Друзья Высоцкого - Сушко Юрий Михайлович 10 стр.


– Вспомни, сколько у нас пишут, что всем тут правит западный практицизм, все только и думают о том, что время – деньги… Не верь! Это – самоутешительный русский миф. Какой там практицизм?!. Нас с Синявским раздражает, когда они часами обсуждают, чем отличается вино урожая 1964 года от вина урожая 1967-го. Или прочую чепуху. Причем вовсе не обязательно какие-то высоколобые снобы, богема, а самые заурядные обыватели…

Спохватившись, уточнила:

– Хотя у нас, конечно, подобного предмета для обсуждения просто не было. Говорить было не о чем, – и вдруг вспомнила, – «у вина достоинства, говорят, целебные…». Ты это про портвейн «Три семерки» писал, что ли?

Высоцкий хохотал: «Точно!» И соглашался с хозяйкой:

– Я тоже обратил внимание, французы действительно страшно любят это дело – выбирать. Приходят, рассаживаются, пересаживаются – дует из окна, вид из окна не тот, листают меню в кожаном переплете… И официант уже изнывает, уже раз пять приходит или шесть: «Ну что вам, что вам?» А они говорят: «Да подождите, дайте выбрать». И вот смакуют, выбирают и потом только едят…

– Но зато, Володь, ведь есть из чего выбирать. Тут от нас неподалеку есть ресторанчик, держит семейная пара. Коронное блюдо – лакированная утка. Пробовал когда-нибудь? М-м-м, сплошное наслаждение. Правда, Синявский верен своему меню – суп с пельменями и голубцы на второе. Дикарь… Ладно, поехали. Как ты там говоришь – в «Парижск»?.. Ждем вас завтра с Мариной на награждении.

Церемония вручения Андрею Синявскому ежегодной премии «За лучшую иностранную книгу» проходила в Сорбонне. В зале было многолюдно, шумно. Обстановка светского раута, в общем-то, не очень-то способствовала общению тет-а-тет. Синявский несколько терялся, был смущен чрезмерным вниманием к своей персоне, но, как и прежде, косил лукавым глазом.

Высоцкому же всё нравилось: и почтительное отношение к его бывшему педагогу, и свора азартных фоторепортеров, и витиеватые спичи чопорных господ, и легкий звон хрустальных бокалов с шампанским…

Когда поздним вечером Владимир возвращался домой, в Мэзон-Лаффит, он вспоминал слова Андрея Донатовича, несколько диссонировавшие с общим протоколом официального приема. Как же он сказал? «Жизнь человека похожа на служебную командировку. Она коротка и ответственна. На нее нельзя рассчитывать, как на постоянное жительство, и обзаводиться тяжелым хозяйством. Но и жить спустя рукава, проводить время, как в отпуске, она не позволяет. Тебе поставлены сроки и отпущены суммы. И не тебе одному. Все мы на земле не гости и не хозяева, не туристы и не туземцы. Все мы – командировочные…»

Дома, рассказывая Марине о церемонии в Сорбонне, сквозь щебетанье радио, сообщавшего последние новости, Высоцкий уловил «мсье Синявский…», а затем и свою собственную фамилию. Влади перевела: «В Сорбонне состоялось торжественное вручение литературной премии известному русскому писателю-диссиденту… В числе присутствовавших на церемонии был… популярный актер Московского театра на Таганке, советский шансонье Владимир Высоцкий…»

– Вот же суки! – не сдержался Владимир. – До чего же оперативны! Объясняйся теперь с каждым…

Марина запаниковала: я же говорила, предупреждала, не надо было туда идти, лишний раз светиться среди эмигрантов. Ведь ты лучше меня знаешь, как Москва к этому относится. Нам что, нужны новые проблемы?..

