Ночью на чердаке, на охапках свежего сена, от которого пахло полынью и мятой, девушки вели большой и серьёзный разговор.
— Знаешь, что мне пришло в голову? — говорила Гуля. — Я хочу поступить в Гидромелиоративный институт. Кончу его — и куда-нибудь в пустыню: прокладывать каналы, бороться с песками…
— В пустыню?! Вот ещё нашлась пустынница! Да ведь ты без людей жить не можешь. Нет, это тебе совсем не подходит.
— Подходит! — упрямо сказала Гуля. — О пустынях неправильно думают, Мирра. Мне рассказывал хлопец один, который недавно вернулся из экспедиции, что там идёт удивительная работа. Он очень уговаривает меня идти в этот институт.
— Ну и пусть уговаривает! Не слушай его. Пустыня — это такая мертвечина. И потом, ты так любишь воду, плаванье, греблю, а в пустыне только и воды, что в какой-нибудь походной бутылке или манерке!
— В том-то и дело, что пустыне надо дать воду, — перебила её Гуля. — И тогда она вся зазеленеет, превратится в сад. И это может сделаться на твоих глазах, под твоими руками. Нет, я хочу в пустыню!
— А театр, кино? Я всегда думала, что ты поступишь в театральную школу. А тут вдруг — нате, какой-то гидро… мидро… даже выговорить невозможно.
— Я и сама сначала хотела идти в театральную школу. Но знаешь, если бы я была настоящая, прирождённая артистка, я бы и думать не могла ни о чём другом, кроме сцены. А у меня тысяча желаний. И больше всего мне хочется участвовать в каком-то трудном, серьёзном деле, хочется бороться, встречаться с разными людьми, ездить и ходить по нашей стране.
— Ты, Гуля, ужасно любишь жизнь. Вот в чём дело!
— Да, правда, люблю. Мне бы, кажется, три жизни дали — и всё бы мало было: четвёртую подавай. А уж если всего одна в запасе, так неизвестно, с чего и начинать… И того хочу и другого — и всего по полной тарелке!
— Жадина, — сказала Мирра.
— Ага!
Гуля негромко засмеялась в темноте.
— Верно, Миррочка, верно, голубушка, я жадная. Но ты не думай, я и щедрая. Мне много нужно — и ничего не жалко. Мне кажется, ради какого-нибудь большого дела я бы и жизнь отдала. И даже не призадумалась бы. Ты мне веришь? Я не хвастаюсь.
— Верю, — вполголоса сказала Мирра. — Я это в тебе и люблю. Только мне всегда за тебя как-то страшно.
— Ну, что там!
Гуля нашла в темноте руку Мирры с тонкими, хрупкими и в то же время сильными пальцами и погладила её.
— Не бойся, Миррушка. Всё будет чудно. У нас впереди замечательная жизнь. Недаром мы родились в такое время и в такой стране.
В маленькое чердачное окошко заглянула луна и точно снегом покрыла рыхлые и пушистые охапки сена.
Девушки невольно подняли головы.
— Как хорошо! — сказали они разом.
Обе засмеялись этому совпадению мыслей и слов.
— Пойдём побродим, — сказала Гуля.
— А я только что хотела тебе это предложить!
Они ощупью разыскали в сене свои туфли и, надев их на босу ногу, осторожно спустились с чердака в сад.
Тёмное небо было битком набито звёздами, а луна как будто сидела на верхушке чёрного тополя.
Мирра долго смотрела вверх, приставив к глазам очки и закинув назад голову.
— Видишь, — сказала она, — это Кассиопея, такое созвездие… Если бы не музыка, я бы непременно стала астрономом. Но мне выбирать не приходится, у меня одна дорога.
— Это тоже счастье! — сказала Гуля. Мирра кивнула головой.
Невольно притихшие, вслушиваясь в звон каких-то ночных насекомых, они пошли по дорожке, перерезанной лунными полосами и чёрными тенями деревьев.
— Мирра! — вдруг негромко сказала Гуля. — Ты слышишь меня?
Мирра вздрогнула и повернула к ней побледневшее от луны лицо.
— Что, Гуленька?
— Не знаю, как и сказать тебе… — начала Гуля нахмурившись. — Это очень, очень серьёзно.
Оне перевела дыхание и сломала ветку, которую держала в руках.
— Понимаешь, мне кажется, я люблю одного человека… Да нет, не кажется! Я так люблю его, что мне и страшно, и весело, и даже больно как-то… Я знаю, это уж не пройдёт. Это навсегда.
Мирра нежным движением своих лёгких пальцев погладила её руку.
— Кто же он, Гуленька? — спросила она шёпотом. Гуля помолчала минутку.
