кто она, вот это страшно! Баба Оля! Я вам так скажу. Не тот опасен, кто думает про красную кнопку. Опасен тот, кто думает, что скоро отпуск, что жизнь полосатая, то черная, то белая. Мне один пациент так сказал: жизнь полосатая, но ничего, скоро отпуск. Конечно, я немедленно госпитализировал его. Знаете, как он сопротивлялся? Какие страдания… А таких, как вы, я оставляю на свободе. Стреляйте давайте, жмите на все кнопки, которые увидите, красные, черные… Все равно мир погибнет. Почему я должен продлевать эти мучения? Да, я врач. Я давал клятву. Две клятвы. Мы ведь, психиатры, даем две клятвы. Клятву Гиппократа: не навреди. А вторая – клятва психиатра. Не оттягивай Армагеддон!
Невропатолог быстро прошелся, почти пробежался по комнате, подбежал к умывальнику в углу, быстро и тщательно, как это делают врачи, вымыл руки, лицо и энергично вытерся полотенцем. Свежий и страшный, он вернулся за стол. И сказал:
– А знаете что, молодой человек. Я рекомендую направить вас на флот. Из вас получится прекрасный водолаз. Отслужите три годика, приходите ко мне.
– Зачем? – совсем сдал я.
– Я рекомендую вас для поступления в медицинский. Ректор московского Первого медицинского – мой друг. У него тоже, кстати, на даче, живут… Он называет их «практиканты». Я вам скажу, врач из вас получится очень и очень. У вас есть… Наблюдательность.
И доктор с улыбкой протянул мне рекомендацию в водолазы.
И тут я вдруг понял, что делать. И сказал:
– Я пишу стихи.
Как бы в доказательство, я вынул из кармана рубашки и показал психиатру простой карандаш. Он долго и пристально смотрел на карандаш. Потом сказал:
– Интересно, интересно… Прочитайте.
Я прочитал свои стихи, из последних. Врач слушал. Потом подошел ко мне. Внимательно изучил мое глазное дно. И сказал:
– Ну, милый мой. С этого надо было начинать.
И тут же выдал мне справку. В ней было написано:
«Нуждается в постоянном наблюдении. Тяжелый. Рекомендован стационар».
Так мои стихи спасли меня. Или наоборот – погубили.
Поэт-бульдозерист
Стасик Усиевич в это время ушел в армию и попал в стройбат. У Стасика было плоскостопие. В армии Стасику жилось плохо. Его били грузины-деды, потому что они контролировали часть, в которой Стасик служил. Усиевич был наполовину хохлом, наполовину евреем. Это было очень неудачным сочетанием, потому что еврейского землячества в стройбате не было, евреи вообще не ходили в армию – будучи виолончелистами и шахматистами, они получали освобождение. А хохлов в стройбате было достаточно, но они жестоко ебошили друг друга, потому что ебошить друг друга – важная национальная черта хохлов, раскрытая Гоголем в поэме «Тарас Бульба». Поэтому у Стасика постоянно была разбита в кровь вся бульба. Кроме того, Стасик был поэтом, но никакого землячества поэтов в стройбате не было и быть не могло. Таким образом, Стасика били все, а Стасик бить никого не мог, потому что был щеглом.
Я очень удивился, когда Стасик написал мне в письме, что он теперь щегол. Мне показалось это красивым. Я помнил по русской литературе такое выражение, как «щегольски». «Щегольски одет» в пушкинское время значило – одет в дольче-и-габбану. Герой часто в произведениях русских литераторов ходил либо щеголем, либо гоголем. Лично я, конечно, предпочитал бы ходить гоголем, а лучше – ходить Гоголем. Но и щеголем – это тоже неплохо. В этом есть дендизм.
Я написал Стасику, что мне нравится его дендизм, на что Стасик ответил мне гневно, что в стройбате дендизм невозможен и что мне не понять, через какие страдания и унижения он там проходит.