Через день-два им позвонили из советского посольства, пригласили в гости на бульвар Ланн. Беседа была, в общем-то, более-менее сдержанной, корректной. Молодой парень, которому было поручено ее провести, даже немного смущался и извиняющимся тоном повторял:

– Вы же понимаете, Владимир Семенович, мы обязаны… Мы вынуждены информировать МИД о каждом факте нелояльного поведения наших граждан во время пребывания… Прошу вас, Владимир Семенович, впредь воздержаться… Подобные контакты нежелательны прежде всего для вас и вашей супруги… Ну зачем вам лишние вопросы в ОВИРе?..

Тем не менее информация о встречах Высоцкого во Франции попала в служебную сводку в МИД. Министерство поставило в известность Московский горком партии, откуда уже последовал грозный звонок директору Таганки: «Николай Лукьянович, как же вы занимаетесь воспитанием своих артистов? Что ваш Высоцкий себе позволяет?!. Так он скоро с Галичем дуэтом на «Свободе» петь будет!..»

Обещать вести себя сдержаннее в контактах с «нежелательными элементами» Высоцкий, конечно, обещал, напевая, возможно, при этом куплеты из своего «Грустного романса», который в свое время так нравился Синявскому:

А в дневничке написал: «Пошел я с одним человеком… на вручение премии А. Синявскому и всех их там увидел, чуть поговорил, представляли меня всяким типам. Не знаю, может, напрасно я туда пошел, а с другой стороны – хорошо: хожу свободно и вовсе их не чураюсь, да и дел у меня с ними нет, я сам по себе, они – тоже. А пообщаться – интересно. Они люди талантливые и не оголтелые».

Когда в 1977 году Высоцкий выбрался во Францию уже не просто так, с частным визитом, а на гастроли вместе с Театром на Таганке, он, разумеется, позвал чету Синявских посмотреть его Гамлета. Деликатный Андрей Донатович потом рассказывал: «Была неловкая для него и для нас ситуация… Высоцкий пригласил нас на «Гамлета», а нам спектакль не понравился – не понравилась и постановка Любимова, и сам Высоцкий в роли Гамлета. Мне показалось такое прочтение излишне грубым – выходит Гамлет и поет под гитару «Выхожу один я на подмостки». Была в этом, на мой взгляд, какая-то мешанина, эклектика, недостойная Шекспира. Сказать об этом Высоцкому было как-то неловко и грубо в этой ситуации, а сказать те слова, которые он хотел услышать, я не мог».

Позже нить взаимоотношений Высоцкого с Синявскими не то чтобы прервалась, нет, истончилась. Мария Васильевна усматривала в этом козни Марины: «В Париже были встречи, но их было немного. Марина Влади боялась этих встреч. Потому что тогда Марина Влади была «девушка официальная» и была заинтересована в добрых отношениях с советскими властями. И мне кажется, боялась общаться с «особо опасными»…»

В Париже Синявский порой чувствовал себя безумно одиноким, теша себя мыслью: «Прелесть уединения, тишины, молчания – в том, что в эти часы разговаривает душа». Правда, рядом неотлучно находилась Машка-Пятница. Хотя грех было жаловаться на невнимание издателей: книги Синявского хорошо раскупались, хотя хвалить их публично считалось дурным тоном. Ни «Континенту», ни другим эмигрантским журналам свои рукописи Андрей Донатович уже не предлагал, понимая вероятную реакцию.

Чуть ли не каждая лекция в Сорбонне заканчивалась овациями молодых славистов. Зато публичные выступления члена Баварской академии изящных искусств, почетного доктора Гарвардского университета Синявского в Колумбийском университете сопровождались пикетами бывших соотечественников. В нестройных рядах демонстрантов он видел седенькую, благообразную старушку, которая, кутаясь в норковую шубку, разгуливала с плакатом: «Стыд и срам, товарищ Абрам!»

