Отважный юноша на летящей трапеции (сборник) - Уильям Сароян 17 стр.


Весь день мы провели за разговорами про лошадей, причем каждый из нас знал, что у другого нет денег, и, когда заезды окончились, мы ушли. Я не знаю, куда пошел этот русский, но я вернулся в игорное заведение и сел за карты. Поздно ночью один молодой парень, которому я помог однажды, увидел меня и подсел ко мне за стол, говоря, что ему немного повезло. Уходя, он молча протянул мне полпачки сигарет и четвертак, и я смог купить себе приличной еды и покурить. Сидя в игорном заведении, в ослепительном электрическом свете, я умудрился как бы поспать с открытыми глазами, а может, это была полудрема. И я не чувствовал себя очень уж усталым в два часа ночи.

Я опять слонялся по улицам до девяти утра, пока не открылась букмекерская контора, где меня уже дожидался русский, чтобы узнать, как мои дела. Он тоже не спал и зарос четырехдневной щетиной, выглядя обозленным, несчастным и питающим к самому себе отвращение. Я протянул ему пачку сигарет, и мы закурили.

Часов в десять утра он ушел, ничего не говоря, а когда через полчаса вернулся, я почувствовал – что-то его тяготит. Он хотел, чтобы мы выкарабкались из ямы, в которую угодили, и у него наверняка созрел какой-то замысел, не дающий ему покоя. Я надеялся, что он не задумал что-нибудь своровать, но его замысел, неважно какой, был не из приятных. Наконец он подозвал меня, и в первый раз со дня нашего знакомства я понял, что некогда этот человек был высокого звания, пользовался большим уважением. Я уловил это по той почтительной манере, с которой он попросил меня составить ему компанию. Мы вышли в Оперную аллею, и из-за пазухи пальто он достал конверт. На нем красовалась французская марка. У него был удрученный, подавленный, болезненный вид.

– Я хочу поговорить с вами, – произнес он с акцентом. – Не знаю, как мне быть, а это все, что у меня есть. Решайте сами. Я сделаю все, что в моих силах, тогда мы, может, выручим немного денег.

Он говорил, потупив глаза, не глядя мне в лицо, и я заподозрил неладное.

– Это все, что у меня есть, – повторил он. – Это скабрезные картинки. Грязные, развратные французские открытки. Если хотите, я попытаюсь продать их по десять центов за штуку. У меня их штук двадцать.

Я был сам себе омерзителен, и мне было обидно за высокого русского. Мы прогулялись по Оперной аллее до Мишн-стрит. Что тут скажешь? Я и впрямь попал в сложную ситуацию: нужно было что-то говорить, чтобы доказать ему, что прежде всего я думаю о том, чтобы он сохранил лицо. Я хотел, чтобы он не делал ничего такого, чего бы он не стал делать по своей воле. Ничего такого, о чем он и помыслить бы не мог, если бы не знал, что я сижу без гроша, голодный и бездомный. Мы стояли у бордюра на Мишн-стрит. Я был не в состоянии говорить, но у меня, должно быть, был жалкий вид, и он наконец произнес:

– Спасибо. Я вам признателен.

На углу стояла урна для мусора, и я видел, как он отвернулся от меня, улыбаясь, словно Христос собственной персоной на некоторых картинках, и зашагал прочь. Когда он подошел к урне, то поднял крышку, и я увидел, как он швыряет конверт в урну. Потом он быстро зашагал, как мне кажется, погруженный в свои раздумья. Что ж, по крайней мере, я попытался предложить ему свою помощь, пусть даже в такой вот форме. И моя совесть чиста. Я видел, как он заспешил прочь, шагая среди обтрепанных людей, все еще оставаясь самим собой, все еще сохраняя хоть какое-то собственное достоинство.