— Пока не скажу. Ты не сердись на меня. Мне почему-то трудно назвать его сейчас по имени. Понимаешь? Ведь до сих пор об этом знали только я да он. И мне ещё немножко жалко совсем расставаться со своей тайной… Лучше когда-нибудь я приведу его к тебе. Ты, наверно, сразу узнаешь, что это он. Только, пожалуйста, сделай вид, что не узнала. И сейчас не спрашивай меня ни о чём. Хорошо?
— Как хочешь, — сказала Мирра. — Я так рада за тебя, так рада…
Они долго ещё ходили по лунным дорожкам, по сверкающей от росы траве, счастливые и благодарные друг другу.
Мирра чувствовала себя гордой оттого, что именно ей первой доверена такая милая, такая драгоценная тайна.
А Гуля думала, поглядывая сбоку на Мирру, что на всём свете нет человека с более умным и чутким сердцем.
НА РАССВЕТЕ
День за днём, месяц за месяцем — пробежал ещё один год. Настал июнь сорок первого года.
По ночам шли тёплые проливные дожди. Днём ярко синело небо. Пахло свежей листвой каштанов и розами. Розы продавались на каждом углу — красные, белые. Цветочные корзины стояли прямо на тротуарах.
По всему Киеву были расклеены огромные афиши:
В воскресенье 22 июня
СОСТОИТСЯ ОТКРЫТИЕ СТАДИОНА.
Гуля перешла на второй курс Гидромелиоративного института. Она была уже замужем за тем самым хлопцем, который так замечательно рассказывал ей о пустынях. Это его — Сергея, Серёженьку, Серьгу — не хотела она назвать в ту памятную лунную ночь, когда они вдвоём с Миррой бродили по дорожкам сада.
Сергей был такой же заядлый спортсмен, как и она сама. Открытие нового стадиона было для них обоих событием и настоящим праздником.
Но, как назло, с вечера небо покрылось тучами. Выглянув в окно, Гуля сказала Сергею:
— Хоть бы за ночь прояснилась погода! А то весь праздник пропал!
Ночь была тихая, тёмная, влажная. Акация за окном стояла, не шелестя ни одной веткой. В комнате было душно. Проснувшись среди ночи, Гуля подумала: «Наверно, собирается гроза. Скорей бы уж! Дышать нечем».
И в самом деле, сквозь сон до неё донеслись какие-то гулкие, отдалённые удары, похожие на раскаты грома.
Рано утром Гулю разбудили мама и Сергей. Оба они были уже совсем одеты.
— Который час? — спросила Гуля. — Разве нам пора?
— Пора, Гулюшка, — сказала мама. — Пора. Одевайся скорее.
Гуля посмотрела на них обоих внимательно и по их озабоченным, необычно суровым лицам ноняла: что-то случилось.
— Что случилось? — спросила она.
Торопливо, скупыми и беглыми словами ей рассказали всё. Едва только стало рассветать, немецкие бомбардировщики сбросили на киевские пригороды свой страшный груз. Горит аэродром на Соломенке, горит Пост-Волынский.
— Значит, это была не гроза, — сказала Гуля. — Значит, это война!
И только тут, произнеся это слово, Гуля со всей ясностью поняла, что с прежней счастливой и мирной жизнью надолго покончено, что в страну ворвался жестокий враг и он уже здесь — над самым городом.
— Ну, я пошёл, — сказал Сергей и взял свою кепку, будто собираясь в институт, на лекцию.
— В военкомат? — спросила Гуля.
Сергей кивнул головой и, поцеловав её, вышел.
— Надо, наверно, собрать ему вещи, — сказала растерянно мама. — А что берут с собой в армию?
— Самое простое, — ответила Гуля. — Смену белья, полотенце… Кажется, ложку.
— Ой, лишенько! — запричитала Фрося, услышав об этих сборах, но Гуля на неё посмотрела строго и укоризненно.
— Что ты, Фрося! — сказала она. — Разве у нас есть время плакать?
И Фрося послушно утёрла слёзы.
В полдень все три женщины прильнули к чёрному диску репродуктора, и Гуля услышала правительственное сообщение, в каждом слове которого звучали гнев и решимость.
Гуля слушала, боясь пропустить хоть одно слово, а когда голос в репродукторе произнёс торжественные и простые слова: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами», ей показалось, что только этих слов она и ждала.
Теперь уж ничто не страшно. Трудиться сверх сил, воевать, терпеть все невзгоды, которые пошлёт война.
Дело наше правое. Мы победим.
Гуля посмотрела на мать и на Фросю. Их лица были торжественны и спокойны.
ЁЖИК
Поздней ночью, пробираясь во мраке по пустынным улицам, Гуля с матерью уходила из родного города. Киев, оглушённый, насторожившийся, словно к чему-то прислушивался. Только что отзвучал отбой воздушной тревоги. Нужно было торопиться, чтобы до новой тревоги успеть на поезд. Через час далеко на восток уходил эшелон Украинской Академии наук. С этим эшелоном уезжала и Гуля.
