Смерть речного лоцмана - Ричард Флэнаган 16 стр.


Он возвращается к костру и опускается на корточки. Все смотрят на него, потому что понимают: он, и только он, чувствует реку и ее нрав. Аляж не обращает внимания на пристальные взгляды спутников и смотрит на угольки костра, но видит только пену и дымку, вздымающуюся над Маслобойкой, и чувствует не тепло костра, а спазмы в животе в тот миг, когда они направляют плот на большую стремнину под Гремучим, – и все же он надеется с божьей помощью пройти ее благополучно. Никто не произносит ни слова. Все выжидают. Аляж берет из кучи дров хворостину и собирается поправить, подвинув к себе, опасно покосившийся котелок. Но не успел он это сделать, как Таракан пнул полено с наружной стороны костра в самую его середину и ловко подтолкнул котелок ближе к Аляжу. Затем, пока Аляж выравнивает котелок, Таракан, глядя на него, спрашивает:

– О чем думаешь, Али?

Аляж поднимается с корточек и отряхивает штаны.

– Неплохой денек для стряпни, – отвечает он, – вот о чем. – Он направляется к бочке и достает оттуда немного муки. – Думаю, для начала вполне сгодятся блинчики, вот что.

Некоторые клиенты вздыхают с облегчением: страх овладел ими не оттого, что они знали реку, а потому, что они предчувствовали неладное, глядя на все возрастающее беспокойство лоцманов. И кое-кто воспринимает это беспокойство как повод показать свою храбрость.

– Я знал, это будет легкая прогулка, – подает голос доктор Рики. – Ничего особенного. – Он произносит это слегка смущенно.

Таракан переводит взгляд на Рики.

– Тогда не стесняйся, бери плот и вперед! – говорит Таракан. – А меня вот блинчики не пускают.

Кто-то в группе смеется.

Рики думает: лоцманы не решаются плыть дальше, поскольку видят, что клиенты боятся.

– Я ничего не боюсь, – говорит он. Но как-то нерешительно.

Аляж отрывает глаза от сковородки, где тает маргарин.

– А я боюсь, – говорит он и тут же сожалеет, что сказал это при всех.

– И я за блинчики, – с улыбкой говорит Отис. – По воскресеньям мама пекла их на завтрак целую кучу.

Они сидят весь день в лагере – посреди сырого дождевого леса. Мужчины полеживают в палатках, забравшись в спальники, как будто в этом весь смысл их жизни. А женщины занимаются тем, что мужчинам обычно в тягость, или неинтересно, или отвлекает от разговоров о спорте и политике, – их любимого занятия. Они трудятся. Чистят овощи. Собирают хворост. Таскают воду из реки по крутому, осклизлому берегу в лагерь. Моют посуду. Помогают лоцманам обустраивать лагерь, распаковывать и запаковывать бочки. Починять инвентарь. А мужчины берегут силы для будущих славных, отважных дел. Женщины не перестают показывать пример отваги весь день напролет, под дождем. Между тем мужчины пребывают не в лучшем расположении духа. Мужчины чувствуют некоторую неловкость оттого, что с ними на маршруте оказались женщины и что эти самые женщины занимаются чисто мужскими делами. Лоцманов такой расклад устраивает. Для речного лоцмана нет ничего хуже, чем «мужской» маршрут. Мужчины, как правило, зануды, и лодыри, и склонны ко всяким глупостям. За ними нужен глаз да глаз, а это утомительно. Да и народ они не самый компанейский. Аляж предпочитает делить место у костра с женщинами. Таракан собирает их в некое подобие валлийского шахтерского хора и предлагает спеть пару-тройку песен старины Тома Джонса, благо, похоже, лоцман знает их наизусть, притом все. И они затягивают «Дилайлу», потом «Зеленую-зеленую траву у дома» и «Я и миссис Джонс» – поют скверно, говорит Таракан, замечая, что сам он родом из Уэльса.