«В один прекрасный момент, – вспоминала свою очередную авантюру Розанова, – я сказала ему: «Знаешь, Синявский, не огорчайся. Мы живем на свободной земле, где каждый может делать все, что хочет. И если тебя никто не печатает, нет проблем, – я сделаю тебе журнал сама». «Ну, как же так, мы одни, мы здесь, как на необитаемом острове?!» – забурчал Синявский. «Мы создадим журнал одного автора. Такое в истории журналистики уже случалось», – парировала я. И начала претворять свою идею в явь… Спокойно. Тихо. Одиноко. Но… эмиграция – это большая коммунальная кухня. Очень скоро многим стало известно, что мы делаем свое издание. И оказалось: мы вовсе не одни, немало литераторов в таком же, как и мы, положении. Им тоже негде печататься…»

Так в 1978 году в Париже начал свою жизнь независимый журнал «Синтаксис». Настолько независимый, что его редактор Мария Васильевна ставила в номер материалы, которые, как шутил Сергей Довлатов, она даже не читала. Так или иначе «Синтаксис» стал единственным русскоязычным изданием, открыто противостоящим эмигрантскому официозу – «Русской мысли», «Континенту», «Посеву».

Думал ли Андрей Синявский о возвращении на родину? «Не надо питать иллюзий, – говорил он. – Мы вернемся не телами и даже не душами, а только кое-какими идеями и несколькими песнями… А пока… Пока советская власть без нас обойдется, и, я надеюсь, мы еще легче и проще обойдемся без нее… Как старый лагерник, я знаю, что такое вернуться, и я не обольщаюсь…»

И не обольщался. Постгорбачевской России он тоже показался врагом, когда в октябре 1993 года в Москве был расстрелян парламент, и он, мятежная душа, в сердцах обрушился на «младодемократов»: «Сегодня происходит самое для меня ужасное: мои старые враги начинают говорить правду, а родное мне племя русских интеллигентов вместо того, чтобы составить хоть какую-то оппозицию Ельцину и этим хоть как-то корректировать некорректность его и его команды правления, опять приветствует все начинания вождя и опять призывает к жестким мерам. Все это уже было. Так начиналась советская власть».

Синявский не отрицал, что он – враг. Не кому-то конкретно, не почему-то, а враг вообще, враг как таковой. Ведь писатель – он ни с кем, всегда сам по себе, а значит, в расхожем понимании – против. То есть враг.

Он вместе с Абрамом Терцем начинал свою литературную карьеру с сочинения утопий. Можно только представить степень язвительности «последнего утописта» по поводу демонстрации всенародной поддержки наследника Ельцина – президента Путина…

…Когда Высоцкий пел ему свои первые песни там, в Хлебном переулке, Синявский откровенно завидовал раскрепощенному ухарству молодого парня, любовался им, как своей несбывшейся фантазией, усмиряя кипящий адский темперамент Абрама Терца. И никогда не претендовал на звание «учителя Высоцкого». Тем не менее, исподволь подталкивая к тому, что «истину не понимать надо, а постигать. Понять, познать – это значит взломать, разъять. Познать можно женщину (насилие и усилие). Постичь (хоть ту же женщину) – впустить, воспринять. Познание всегда агрессивно и предполагает захват. В постижении – тяга, ноша, данная свыше. В постижении мы – пленники…»

Ему удалось помочь молодым людям в формировании мировоззренческой позиции. Синявский вспоминал, как в Лефортове пытался «восстановить по памяти значение нескольких книг, читанных еще в детстве. Мысленно перебирал романы о путешествиях, я вынужден был признать, что тягчайшему – по всем статьям – испытанию подверг человека Свифт… Посылая на испытание свой персонаж-автора, alter ego, Свифт, естественно, рассказывал о собственном испытании – о своей жизни среди лилипутов, великанов, своем всегда-не-равенстве окружающим и окружающему – и о том, что, убегая от огня, чаще всего попадаешь в полымя…»

Высоцкий (не в Лефортово, к счастью, а на Таганке) также давал «признательные показания»: «Лично я больше за Свифта…»

Синявский не потому стал первым советским литературным диссидентом, что люто ненавидел советскую власть и мечтал ее свергнуть, а потому, что был другим, не как «все», а в мире одинаковых оказался врагом. И стал мишенью как для советских лучников, так и для снайперов антисоветского зарубежья, а после и постсоветской России.

