Отважный юноша на летящей трапеции (сборник) - Уильям Сароян 10 стр.


Находиться в такой компании было приятно, и, возвращаясь домой после занятий, я решил пойти на следующее вечернее занятие и узнать побольше о человеке, который рисовал Линкольна, и о девушке, в которую он был втайне влюблен, о женщине в зеленом свитере, об очарованной даме и полненькой учительнице, глотавшей воздух. На какое-то время мне будет чем заняться и куда ходить по вечерам.

Змея

Гуляя по майскому парку, он заметил крохотную коричневую змею, ускользающую от него прочь сквозь траву и листья, и погнался за ней с длинной веткой, ощущая при этом инстинктивный страх человека перед рептилией.

Ах, подумал он, наш символ зла, и ткнул змею кончиком ветки, заставив извиваться. Та подняла головку и ужалила ветку, затем лихорадочно пустилась наутек в траву, а он – за ней.

Змея была очень красива и удивительно умна. Он хотел бы побыть рядом с ней и узнать ее поближе.

Крохотная коричневая змея завлекла его в гущу парка, где он скрылся из виду, оставшись с ней наедине. Он чувствовал вину за то, что, преследуя ее, он нарушает какие-то парковые правила, и приготовил отговорку себе в оправдание, если кто-нибудь застанет его с ней. Он решил сказать, что является исследователем современной морали, или «я, мол, скульптор, изучающий строение рептилий». Короче, он отыщет какой-нибудь благовидный предлог.

Он не станет признаваться, что собирается убить змею.

Он несся вприпрыжку за перепуганной рептилией и не отставал от нее до тех пор, пока змея окончательно не обессилела. Тогда он присел на корточки, чтобы получше ее разглядеть, придерживая змею веткой. Он сознался себе, что побаивается дотронуться до нее рукой. Это означало прикоснуться к чему-то потаенному в человеческом сознании, что не следует выносить на свет божий. Глянцевитое лоснящееся скольжение и жуткое безмолвие – вот чем был когда-то человек. И вот этот человек вступил в свою последнюю стадию развития, змеи же по-прежнему ползают по земле, словно с тех пор ничего не изменилось.

Первый мужчина и первая женщина. Библейское начало. И эволюция. Адам и Ева. И зародыш человека.

Замечательный экземпляр – чистенькая, грациозная, изящная, безупречная. Страх змеи передался и ему, и он забеспокоился, а вдруг все змеи в парке уже неслышно скользят на выручку своей крохотной коричневой товарке, сожмутся вокруг него в кольцо злобного безмолвия и невыносимо жутких форм. Парк большой и, должно быть, населен не одной тысячей змей. Если все змеи узнают, что он здесь наедине с этой крохотной змеей, они без труда его парализуют.

Он встал и оглянулся. Кругом тишина. Стояла почти библейская тишина, как в начале. Слышно, как птица скачет с ветки на ветку в приземистом кустарнике неподалеку. Но были только он и змея. Он совсем забыл, что находится в общественном парке, в большом городе. Над головой пролетел аэроплан, но он не видел и не слышал его. Тишина была слишком выразительной, и его зрение было приковано к змее.

В саду со змеей, не обнаженный, в начале. Год 1931-й.

Он снова присел на корточки и начал общаться со змеей. Его рассмешило, внутренне и внешне, что форма змеи перед ним, отделена от его собственного существа, распростерта на земле вместо того, чтобы тонко стать частью его собственного существа. Воистину, великое дело. Поначалу он опасался заговорить вслух, но постепенно стал менее застенчивым и заговорил со змеей по-английски. Разговаривать со змеей было очень приятно.

«Ладно, – сказал он, – вот он я, спустя столько лет, молодой человек, живущий на той же планете, под тем же солнцем, обуреваемый теми же страстями. А вот ты передо мной – та же. И ситуация та же. Что ты будешь делать? Сбежишь? Я не дам тебе сбежать. Что у тебя на уме? Как ты будешь защищаться? Я намерен тебя изничтожить. Это мой долг перед человечеством».

Змея судорожно задергалась, беспомощная перед веткой. Она несколько раз ужалила ветку, затем настолько обессилела, что перестала обращать на нее внимание. Он отвел ветку в сторону и услышал, как змея промолвила:

– Благодарю тебя.

Он начал что-то насвистывать змее – вдруг музыка подействует на ее движения, и она начнет пританцовывать. «Ты – моя единственная любовь», – насвистывал он. Шуберт попал в нью-йоркский мюзикл: моя единственная любовь, моя единственная любовь; но змея не затанцевала. Может, попробуем что-нибудь итальянское, подумал он. И начал напевать la donna è mobile, нарочно коверкая слова, чтобы позабавиться. Он попробовал напеть колыбельную Брамса, но музыка никак не действовала на змею. Она устала. Она была в шоке. Ей хотелось сбежать.