Три истории

I. Гренландия

Каждый понедельник или вторник утром почтальон приносит мне книжное обозрение «Геральд трибьюн» из Нью-Йорка о всевозможной литературе и всяческих литераторах. Многих авторов печатают, но еще больше их остается ненапечатанными, и хотел бы я увидеть хоть один городской квартал, где не нашлось хотя бы одного писателя, или сельцо с полусотней жителей, в котором нет писателя, – хотелось бы посмотреть! Я бы отправился туда выяснить, почему ни один из пятидесяти односельчан не пытается рассказать о человеке, живущем на земле. Я хотел бы войти в такое село однажды утром и молча прошагать по главной улице, обойти его вокруг, разглядывая дома и передвижения обитателей, ибо пятьдесят человек – это немало, и они без конца движутся по жизни. Хотел бы я увидеть такое село, но уверен, что такого места не найти даже в Гренландии, и если вы думаете, что я шучу, советую вам отправиться в публичную библиотеку и почитать гренландскую литературу – вы обнаружите, что эта страна изобилует поэтами и прозаиками, причем очень достойными. Но это Гренландия, и вот к чему я веду разговор. В поэзии – Гренландия, и в прозе – Гренландия. Наша страна Америка необъятна, у нас много писателей, многих из которых не печатают, а в моем творчестве – Сан-Франциско, и то не целиком, а только его западная оконечность от Карл-стрит до Тихого океана. У них в литературе – Гренландия, а не расчетливый молодой человек, и хвала Господу за то, что у них в литературе – не расчетливость, а страна, не искусство ради искусства, а судьба, единственная, неповторимая Гренландия.

Я живу и дышу своим городом – его туманами, ревунами, океаном, холмами, песчаными дюнами, задумчивостью Сан-Франциско, по земле которого я хожу по утрам и вечерам – городом моих встреч и расставаний, где мое жилище, книги и фонограф. Да, я люблю этот город, и его неприглядности милы моему сердцу. Истина моя заключается в том, что я вовсе не писатель и не хочу быть писателем. Я не пытаюсь ничего сказать. Мне и не нужно пытаться. Я говорю о том, что наболело. И никогда не пользуюсь словарем, никогда ничего не выдумываю. Вся проза мира по-прежнему находится вне книг и вне языка, и мне остается всего лишь ходить по городу и смотреть в оба.

Каждый понедельник или вторник я листаю эту газету из Нью-Йорка, разглядываю иллюстрации, вычитываю то там, то тут названия новых книг и имена писателей. Мне интересно, что пишут авторы, которых печатают, потому что если я буду знать, что печатается, то смогу понять, что не печатается, и считаю, что лучшая проза Америки – та, которая под спудом; всем известно, что на каждую напечатанную книгу приходится двадцать, тридцать, сорок ненапечатанных книг: Америка – это то же, что Гренландия.

Лично я – весьма посредственный писатель. Это потому, что я не читаю произведений великих писателей, или потому, что я не учился в колледже, потому что место для меня важнее личности: оно надежнее и не разговаривает, а издаваемые писатели говорят очень много и в основном всякую чушь. Мне интересно – о чем же должен говорить писатель? Я знаю много такого, о чем писателю лучше помалкивать. Я знаю много такого, о чем должны говорить не писатели, особенно о погоде: ах, какое великолепное солнечное утро и так далее, но, конечно, другими словами, только с тем же значением. А именно: сегодня четвертый день солнечного великолепия и первый день, как я остался сидеть дома. Было так хорошо, и я был так счастлив, а теперь вынужден сидеть взаперти, вопреки тому, что небо чистое и теплое. Я должен оставаться дома и вести тихий рассказ об этом городе, причем не так, как писатель.