После обеда Таракан с Аляжем распаковывают и ставят запасную палатку, забираются в нее и пробуют соснуть. Просыпаются они ближе к вечеру, расстегивают молнию на москитной сетке и через тамбур выглядывают наружу. В лагере темным-темно, да и откуда здесь взяться свету, хоть мало-мальскому, – в чащобе дождевого леса? Чуть поодаль на фоне непроглядного мрака мерцает река – над нею висит сплошная пелена дождя. А в их погруженном во тьму лагере, под густо переплетенными кронами миртов, чернодревесных акаций и хьюоновых сосен, дождь всего лишь накрапывает: рассеянная изморось собирается на ветвях в капли, и эти капли, отяжелев, проливаются на землю. Двое клиентов – Марко, в ярко-красной штормовке, и Дерек, в лоснящемся черном плаще, – стоят под широким синим брезентовым навесом, приспособленным для стряпни под дождем. И о чем-то шушукаются.

– Козни плетут, – говорит Таракан.

– Затевают свою игру, – подхватывает Аляж. И они смеются.

– Навязались на нашу голову! – сетует Таракан.

Сверху синий брезент испещрен зелено-коричневыми миртовыми листьями, прибитыми дождем. Посередине навеса собралась лужа дождевой воды. В этом месте Марко тычет снизу в навес веслом – вода струей стекает в незакрытую бочку с провиантом, и он тут же намокает.

– Во козлы! – негодует Таракан.

Соня и Гарри

Кута Хо позвонила Марии Магдалене Свево узнать, как там Гарри. Они вспоминали прошлое, Аляжа, которого обе давно не видели, и Соню, с которой Кута Хо даже не была знакома. Мария Магдалена Свево рассказала Куте Хо историю о том, как Соня повстречала Гарри в Триесте в 1954-м. Эту историю она начала на драматический манер:

«По обе стороны границы тогда скопились войска. Тито потребовал, что Югославии вернули словенский город, который у словенцев назывался Трст, а у итальянцев Триест. Союзники отказались. Никто и глазом не успел моргнуть, как весь напряг «холодной войны» вылез болезненным нарывом на адриатической заднице. – Тут ее голос снова стал обыденным. – Ну и кто у нас ходил по домам и впаривал японские швейные машинки? – конечно, Гарри Льюис. Только никто их не брал. В послевоенные годы в Триесте денег на поленту едва хватало, куда уж там какие-то машинки из Азии, сомнительно-многообещающие, дорогущие, но с виду малопригодные для дела, да к тому же толкал их какой-то иностранец с чудным говором и без большого пальца на правой руке.

Соня тогда работала в кафе, и вот под конец второй недели своих бесплодных коммивояжерских трудов Гарри заглянул туда на чашечку кофе. Ему пришелся по вкусу эспрессо – такой странный кофе он раньше и не пробовал. Тогда он даже не знал, что это кофе, – принял его за диковинный иностранный напиток.

Соня увлеклась этим чернявым чужаком со швейной машинкой под мышкой, похожим на итальянца-южанина, он и ходил не так, как селяне, которые вереницей шли на север в поисках заработков. Двигался он медленно, будто пространство и время означали для него нечто совсем другое, не то, что для окружающих, нечто, так сказать, широко распахнутое.

Когда он подошел к стойке расплатиться и пошарил у себя в кармане, его вдруг бросило в краску.

– Немного не хватает, – сказал он с запинкой на итальянском.

Соня посмотрела в его поблекшие глаза и заметила, что они глядят на полку с пирожными внизу.

Его щеки передернулись. Соня знала: у голода есть не только вид, но и сильный запах. Она вспомнила, как отвратительно пахли от голода во время войны ее матушка с сестрами. От Гарри не воняло, но пах он все равно не очень приятно. Тогда она опустила руку в свой карман, достала несколько купюр и подтолкнула их через стеклянный прилавок к самой руке Гарри. Их пальцы соприкоснулись. Гарри в тревожном смущении посмотрел Соне в лицо. Соня улыбнулась, а потом рассмеялась.