Но самое удивительное, что через страдания и унижения к Стасику вдруг стали приходить стихи. Стасик присылал мне стихи. Они были написаны как-то торопливо, на листках в клетку, поспешно вырванных из тетрадки. Стихи были хорошие. Я тут же написал Стасику, что поздравляю его и что армия сделала из него поэта. Стасик написал мне в ответ, что у него болят десны в тех местах, где раньше были зубы, и еще болит челюсть, ее сломали, зажила криво, теперь челюсти плохо смыкаются, и гречневая каша высыпается изо рта во время еды, а слюна капает на стихи иногда, когда Стасик пишет их на листках в клетку, и будь прокляты поэзия и я, который сбил его с толку и не дал ему стать актером, а подбил стать поэтом, которого все бьют и который работает бульдозеристом.
Мне показалось красивым это сочетание – поэт-бульдозерист. В этом была сила, мощь. Я хотел бы, чтобы потомки признали меня поэтом-бульдозеристом, который расчистил, освободил от ветхих строений пространство для новой поэзии. Но я не стал писать Стасику о том, что бульдозерист – это мощь, я понял: Стасику будет больно это услышать.
Поэт-дед
Потом Стасик перестал быть щеглом и перешел на следующий уровень. Служба в армии была для Стасика квестом. В котором Стасик научился подбирать оружие, патроны, здоровье, еду, сохраняться и постепенно проходить уровень за уровнем. Однажды Стасик прочитал офицерам стихотворение про Афган, и его назначили редактором стенгазеты – по сути, литератором стройбата. Это было очень теплое место. По воскресеньям Стасик должен был выступать перед солдатами – узбеками и таджиками. Их собирали в актовом зале офицеры, это было очень удобно для Стасика как поэта – ему не приходилось думать, кто является аудиторией его стихов, потому что аудитория сама шла к нему строем, а офицеры ее еще и подгоняли криками:
– Быстрее, блять, басмачество!
Думаю, любой поэт хотел бы так легко мобилизовать свою аудиторию.
Таджики и узбеки с нескрываемым любопытством слушали стихи Стасика о душманах – ведь это часто были их близкие родственники и соседи по аулу, и они надеялись из стихов Стасика узнать какие-нибудь новости.
Как официальному литератору части, Стасику были даны льготы. Ему разрешалось не работать бульдозеристом, а сидеть в библиотеке, Стасик сумел убедить командование, что стихи лучше писать не в бульдозере, а в библиотеке. Затем Стасик убедил всех, что ему нужно хорошо питаться, и выбил себе дополнительную порцию масла и каши. Правда, командование сначала спросило:
– А как же – «художник должен быть голодным»?
– Правильно. Художник должен быть голодным, – сказал Стасик. – А поэт – сытым.
На Стасика, правда, обиделся художник части.
Вскоре Стасик отъелся, челюсть зажила, Стасик стал дедом. Наступает в армии такой момент, когда щегол становится дедом. Конечно, с точки зрения эволюции видов такую мутацию трудно представить, но в советской армии все было именно так. Стасик стал поэтом-дедом.
А потом Стасик мне написал, что в их части появились новобранцы. Среди них был один поэт. Он был из Питера. Стасик позвал его в туалет. Поэт-новобранец доверчиво пошел. В туалете Стасик сразу же ударил поэта в челюсть и сломал ее. Поэт упал на пол и стал мычать, выражать недоумение. Я очень удивился, когда Стасик мне это рассказал в письме, и спросил Стасика, зачем же он так отделал поэта-новобранца, ведь он же помнит, как его самого били грузины-деды. Стасик ответил мне, что поэт должен страдать. Я согласился с этим. Я всегда так считал.
В это самое время у меня появились новые друзья. С ними было интересно, у них было чему научиться. Хотя, конечно, и не стоило.
Мои друзья
Вот и пришло время закончить первую часть этого романа-катастрофы, романа-скрипки, романа-трубы. Дорогие ребята, в первой части вы встретили и полюбили многих героев. Во второй части будет еще больше героев и всяких ужасных событий.
Больше некому. Если я не напишу про своих друзей, которые стали призраками, – кто сделает это вместо меня? Никто не сделает. И мои друзья, которых я любил, останутся не оплаканными и не осмеянными. Но они этого не заслужили.
Я помнил вас все это время, я помню вас и сейчас. Не обижайтесь, я расскажу о вас все. Так, как оно было.
Мои друзья…