Он вдруг сам себе удивился – его осенило, что нужно дать ей уйти; пускай себе ускользает и теряется в низменных сферах, среди себе подобных. Но с какой стати он должен ее отпускать?

Он поднял с земли тяжелый камень и подумал: а сейчас я размозжу тебе голову этим камнем и посмотрю, как ты издыхаешь.

Чтобы уничтожить твою зловещую грацию, твою греховную красоту.

Но вот ведь как странно. Он не смог опустить камень на голову змее и вдруг проникся к ней жалостью. «Прости, – сказал он, отбрасывая камень. – Извини меня. Теперь я понимаю, что могу только любить тебя».

И ему захотелось потрогать змею, взять ее в руки и ощутить истинность ее прикосновения. Но это было непросто. Змея была напугана, и всякий раз, как он протягивал руку, чтобы прикоснуться к ней, змея встречала его в штыки, делая выпад. «Я люблю тебя, – сказал он. – Не бойся. Я не причиню тебе зла».

Затем стремительным движением он оторвал змею от земли, узнал ее истинное прикосновение и уронил наземь. Вот, сказал он, теперь я познал истину. Змея холодная, но чистая, а не скользкая, как я думал.

Он улыбнулся крохотной коричневой змее. «Теперь уходи, – сказал он. – Пытки закончились. Ты еще жива. Ты находилась в присутствии человека и все еще жива. Теперь уходи».

Но змея не шевелилась. Она обессилела от страха.

Ему было очень стыдно за содеянное, и он злился на себя. «Господи, – думал он, – я напугал маленькую змею. Она никогда от этого не оправится. Она навсегда запомнит, как я сидел над ней на корточках».

– Ради бога, – сказал он змее, – уходи. Возвращайся к себе подобным. Расскажи им, что ты видела своими собственными глазами. Расскажи им, что ты почувствовала. Липкое тепло человеческой руки. Расскажи им про присутствие человека, которое ты ощущала.

Вдруг змея отвернулась и поползла вперед, прочь от него. «Благодарю тебя», – сказал он. И от души рассмеялся при виде крохотной змеи, удирающей от человека в гущу травы и листьев. «Как это мило, – сказал он. – Поспешай к своим и скажи, что ты находилась в присутствии человека и не была убита. Подумай обо всех тех змеях, которые живут и умирают, ни разу не встретившись с человеком. Подумай только, какой почет!»

Ему казалось, что его задорный смех вызван лихорадочными движениями змейки, улепетывающей от него, и он ужасно этим загордился. Он выбрался на дорожку и продолжил свою прогулку.

Вечером, когда она сидела за пианино, наигрывая ненавязчивую мелодию, он сказал:

– Произошел забавный случай.

Она продолжала играть.

– Забавный? – спросила она.

– Да, – сказал он. – Я гулял по парку и увидел крохотную коричневую змею.

Она прекратила игру и крутанулась на табурете, чтобы взглянуть на него.

– Змею? – спросила она. – Какая мерзость!

– Нет, – возразил он. – Она была красива.

– Что же в ней было красивого?

– Ну, ничего особенного, – сказал он. – Я ее поймал и долго не отпускал.

– Но для чего?

– Без какой-либо видимой причины, – сказал он.

Она пересекла комнату из конца в конец и села рядом с ним, глядя на него, как на незнакомца.

– Расскажи мне про змею, – попросила она.

– Она была мила, – сказал он. – Вовсе даже не противна. Когда я к ней притронулся, то ощутил ее чистоту.

– Очень рада за тебя, – сказала она. – Что еще?

– Я хотел убить змею, – признался он. – Но не смог. Слишком уж она была хороша собой.

– Очень рада за нее, – сказала она. – А теперь выкладывай все по порядку.

– Это все, – сказал он.

– Ну, нет, – сказала она. – Я же знаю. Рассказывай все.

– Это очень забавно, – сказал он. – Я хотел прикончить змею и больше не приходить к тебе.

– Тебе должно быть совестно, – сказала она.

– Разумеется, мне совестно, – сказал он.

– А дальше? – допытывалась она. – Что ты думал обо мне, когда перед тобой лежала змея?

– Ты будешь рассержена на меня, – сказал он.

– Какая чепуха. Как на тебя можно сердиться? Давай начистоту.

– Ну, – сказал он, – я думал, что ты прекрасна, но зловредна.

– Зловредна?

– Я же говорил, что ты будешь сердиться.

– А дальше?