Вот к чему все это, в конечном счете, сводится: я попытаюсь высказаться за всех писателей, которых не печатают, как если бы они находились тут и прожили бы эти три дня отменной погоды. И я упорно стараюсь не написать историю. Конечно, история и так тут присутствует, ее невозможно обойти. Она всегда с нами, даже если вы пишете о производителе часов или электрических стиральных машинах – она всегда с нами. Это мой город – Сан-Франциско, где солнце очень яркое, местность, воздух очень прозрачный, а вот я – живущий на земле, а вот – земля, Гренландия, а не одна лишь расчетливость, Америка, а не болтовня. Это первая история. Если вам не нравится стиль, можете дальше не читать, потому что в этой истории все – и местность, и климат, и наши чувства важнее наших мыслей; и когда погода такая великолепная, мы чувствуем жизнь, и это чувство является великой прозой, оно очень важно, будучи сначала местом, потом самим собой. И это все – Гренландия, Америка, мой город, Сан-Франциско, вы, я, дыхание, осознание того, что мы живем на свете, пьем воду и вино, едим, ходим, видим друг друга, это все – безымянные и неизвестные писатели, они повсюду и говорят то же, что я: все мы живем и дышим! А если стиль вам не по нутру, можно почитать вечернюю газету, и черт с вами.

II. Владимир

Несколько дней назад здесь был Владимир Горовиц и играл на фортепиано однажды вечером в оперном театре Сан-Франциско. Ему рукоплескали богатые дамы и много о нем судачили. Они до сих пор говорят о том, какие у Владимира руки, и разговоры эти по большей части вздор, но, по-видимому, невозможно воздержаться от вздора.

Владимир приехал во вторник вечером, 27 февраля 1934 года. Он играл на фортепиано, и все богатые дамы, как толстые, так и худые, ему рукоплескали. Он получил свои деньги и укатил, думаю, в Лос-Анджелес. А дамы все еще говорят о нем с замиранием сердца, хотя, конечно, без задней мысли: суть искусства – вдохновение, а не телесность. Это же смешно. Я сам слышал, как дамы обсуждали его руки, речь шла вовсе не о вдохновении; но не это главное, кто не слышал разговоров богатых дам! В некотором смысле даже отрадно, что речь могла зайти не о вдохновении, ведь только богатые, в сущности, живут по-человечески. Если они ходят на концерты, то для того, чтобы было о чем поговорить, кроме погоды, это потому, что они богаты, и еще потому, что в высших кругах считается неприличным говорить о погоде. А дамам надо же о чем-то говорить. Не могут же они вечно говорить о России. Но дело вот в чем: опять же во мне. Объяснюсь: в том, что я рассказываю, нет ничего автобиографического. Я всегда говорю и думаю о месте и времени в этом месте, и сам я – часть мысли, ибо это неизбежно. Гордыня тут ни при чем, это вопрос достоверности и истины. Я делаю это объективно, когда размышляю о времени, о месте.

В тот вечер, когда Владимир давал фортепианный концерт для богатых дам, я сидел один у себя комнате и слушал его. Концерт начался в 8:30, а я пришел домой за час до этого. Чаще всего я видел оперный театр Сан-Франциско с улицы; однажды я просочился внутрь и увидел его изнутри – ночью. Так что я вполне мог представить это место, сидя у себя в комнате. Около восьми я представил себе, как подъезжают к опере большие автомобили, и из них выходят богатые дамы, разодетые по последнему крику моды. Вскоре автомобилей стало прибывать все больше, и специальная полиция взялась за свистки, наводя порядок.

Владимир вышел на сцену, и дамы зааплодировали. Он играл и выходил на поклон, играл и выходил на поклон, а дамы аплодировали и аплодировали. Потом он взял свой гонорар и уехал в Лос-Анджелес. А я сидел дома и посмеивался. Я надеюсь, Владимир получил кучу денег – вот что важно.

Там, где я находился, концерт был не очень слышен. Вообще-то совсем не слышен. Я мог только вообразить себе игру Владимира. Наконец, в одиннадцать часов я решил послушать свой собственный концерт и быстро направился на пляж, к океану, где торгуют сосисками, где можно покататься на горках и каруселях. Я подошел к карусели и слушал ее музыку. Эта моя вторая история, наверное, чуть сложнее первой. А смысл ее вот в чем: Владимир не исполнял карусельной музыки. Эта карусельная музыка возникает чисто механически. Она очень скверная, но милая – это музыка, которую слушают маленькие дети, когда катаются на карусельных лошадках, козликах, львах и верблюдах. Это была музыка воспоминаний, слишком тяжелых и горьких, чтобы о них говорить, и все же она мне очень мила. И я был единственным слушателем на этом концерте, а в полночь музыка прекратилась, и я громко захлопал в ладоши и выкрикнул «браво!» своей второй истории, Владимиру, себе и богатым дамам.