В руке она несла небольшой чемодан. Там лежали крошечные кофточки, распашонки, маленькие простынки для её будущего ребенка. Как бережно готовила Гуля вместе с матерью и Фросей всё это детское приданое! Пользуясь каждой свободной минутой между занятиями, она кроила, вязала, вышивала. Как уверена была она, что у её ребёнка будет всё, что так нужно в первые годы жизни, — светлая комната, удобная кроватка, ванночка, коляска. Но вышло совсем по-другому. Все его вещи уместились в одном легоньком чемодане.
Что будет с этим маленьким, ещё не рождённым человеком? Гуля шла во мраке, не узнавая знакомых с детства улиц. Ей казалось, что притихшие дома с каким-то мрачным укором провожают её.
Но разве ехала бы она отсюда далеко в тыл, если бы не ребёнок? Она взяла бы в руки винтовку — стрелять она умеет — и вместе с Сергеем пошла бы на фронт.
А сейчас её всё равно не возьмут. И она во что бы то ни стало должна сохранить своего сына (она была почему-то уверена, что у неё непременно родится сын). Сохранить вопреки той смерти, которая надвигается, точно грозовая туча, на всё живое.
Гулин ребёнок впервые открыл глаза в далёком от фронта городе — в столице Башкирии, Уфе. Там он и провёл свою первую зиму.
Холодный степной ветер завывает в трубе. За окнами — окраинная улица, срывающаяся в овраг. В одной из комнат трёхэтажного белого дома сидит на кровати Гуля. Рядом на подушке лежит её маленький сын. Она теребит его светлый хохолок, за который он, её маленький Саша, получил прозвище «Ёжик». Ёжик потягивается, высунув из-под одеяла пухлые ручки, и показывает матери два маленьких розовых кулачка. Гуля уже хорошо знает все его милые повадки: и это потягивание после сна, и гортанные звуки, похожие на воркование, и быстрые движения ножек, попеременно то одной, то другой.
— Мама, смотри! — смеялась Гуля. — Ёжик как будто на велосипеде катается!
Ребёнок казался Гуле таким родным и давнишним, словно он был у неё всю жизнь.
Любуясь этим беленьким, весёлым мальчиком, она наклонялась к нему низко-низко и невольно своими волосами щекотала его, а он смеялся таким грудным заливчатым смехом, показывая два зуба на нижней десне, и от радости колотил её по голове ножонками, обутыми в первые свои вязаные башмачки.
Ёжик был теперь для Гули самой большой радостью. Без него — когда он спал или гулял с бабушкой — ей было непереносимо тяжело…
В Уфе ещё мало чувствовалась война. По вечерам в домах, как в мирное время, светились окна, горели на улицах фонари, и было странно, что все спокойно к этому относятся, что никто не требует, чтобы завесили окна и выключили свет на улицах. В сущности, уфимцы даже не знали, что такое затемнение. Война была отсюда так далеко! Однако всё чаще и чаще проходили по улицам с песней ряды солдат. Это была новая военная песня, с припевом, полным суровой и грозной решимости:
А радио и газеты приносили каждый день такие вести, от которых становилось темно в глазах. Когда из репродукторов раздавались тонкие, падающие, как звонкие капельки воды, звуки позывных, у Гули замирало сердце. Она чувствовала, что сейчас скажут: «После долгих кровопролитных боёв наши войска оставили…»
— Мама, — сказала Гуля в один из таких тревожных и печальных дней, — подумай только: двадцатичетырёхлетняя лётчица-фашистка расстреляла на берегу моря в Анапе маленьких ребят! Тут даже имя её напечатано: Хелене Рейч…
Гуля отбросила в сторону газету и прикрыла глаза рукой. Нет, об этом и читать трудно, а уж представить себе — просто невозможно!
И всё-таки против её воли перед ней сама собой вставала ясная до предела, до самых отчётливых подробностей, картина того, что произошло.
Белый, мягкий, золотистый песок морского пляжа. Тёплые волны легко набегают на прибрежный песок и тихонько откатываются назад. Маленькие загорелые голыши, деловито нагнувшись, лепят что-то из влажного песка. По всему пляжу видны их белые панамки. Самые храбрые из ребят подбегают к морю и с визгом бегут обратно, когда за ними с шумом гонится седая от пены волна.
Детей приводят сюда каждое утро из всех детских санаториев, какие только есть в Анапе.
И вдруг в ярко-синем небе показывается самолёт. Он спускается всё ниже, ниже и неожиданно на бреющем полёте открывает огонь. Огонь по этим беззащитным голеньким крошкам!
Песок залит детской кровью. А самолёт, сделав своё дело, спокойно взмывает, как ястреб, и скрывается за облаками.