– Я притронулся к ней, – сказал он. – Это было нелегко, но я подхватил ее пальцами. Что скажешь об этом? Ты прочитала множество книг о таких вещах. Что означает мое прикосновение к змее?

– Зловредна?

– Я же говорил, что ты будешь сердиться.

– А дальше?

– Я притронулся к ней, – сказал он. – Это было нелегко, но я подхватил ее пальцами. Что скажешь об этом? Ты прочитала множество книг о таких вещах. Что означает мое прикосновение к змее?

Она беззвучно и интеллигентно рассмеялась.

– Только то, что ты идиот, – хохотала она. – Как мило!

– Это по Фрейду? – поинтересовался он.

– Да, – смеялась она, – по Фрейду.

– Как бы то ни было, – сказал он, – я очень доволен, что отпустил змею.

– Ты когда-нибудь признавался мне в любви? – полюбопытствовала она.

– Кому же знать, как не тебе, – сказал он. – Всего не упомнишь.

– Нет, – сказала она. – Не признавался.

Она опять расхохоталась от внезапной любви к нему.

– Ты вечно разглагольствуешь о чем угодно, – сказала она, – только не о том, о чем надо. И в самый неподходящий момент.

Она рассмеялась.

– Змея была маленькая и коричневая, – сказал он.

– Этим все и объясняется, – сказала она. – Ты никогда не был агрессивен.

– Куда это ты клонишь? – возмутился он.

– Я очень рада, что ты не убил змею, – сказала она.

Она села за пианино и нежно положила руки на клавиши.

– Я насвистывал змее разные песенки, – сказал он. – Отрывок из «Неоконченной симфонии» Шуберта. Хотелось бы ее услышать. Ты знаешь мелодию из мюзикла «Пора цветения». Вот это место: «Ты – моя единственная любовь, единственная любовь», ну и так далее.

Она тихонько заиграла, чувствуя, как его взгляд блуждает по ее волосам, рукам, затылку, спине, плечам, и догадывалась, что он изучает ее, как змею в парке.

Виноградники большой долины

Нос и рот еврея Стравинского[16] плавают в аквариуме, а русский Дягилев сидит, скрестив ноги, и велит танцовщицам на семенящих пуантах тянуться вверх. Все виноградные листья в долине увяли, ибо багряно-пурпурные плоды убраны. Фермеры сидят и разговаривают.

Изнеженный Кокто, денди до мозга костей, бледный мальчик с длинными пальцами, больше нервничает, чем живет. И бородатый Сати смахивает на разорившегося призрака из ломбарда.

Французская музыка, умолкшая во время войны, судорожно пробудилась в день перемирия. А кто бы не пробудился – будь то человек или музыка? До того мы жили как бы в тревожном сне, а после мы жили в тревоге, но бодрствовали. Посмотрите на рекламу автомобилей. Каждому найдется, куда поехать. Дебюсси (как человек) умер, Равель болел и боялся. И повсюду царил рассвет, а на рассвете человек переживает недомогание, неведомое ему ни в ночное, ни в дневное время.

На виноградниках мы обрабатывали лозу, по-братски общаясь с пеонами из Мексики, восторгались бандитом Панчо Вильей и маньяком Ороско, вооруженным кистями и краской.

Утверждалось (неважно, кем), что, во-первых, импрессионизм умер. Это означало, кроме всего прочего, что импрессионизм тоже умер вместе с солдатами за компанию с полудюжиной здравых идей по поводу цивилизации. Говорили, что у нас больше нет цивилизации. Было решено (где-то там, в мозгах какого-то философа), что поскольку мы мягки на ощупь, то из этого вовсе не следует, что мы цивилизованны. Велась дискуссия о том, как важно быть мягким; и означает ли это именно то, что должно, по нашему разумению, означать.

Требовались варвары. Настоящие варвары, ведущие неистовый образ жизни. А то война ведется с неуместной учтивостью, фактически на газетных полосах, впоследствии – в мемуарах генералов, а затем – в школьных учебниках истории. Никто не победил. Все народы лишились своих сыновей; епископ по-прежнему благочестиво разглагольствует и лжет; и хотя королеву злодейски изнасиловали, король молчаливо настаивает на своей мужской состоятельности. Истина. Истина.

Все должно стать известно. Требуется подтасовка фактов.

А что до тевтонской экспансивности, то все это чушь. Всякая экспансивность, любой нации – чушь. Такие люди всегда одиноки посреди людской суеты. Вот в России отправили в изгнание Бога и Троцкого. Цветок и семя, дрожь и крах. Рты всех мертвецов, красноречие всех заткнутых ртов.