– Какое вам пирожное, сэр? – спросила она.

Гарри заказал аж целых четыре, но, пересчитав деньги, решил исправить свою поспешность и попросил пару, чтобы оставить себе немного сдачи. Протягивая Соне деньги за кофе и пирожные, он горячо поблагодарил ее и обещал вернуть долг сразу, как сможет.

Соня смутилась, заметив, что за ними наблюдают другие посетители и обслуга. Она отсчитала нужную сумму из денег на ладони у Гарри и, взяв ее, переключилась на компанию бравых американских вояк. А когда чуть погодя подняла глаза, Гарри уже не было.

Катарина, управляющая, была из числа трехсот тысяч новоиспеченных итальянок, которые, распрощавшись со своими деревенскими хибарами и воспоминаниями о Фиуме[49], Истрии[50] и Далмации[51], перебрались на жительство в старую капиталистическую Италию, предпочтя ее новоявленной социалистической Югославии. Так вот, эта самая Катарина по привычке всем сердцем презирала словенцев, а прознав, что они теперь живут в ее старом родовом доме, и вовсе возненавидела их – ненависть разрасталась в ней, как клецки в кипятке, и она частенько давала ей волю. Вот и тогда она громко шепнула другой официантке на итальянском: «Безмозглая vlacuga, думает когда-нибудь свидеться с ним снова», – делая особое ударение на словенском слове, означавшем по-итальянски «потаскуха».

Прошло несколько дней, потом неделя и еще одна. Управляющая все это время знай себе насмехалась, приговаривая, что будет удерживать с Сони все заработки и покупать на них кофе с пирожными для всяких тупых полуголодных итальяшек с юга, когда они забредут к ним на огонек. И вот как-то вечером Гарри вернулся. И уже не в старенькой, видавшей виды куртке. И не со швейной машинкой под мышкой, да и голодом от него больше не пахло.

Прошло несколько дней, потом неделя и еще одна. Управляющая все это время знай себе насмехалась, приговаривая, что будет удерживать с Сони все заработки и покупать на них кофе с пирожными для всяких тупых полуголодных итальяшек с юга, когда они забредут к ним на огонек. И вот как-то вечером Гарри вернулся. И уже не в старенькой, видавшей виды куртке. И не со швейной машинкой под мышкой, да и голодом от него больше не пахло.

Он направился прямиком к прилавку, открыл пухлый бумажник и на глазах управляющей отсчитал Соне тысячу лир. От денег она отказалась, а вот гвоздичку, которую он принес, приняла. Управляющая с любопытством наблюдала за происходящим. Гарри заказал эспрессо и пару пирожных и, когда подошел расплатиться, передал Соне конверт с долгом, все честь по чести.

В конверте лежали две банкноты по пятьсот лир, засушенный эдельвейс и записка на плохом итальянском с просьбой встретиться с ним как-нибудь вечерком. Он обещал ждать ее в привокзальном кафе на следующей неделе каждый вечер с семи до девяти.

Когда Соня читала записку в желтом свете электрической лампочки в грязном туалете кафе, где работала, она не знала, что Гарри ходит в привокзальное кафе не только затем, чтобы погреться, но и потому, что это было самое удобное место для его коммерческой деятельности.

Не желая слишком быстро выдавать свое увлечение, Соня выждала четыре дня, прежде чем соблаговолила наведаться на свидание. На работе она путалась с заказами, ошибалась, когда давала сдачу, и вообще с трудом сосредоточивалась. Управляющая отчитывала Соню почем зря, говоря, что лишь благодаря ее, управляющей, доброму сердцу она держит ее, Соню, на работе, хоть та и безмозглая, никчемная словенка, поскольку они обе, Соня и управляющая, отлично знают: Соня оказалась здесь только потому, что ни одна итальянка не пошла бы на такую грошовую работу, на которую согласна любая словенка, да еще без документов.