III. Дыхание старушки

Третью историю я писать не стану, потому что это не та история, которую можно написать. Утром я увидел из окна сгорбленную чуть не до земли старушку на солнцепеке. Она шла и дышала. Она была в черном облачении, как всегда. По-научному это называется динамическая атаксия. Она брела под солнцем, и я знал, что такую историю я написать не могу, и решил, вот что я скажу: сегодня утром старушка собственной персоной выбралась на свет божий, она еще жива и дышит, маленькая старушка, согнутая в три погибели. Она дышит этим временем и местом. Местом, а не расчетливостью, Гренландией и Америкой, мигом нашего дыхания, нашей великой литературой, не писательством – бытием – не разглагольствованием, Владимир собственной персоной, не беседы, а его игра, и механическая музыка каруселей, отсутствие детей в полночь и присутствие их духов. И наконец, последний миг, миг ходьбы и дыхания очень старенькой бабушки по солнцепеку, и, наконец, я у окна, Владимир и богатые дамы, оперный театр, океан, писатели там и сям на солнце, и в солнечном зное, и на свежем воздухе. Старушка, я – сочинитель великой прозы на одном-единственном языке, языке бытия. Гренландия и Америка, молодой русский пианист, заглохшая карусель и вечный Тихий океан, мой возлюбленный город, Сан-Франциско.

Любовь

Незадолго до полуночи густой туман, обволакивающий город, пролился дождем, и шагавший по Шестой улице Макс, спасаясь от дождя, забежал в какой-то подъезд, вытирая платком мокрое лицо.

– Давай сюда, – предложил он своему приятелю Пэту Ферраро. – Переждем тут у них, наверху.

– Хорошо, – сказал Пэт. – Только без свистопляски.

Макс позвонил в дверь, и дверь поспешно распахнулась, даже чересчур поспешно.

Должно быть, дела у них дрянь, промелькнуло в голове у Пэта.

На лестничной площадке стояла полноватая цветная горничная средних лет. Она улыбалась, пытаясь изобразить радость по поводу их прихода.

– Добрый вечер, – поздоровался Пэт. – Как жизнь?

– Добрый вечер, парни, – сказала горничная. – Проходите сюда. В переднюю.

Они вошли в тесную переднюю, закрыли за собой дверь и сели. Горничная спустилась в холл за девочками. Стояла такая тишина, что было слышно, как горничная спускается в холл. В комнатке стояли три стула и низенький чайный столик со столешницей, выложенной цветными изразцами, и пепельницей. На двух стенах висели любительские портреты обнаженной натуры маслом. Вид у обнаженных был недовольный и немного скособоченный. На нижней полочке чайного столика обнаружились три номера бульварного журнальчика под названием «Love». Комната смотрела окнами на улицу, но оба окна были занавешены. Выглянув из окна, Пэт увидел, как хлещет на улице дождь.

– Льет как из ведра, – сказал он. – Хорошо, что мы от него улизнули.

Он снова сел.

– Ты знаком с ними? – спросил он.

– Нет, – ответил Макс. – Ни разу тут не был. На этой улице все гостинички такие. Когда идет дождь, в любой можно переждать. Они не сдают номеров.

– Только давай без дуракаваляния, – сказал Пэт.

– Разумеется, – сказал Макс. – Мы просто поболтаем, пока дождь не кончится.

Они услышали, как поднимаются девочки в прихожую. Они не разговаривали, не смеялись, и их появление показалось Пэту немного унылым. Он закурил сигарету. «Надеюсь, мне не придется их жалеть, – подумал он, – и не придется, уходя отсюда, еще и за них переживать».