А что до экономических и политических потрясений (можете на досуге изучить терминологию), от которых содрогаются недра нескольких континентов и заставляют грызунов, рептилий и насекомых улепетывать врассыпную, то было бы глупо что-то серьезно обсуждать, кроме разве что усов и пищеварения мистера Моргана. Это очень тонкая и сложная взаимосвязь, поскольку его соратники ни разу не заявляли о возрождении капиталистического искусства и о ненависти к пролетариату. А тихо сидели, пожирая общество – мужчин, женщин и детей. Это не так уж печально. Их дети тоже похищены чудовищем, сотворенным ими же самими в сознании человека. Происходит постепенное возвращение к законам волшебных сказок.

Мелодии виртуозов не сравнить с неумолимым созреванием плодов. И когда наступает пора подрезать лозу, только самые дремучие фермеры остаются глухи к зову красоты – двигаться, пританцовывая, на запад, в сторону солнца, которое придает форму персику, груше и винограду.

И меньше всего от пения во время работы могут отказаться пеоны.

Монументальные формы, так точно обозначенные в заголовках гигантами литературы, первоначально произрастали безымянно в растениях, принадлежа человеку – ученому ли, неучу ли, но впоследствии были выкрадены мелкими светилами, чей свет был тускл, а плод – поражен ужасной гнилью. Нельзя довольствоваться одним лишь благозвучием, ибо сухая впадина в теле континента не становится озером, а дождевой поток без русла – рекой.

Лорд Бернерс за фортепиано потягивает коктейль, а сладостно-печальный Леонид Мясин маячит в нескладных балетных позах перед лицами, растворившимися в толпе.

В Венеции проводятся карнавалы.

Два года назад я имел честь проводить большую часть своего времени в большом читальном зале художественной литературы в публичной библиотеке. Именно там мне вспомнилась виноградная лоза. Мне посоветовали не читать Золя, и я ответил пожилой даме, которая, несомненно, любила меня как сына, если бы таковой у нее был, благодарю вас покорно. Я всего лишь хочу, чтобы книга лежала у меня на столе ради ее присутствия. Я вообще редко читаю слова. Я только пробегаю пальцами по страницам ради осязания фактуры. Так я держал в руках Бальзака и прикоснулся к ланитам мадам Санд.

Обитая в зале художественной литературы публичной библиотеки, я вспомнил, что лозы стоят на своем месте в великой теплой долине моего пробуждения, и хотя я, возможно, никогда к ним не вернусь, чтобы ухаживать за ними, они останутся вечно стоять под солнцем, безмолвно и восторженно порождая листья и плоды, безмолвно оставаясь частью моей земли, жизни и смерти, безмолвно заботясь о моих призраках. Я как бы невзначай заговаривал об этом с незнакомцами в читальном зале, и мы соглашались, что хотя сельскохозяйственная жизнь не оправдывает себя экономически (из-за налогов, заморозков, засухи, новых детей, протекающей крыши, монополистов и запугивания), ее никогда нельзя обвинить в безнравственности или неприличии, как безнравственна юриспруденция, неприлично, аморально и мерзко вынесение судебного приговора.

Тем временем местами у нас царило оживление, и я, направляясь в святая святых – свою комнату, услышал однажды вечером призывный клич любви кота к кошке. Я знал, что не похоть меня гонит, как гонят скот, в постель одинокой блудницы, чья унылая комната выходила окнами на переулок между улицами Марипоза и Туляр. Тем не менее не без нежности я спустился сквозь тьму коридора этажом ниже – на землю и в свою жизнь. И часто с достоинством и правдой эти губы, которые, как я знал, трогали все мужчины, наконец, притронулись к моим губам, отчасти по любви, отчасти – чтобы мы с ней могли выразить себя, пока мы были равными хотя бы в грехе.

А вообще венецианский карнавал оказался скучноват и неохотно сохранялся в памяти, которая только и есть наша единственная реальность, помимо мгновенной боли и нечаянной радости.

Письма Джакомо Пуччини. Прощай, Мюнхен. Единственная сцена из балета на французских открытках едва ли достаточна для установления традиций безупречной чистоты (стерильности) для прозаиков и очевидно недостаточна для возвращения Бодлера на мостовые Парижа. Однако глаза Мопассана и по сей день остаются глазами христианского святого. Их не сравнить с быстрым течением Сены, но и это сгодится. Во всем, что творит человек, есть подражание и в бегстве от одиночества, подражание удручающе очевидно и вопиет.

У нас сложилась весьма накатанная последовательность – один человек, затем другой; одна мертвая мысль возникает из другой мертвой мысли; время идет, Тихий океан смывает время. Дни проходят в компании смертного существа женского пола, под солнцем, у моря, в тени деревьев, за разговорами.

Назад Дальше