В раннем рассказе Синявского «Пхенц», которым восхищался Высоцкий, была фраза: «Подумаешь, если я просто другой, так уж сразу ругаться… Так вот – я другой». Эти слова в полной мере можно отнести как к сочинителю рассказа, так и к его читателю Владимиру Высоцкому, который не хотел быть таким, как все.

Андрей Донатович Синявский тихо умер 25 февраля 1997 года в местечке Фонтэнэ-о-Роз. Отпевание проходило в небольшой деревянной Свято-Сергиевской церкви на северной окраине Парижа. Умер один человек, но два писателя – Синявский и Терц.

Вскоре после этого московская «Новая газета» учредила именную премию «За благородство и творческое поведение в литературе». Первым лауреатом премии Андрея Синявского стал петербургский прозаик и драматург Александр Володин, который настойчиво убеждал своих читателей: «Правда – обязательно торжествует». Правда, уточнял: «Но… потом».

…Подзабыл, наверное, что давным-давно Владимир Высоцкий с грустью замечал, как

Синявский ни о чем не сожалел: «Смерть хороша тем, что ставит всех нас на свое место».

«АБДУЛОВ СЕВА – СЕВУ ВСЯКИЙ ЗНАЕТ…» Всеволод Абдулов

Школа-студия МХАТ среди театральных вузов столицы считалась заповедным лицеем. Здесь доминировал стиль, культивировались особые манеры, старосветские традиции. Одной из них была чуть ли не отеческая забота старшекурсников о молодом пополнении. Выпускники ревностно следили за абитуриентами, которые завтра, возможно, придут учиться у их Мастера.

Кто знает, что заставило Владимира Высоцкого, доигрывающего свои последние – дипломные! – спектакли в Школе-студии, маявшегося в сомнениях относительно своей будущей театральной карьеры, обратить внимание на юного паренька, поступавшего летом 1960-го на курс профессора Павла Массальского? Необыкновенно добрые, внимательные глаза, обезоруживающая, бесхитростная улыбка, живой нрав, умение слушать?.. Все разом плюс природное актерство, которое выплескивалось через край.

«Володя… при всей своей загруженности – госы, спектакли – прибегал посмотреть на новеньких, – вспоминал Абдулов. – Углядел меня, наверное, на первой консультации, подошел. Пытался помочь, учил кое-каким тонкостям… Я подал документы во все театральные вузы. Меня приняли в ГИТИС, Вахтанговскую школу, а вот с МХАТом были проблемы, и, если бы не помощь Володи Высоцкого, не видать мне Школы-студии, как марсианской пыли…

Я уже успел посмотреть дипломные спектакли и видел Володю в «На дне», в чеховской «Свадьбе»… 22-летний Володя играл Бубнова так, что я обалдел… Поражала силища, непонятно откуда идущая. Мощная. Есть такой термин в актерском деле – эффект присутствия. Это у Володи было в высшей степени. Он появлялся, и оторваться от него было просто невозможно… Он играл Порфирия Петровича в «Преступлении и наказании»… Это было что-то невероятное!.. Белкин (преподаватель Школы-студии, знаток творчества Ф. Достоевского. – Ю. С.) в слезах вбежал за кулисы и сказал, что он впервые увидел Достоевского на сцене!..»

У вчерашнего школяра Севы Абдулова и тени малейших сомнений не возникало относительно своей будущей профессии. Конечно, только сцена. О чем-либо ином даже заводить разговор было бы просто неприлично. Ведь он был настоящий артист – и по происхождению, и по воспитанию, и по удивительному, искреннему умению сопереживать.