Дверь открылась, и вошли три девочки, одетые соответствующим образом. Сначала он изучал их телосложение, но это быстро ему наскучило, и он переключился на их лица, разглядывая глаза и губы, пытаясь понять, чем они дышат.

Каждая из них сделала обычное в таких случаях предложение, но Пэт с Максом оставили его без ответа, храня молчание и улыбаясь. Потом девочки словно позабыли о своем ремесле и перестали говорить дежурными фразами.

– Что, дождь идет? – спросила самая миниатюрная.

Ей было лет девятнадцать, и она казалась немного напуганной, как и любая другая на ее месте.

Пэту сразу захотелось развеять ее страхи, чтобы поддержать ее, как никто другой не поддержал бы ее в таком заведении. Ему захотелось проникнуть в ее мысли, просто находясь рядом с ней, сообщая ей свою силу.

– Да, – ответил он. – Иди ко мне. Я хочу с тобой поговорить.

Он заметил ее удивление. Она пустила в ход еще одну заученную фразу в качестве самообороны и уселась ему на колени. Он не стал к ней притрагиваться, но взял ее за руку. Она была ледяная, а ногти длинные, безобразные и вымазаны красным лаком.

– Как тебя зовут? – спросил он.

Он понимал, что она не назовет своего настоящего имени, но ему хотелось знать, какое имя она выдумала для себя, и поговорить с ней.

– Марта, – ответила она. – Пойдем ко мне, повеселимся.

– А фамилия? – спросил он. – Ты похожа на еврейку.

– Блюм, – ответила она. – Пойдем же, пошалим.

– Прекрати, – сказал он. – Как ты поживаешь?

– Да вроде ничего.

Макс развлекал двух других девиц. Самая крупная из них, можно сказать, толстая, устроилась у него на коленях, и Макс начал ее тискать. Это ей очень понравилось, так как она вообразила, будто Макс собирается пойти с ней, и это произведет впечатление на хозяйку заведения.

– Ух ты, какие роскошные формы, – сказал Макс, лапая ее груди. – Из тебя вышла бы отличная мамаша.

– Так за чем же дело стало, – сказала толстушка, – давай поженимся, станем мужем и женой.

– Вот именно, – встряла третья, – почему бы вам не пойти позабавиться в комнату?

Пэт подумал, дела явно идут хуже некуда, и от этого девочки скисли. А вдруг они останутся без работы? Вид у них встревоженный. В голосах настороженность. Как жалко они выглядели, пытаясь казаться желанными.

– Какие крепкие бедра, – говорил Макс.

Он вдруг встал, подняв вместе с собой девицу, и подошел к окну. Вдруг Макс посерьезнел, не обращая внимания на толстуху, и, когда он вновь уселся, она поостереглась плюхаться ему на колени. Она немного опешила. У нее такое крупное тело, полные чувственные губы, а эти субъекты сидят сиднем, словно она какая-нибудь доска. Пэт заметил, что она оскорблена до глубины души, и, когда она еще раз попыталась привлечь внимание Макса, Пэт почувствовал себя паршиво.

Как все это низко, подло. Девочки будут чувствовать себя гадко еще несколько недель. Они никогда от этого не оправятся.

Он бросил взгляд на Макса.

– Пора сваливать, – сказал он.

– Не городи чепухи, – сказал Макс. – На улице дождь. Не каждый вечер эти девочки попадают в руки таких неотразимых парней, как мы с тобой.

Каждая сделала над собой усилие, чтобы рассмеяться, но смех получился деланым и жалким.

– К тому же, – продолжал Макс, – если вы, девочки, заняты, идите по своим делам. Вам совсем не нужно оставаться с нами. Мы и без вас посидим.

– Очень мило, – сказала третья девица.

Она сидела на его коленях, и Макс обнимал ее.

– Знаешь, а ты совсем даже не дурна собой. В тебе что-то есть.

Назад Дальше