И вот на четвертый день Соня развела медный примус, который ее матушка нашла в вещмешке мертвого немецкого солдата, поставила на огонь погнутую алюминиевую кружку и принялась растапливать в ней кусок мыла. Когда мыло начало таять, она разбила яйцо, слила в кружку и размешала вилкой, которой обычно ела и готовила себе еду. Затем сняла с примуса алюминиевую кружку с еще теплой пенистой смесью. И поставила кружку на пол посреди комнаты, возле кувшина с водой и эмалированного тазика с расписными розочками по краям и синим ободком. Присев на корточки перед тазиком, она принялась мыть свои жесткие волосы мыльной смесью с яйцом и водой, потом, вымыв свои жесткие волосы, она ополоснула их яблочным уксусом, который позаимствовала в кафе. Вслед за тем она снова налила в тазик воды и обмылась сама с помощью грубой пемзы, после чего оглядела свое тело, раскрасневшееся от пемзы и холода. Она немного подождала перед тем, как одеться, подошла к большому зеркалу, прислоненному к фанерному шкафу в углу. И принялась с любопытством рассматривать свое отражение: руки, сложенные на гордо выступающем округлом и упругом животе, ограниченном по бокам бедрами, а снизу – щеткой лобковых волос. Осмотрела груди с сосками-бусинками, как у девчонки, провела руками вниз – до поясницы, уперлась ладонями в бока, а локти раздвинула врозь. Выставила вперед подбородок, а голову откинула чуть назад – и рассмеялась над тем, что увидела.

Из зеркала на нее глядел сам дуче, а никак не обнаженная девица.

«Словенский народ должен себе уяснить, что он существует лишь постольку, поскольку и пока его судьба связана с судьбой великого итальянского народа», – проговорила она, подражая выспреннему слогу Муссолини. Потом, отступив на шаг, она отняла правую руку от поясницы, вскинула ее и повела из стороны в сторону, как бы успокаивая воображаемую римскую толпу. «Пока они не усвоят этот основополагающий урок истории, пока не осмыслят этот основополагающий урок истории, пусть не жалуются, если из-за своей самонадеянности обрекут себя на страдания», – продолжала она. Ее левая рука оторвалась от поясницы с другого бока и закачалась вместе с правой, как будто снова успокаивая толпу, приветствующую бурными овациями столь глубокомысленное заявление. «Ну а пока и до тех пор безмозглая vlacuga должна себе уяснить, что всякие чудаки, расточающие любезности, готовы лишь воспользоваться твоей добротой, а отвечать добром на добро они не умеют».

Стук в дверь спальни. Это Мария Магдалена Свево с платьем, которое она позаимствовала у подруги и отутюжила для Сони.

– От мужика, который морочит тебе голову, ничего, кроме неприятностей, не жди, – предостерегала она Соню.

Перед тем как уйти, она присыпала молотой гвоздикой за воротником и лифом платья и хихикнула:

– Плод лучше есть созревшим.

Отныне Гарри будет набрасываться на яблочные рулеты с поистине волчьим аппетитом.

Платье было хлопчатобумажное, в цветочек. С бретельками и сборками на поясе, по икры. Соня стала примерять его – благоухающая ткань легко прилегала к ее маленькому упругому телу. Она посмотрелась в зеркало и полотенцем стерла с лица коричневый гвоздичный порошок. Платье оказалось великовато, и все же, глядясь в зеркало, Соня чувствовала себя в нем восхитительно.

В привокзальном кафе она увидела, как Гарри оживленно разговаривает с каким-то мужчиной, много его старше, с пышными усами и многодневной черной щетиной. Соня узнала его – когда-то встречала. Она забеспокоилась и решила уйти, но не успела развернуться, как Гарри, заметив ее, бросился к ней из-за стола, широко ухмыляясь.