Всеволод родился в семье народного артиста РСФСР, актера театра и кино, создателя советского детского радиотеатра Осипа Наумовича Абдулова. Мальчику поначалу предрекали будущее Моцарта. Но в 6 лет отец привел сына в студию и поставил перед микрофоном. Так началась его полувековая карьера закадрового актера. Включая телевизор, радио, запуская пластинку, многие поколения безошибочно узнавали теплый голос Всеволода Абдулова. Голос, неизменно обращенный как будто к тебе одному.

Мама Всеволода Елизавета Моисеевна Метельская, которую смолоду и до последних дней все близкие называли Елочкой, тоже была актрисой. В молодости она была чудо как хороша: золотоволосая блондинка с серо-голубыми глазами, статная, с потрясающим профилем, сияющей улыбкой, очень остроумная, радушная хозяйка и одновременно гранд-дама с изысканной манерой речи, с прекрасным французским языком… Бесспорно, одна из первых красавиц Москвы, она играла в Центральном детском театре Снежную королеву и убегала от юных поклонников через черный ход. Выйдя замуж за Осипа Абдулова, оставила сцену. «Актер в семье должен быть один, – считала она. – Если кто-то из нас действительно актер, то это, безусловно, Осип».

«А как она танцевала с ним фрейлахс! – восхищалась Елочкой и Осипом Абдуловыми их соседка Фаина Раневская. – Это был их коронный номер. Лиза надевала национальный костюм, повязывала голову платком, а башмаки у нее были такие грубые – на толстой подошве. Но главное в другом – она плясала с каменным лицом, никаких эмоций, несмотря на заигрывания Осипа. Невыразимо было смешно».

Двери роскошной квартиры Абдуловых в актерском доме на улице Немировича-Данченко (ныне Глинищевский переулок) всегда были открыты для друзей. Стены украшали многочисленные фотографии корифеев театра, знаменитых писателей, музыкантов, художников с дарственными надписями. Здесь, в гостиной, отделанной бревнами – под деревенскую избу, хозяев частенько навещали Вахтангов и Завадский, Мейерхольд и Зощенко, Ахматова и Плятт, Олеша и Светлов, Марецкая и Михоэлс… Словом, вся творческая элита той эпохи.

Сева рос в удивительной атмосфере семейных вечеров, о которой можно было только мечтать. Возможно, именно поэтому он несколько «выпадал» из своего поколения, слишком мощной оказалась у него закваска от этих «стариков», последних из могикан Серебряного века, чья духовная суть хранила главное – благородство. По своему сокровенному состоянию души он был именно таким, каким были они. Вот отчего Всеволода мучил некий разрыв между уличной, повседневной реальностью, где «у ребят серьезный разговор. Например, о том, кто пьет сильнее. У ребят широкий кругозор – от ларька до нашей «Бакалеи», и аристократизмом поэтических изысков Пастернака и Цветаевой, столь естественных в заповедном абдуловском доме. Гордостью семьи Абдуловых была огромная библиотека дореволюционных фолиантов в кожаных, тисненных золотом переплетах.

«Хотя, конечно, домашние «разговоры не всегда были веселыми, – вспоминал Всеволод. – У нас в столовой в открытую говорилось, что Сталин – тиран, при этом мне не наказывали, мол, помалкивай об этом в школе, я и сам все понимал. Отец чувствовал, что нависает опасность, в один прекрасный момент его фамилию перестали называть в списке участников радиопостановок. В любой день за ним мог приехать «воронок», но наступил 53-й год… Это был праздник. Я зашел к другу – его отец сидел в лагере, а мать едва сводила концы с концами. Но они сидели за столом, накрытым белой скатертью, на большом блюде лежали эклеры… Утром, когда я пришел в школу, на торжественную линейку, вышла рыдающая завуч и сдавленным голосом стала говорить речь. И вдруг началась настоящая истерика, все дети стали хохотать, безудержно, взахлеб, и любые попытки нас угомонить вызывали еще больший смех. Да, я видел на улице рыдающие толпы, но это что-то нездоровое…»

Назад Дальше