Гуля старалась не думать больше о том, что произошло на солнечном морском берегу, и не могла не думать. Какова она — эта Хелене Рейч? Наверное, белокурая, с голубыми глазами, может быть, даже красивая.
Но как же стало известно её имя? Значит, самолёт удалось сбить? Хорошо бы, если бы это было так. Но ведь сколько ещё таких же, как она, носится над советской землёй, готовя смерть нашим детям!
А осенью, в один из тёмных, дождливых дней, радио из Москвы донесло страшные слова:
«После многодневных ожесточённых боёв наши войска оставили Киев».
Гуля пролежала в постели целый день.
С тех пор стоило ей только закрыть глаза, как она видела перед собой Киев, своё детство, свою юность.
Это всё ещё было так близко, что Гуле минутами казалось: если сильно захотеть, всё может вернуться, как случалось в детстве, когда снился плохой сон. Бывало, подумаешь во сне: пусть всё будет опять хорошо! Повернёшься на другой бок, и вместе с тем повернётся по-другому и сон.
Гуля старалась не думать о Киеве. И не могла не думать о нём. Сердце холодело у неё, когда хоть на минуту она представляла себе, что у них в квартире, в её комнате, хозяйничают фашисты, что весной снова зацветёт перед окном акация и будет цвести при фашистах, что всё так же величаво и широко разольётся Днепр и всё так же будут отражаться в Днепре тополя у водной станции… У той самой водной станции, которую они с Сергеем так любили и называли «наш речной дом».
И Гуле вспомнился солнечный и ветреный день на Днепре. Они вдвоём плыли на лодке, тренируясь перед летними соревнованиями. Вдали шёл, вздымая тяжёлые волны, большой белый теплоход.
Кивком головы Гуля показала в ту сторону, откуда бежала к ним волнистая рябь. Сергей понял её без слов. Улыбаясь, он налёг на вёсла, и лодка быстро побежала к высокому, как дом, борту теплохода. Крутая, упругая волна подняла их на своём хребте, и целый дождь мелких брызг обрушился на их головы и плечи.
Так, покачав их, словно на качелях, огромный теплоход ушёл своей дорогой, а они с Сергеем опять повернули к водной станции, мокрые с головы до ног и счастливые, как дети.
В тот же вечер они вдвоём долго бродили по тихим окраинным улицам, залитым неподвижно-голубым светом луны, и Сергей читал Гуле стихи о любви.
— А теперь почитай о чём-нибудь другом, — попросила Гуля.
— О другом не могу, — сказал Сергей.
И она была рада, что он не может читать ни о чём другом.
Как недавно всё это было! Как давно это было! Гуля никак не могла примириться с мыслью о том, что эти благоухающие улицы, эта синяя гладь Днепра, милый город её юности, её счастливой любви, — всё это отнято у неё, запретно для неё, недоступно.
Кровь стыла у неё при мысли, что всё это теперь доступно врагам, что они могут теперь смотреть на Киев с высокой горы и видеть, как широко и вольно раскинулся он над рекой. Для них ли строились эти дворцы и парки, для них ли готовился милый новый стадион?
Но, может быть, от Киева остались только развалины? Цела ли школа?
И Гуле представилась холмистая улица, вся обсаженная вековыми каштанами. Как любила Гуля эту улицу — улицу Ленина! Особенно хорошо здесь бывало весной, когда каштаны цвели. И ещё в первые весенние дни, после дождя, когда сверху вниз бурно неслись ручьи. Ребятишки пускали в этих ручьях кораблики, и плыли эти кораблики далеко вниз — до самого Крещатика! А наверху, за аркой, каменные ступени вели к четырёхэтажному белому зданию. Это и была школа, где училась Гуля…
Где-то сейчас бедный старый дядя Опанас? Может быть, замучили его фашистские палачи? Он старик гордый, кланяться не станет. А что стало с Фросенькой? Она не поехала с Гулей, не хотела уезжать далеко от стариков родителей, оставшихся в деревне. Кто знает, что с ней сделали немцы. Верно, угнали в Германию, в немецкое рабство, как множество других украинских женщин. А Мирра? Мысль о ней терзала Гулю день и ночь. Ведь Мирра еврейка, а гитлеровцы убивают всех евреев, даже таких маленьких детей, как Ёжик. Что, если Мирра не успела уехать из Киева? «Где сейчас испанские ребята? — думала Гуля. — У них ведь свои счеты с фашистами. А где смелый, весёлый Барасби? Где самый лучший друг детства Эрик? Конечно, все они на фронте, все воюют… Ах, милые мальчики, милые товарищи! Какая широкая жизнь открывалась перед вами, будто море, увиденное в Артеке с горы, без берегов, без края, поблёскивающее на солнце!»