– Здравствуй! – проговорил он и запнулся, потому что не знал, как ее зовут. Взгляд его потух, но, быстро совладав с собой, он заговорил дальше: – Я Гарри Льюис. Я так рад, что ты пришла! – И его лицо снова расплылось в улыбке.

– Здравствуй! – сказала она. – Меня зовут Соня Козини.

Мужчина с черной жесткой, как у свиньи, щетиной уставился на Соню, и его ноздри задергались. Вид у него был встревоженный. Он тут же извинился, сказав, что должен идти, и прибавил, что будет ждать Гарри завтра на почте, сделав особое ударение на двух последних словах. Когда он ушел, Соня с Гарри вздохнули с облегчением.

– Деловой партнер, – сказал Гарри, чтобы она не подумала, будто он его друг.

– По швейным машинкам? – полюбопытствовала Соня.

– Нет, – усмехнулся Гарри, сунув в рот две сигареты, прикурив обе и передав одну ей. – Ну да, – прибавил он.

Только сейчас она заметила, что у него не хватает большого пальца на правой руке.

А он меж тем прибавил:

– Не совсем по швейным. – И опять осклабился. – На самом деле я просто хочу от них избавиться. А лучшего места, чем Триест, для этого, похоже, не сыскать.

– От швейных машинок?

Гарри рассмеялся:

– И от них тоже.

Какое-то время они оба молчали. Потом Соня собралась было что-то сказать, но Гарри ее опередил. Они оба запнулись на полуслове и нервно рассмеялись.

– Я не итальянка, – сказала Соня.

– Я тоже. – Гарри затянулся сигаретой.

– Оно и видать, – заметила Соня и снова улыбнулась, слегка нервно, но мягко. – Как и ваше новое занятие.

Гарри, улыбку которого как рукой сняло, вынул изо рта сигарету и воззрился на Соню.

– Так уж и видать?

– До войны отец у меня промышлял контрабандой в Австрии и Югославии. И я знаю, что говорю. Но сейчас стало куда опаснее. Сейчас за такое могут и пристрелить.

Гарри промолчал.

– Что перевозишь? – допытывалась она.

Гарри украдкой глянул по сторонам, подался вперед и шепнул ей на ухо:

– Швейные машинки!

Соня рассмеялась.

Гарри как будто обиделся.

– Да в Югославии швейные машинки днем с огнем не сыщешь. И стоят они уйму денег. А у Драго, того парня, который только что ушел, есть связи в партии. – Он поднял палец и помахал им перед нею. – Продаем мы только верхушке – генералам, высшим партийным чиновникам, и они расплачиваются американскими долларами. – Он сунул сигарету обратно в рот и откинулся назад. – Дело верное.

Соня посмотрела на него и только покачала головой, пожалев, что прониклась к нему сочувствием».

Тут Мария Магдалена Свево прервалась. И Кута Хо не преминула возразить:

– Беда таких историй в том, что они выхватывают из жизни одно-два события, которые ее потом и определяют. Но в жизни все по-другому.

Мария вынула изо рта сигару, облизала влажным, бледновато-розовым, шершавым языком пересохшие губы и сказала:

– А что, если все было, как в жизни?

– Ну уж нет. В моей жизни такого никогда бы не случилось. У меня как раз наоборот – все наспех. На каждом шагу приходится решать то или это. Куча вариантов.

Мария посмотрела на тянущуюся к потолку слабую струйку дыма от почти потухшей сигары и проговорила:

– А что, если так оно и есть? Чем больше я старею, тем чаще задумываюсь: может, в таких историях действительно таится сермяжная правда. Раньше-то я совсем путалась в таких вещах. А теперь вот думаю, мы, наверное, путаемся все больше для того, чтобы не слышать тишину. И не видеть пустоту.

Назад Дальше