Смерть речного лоцмана - Ричард Флэнаган 9 стр.


Одни клиенты присмирели. Другие все больше болтали. Они фотографировали ручьи, смотревшиеся как на календарях дикой природы, и скалы, в которых угадывались очертания человеческих лиц или рукотворных форм – кораблей, машин, домов. Аляжу, честно признаться, больше нравились первые.

В спину им подул холодный западный ветер, предвещавший скорое наступление холодного фронта, подобно неудержимому, стремительному посланнику грядущей войны, мчавшемуся так стремительно, что клиентам не хватило времени осознать, что беда не за горами, и так медленно, что Аляж успел насторожиться.

Они гребли и гребли. Вскоре их нагнали два парня на каяках – один ярко-желтый, другой ослепительно-голубой; они сказали, что их зовут Джим и Фин и что они только вчера стартовали из Коллингвуд-Бриджа. Лодки у них были много быстрее неходких, грузных плотов, а сами каякеры – опытнее и ловчее в своем деле. Они резвились на стремнинах, точно водяные твари – ныряли и выныривали, словно речные дельфины. С клиентами они почти не общались – сказали только, что собираются сегодня пробиться через Коварную Теснину, поскольку долгосрочный метеопрогноз обещал обширный западный циклон, а им хотелось успеть пройти ущелье до того, как погода вконец испортится. Парни, похоже, были малость навеселе: один из них то и дело доставал из каяка бутылку портвейна, прикладывался к ней и передавал товарищу. Потом они двинулись дальше – вниз по реке и вскоре скрылись из виду.

Они прошли Сплавным Желобом, оставили позади Финчемскую Теснину и вышли на протяженный участок реки под названием Средний Франклин – здесь дождевой лес уступал место бушу, с растительностью, больше похожей на кустарниковую, а дальше громоздились ровными рядами высоченные эвкалипты и серебристые акации. Аляж уже не мог точно определить, где находится. Чуть погодя, за белыми Иерихонскими Стенами, которые отвесно вздымались над узким горным склоном, Аляжу показалось, что клиенты приуныли. Было холодно, моросило, но даже несмотря на дождь, пошедший сразу после обеда, река не поднялась ни на дюйм. При столь низком уровне воды дальнейшее продвижение замедлилось; в иных местах воды было совсем мало – она едва покрывала валуны и плавник, а кое-где ее не было вовсе, и плоты то и дело наталкивались на препятствия. Тогда лоцманам приходилось спрыгивать в воду, едва доходившую им до пояса, становиться рядом с валуном или бревном, хвататься за боковины шпангоута, крепившиеся к подушкам-поплавкам, и толкать плоты то в одну сторону, то в другую, заставляя клиентов пересаживаться то на один борт, то на другой, так, чтобы их общий вес прикладывался к усилиям лоцманов, пытавшихся руками сдвинуть плоты с мертвой точки. Словом, куда ни кинь, всюду клин: они гребли и гребли, силясь преодолеть мелководные места, где река больше походила на ручей, а в это время сверху их, будто в насмешку, поливало дождем. Через три дня тяжких испытаний клиентам, вконец выбившимся из сил, хотелось знать только одно: долго ли осталось до места ночного привала. Но пока Аляж и сам не знал, куда их занесло. Они гребли еще целый час, и все тщетно, – лишь тогда он наконец понял, что они пропустили место привала, бесповоротно. Аляж пристально вглядывался в речные берега сквозь колышущуюся пелену дождя, силясь высмотреть на фоне сплошной мокрой зелени известную ему небольшую галечную отмель с нанесенным плавником, мимо которой они непременно должны были пройти. Но он и ее почему-то не заметил. Вероятно, плавник смыло в один из прошлогодних зимних паводков, а он не был в этих краях уже много лет.

Когда Аляж сообщил, что до следующего лагеря – «Хокинс и Дин» – придется грести еще час, клиенты совсем пали духом. Он предпочел бы сделать привал в промежуточном лагере – «Аркадия», но, по некоторым сообщениям, летом его заполонили осы, и останавливаться там уже никто не отваживался. Следующий час они гребли в тоскливом молчании и в сгущавшихся вечерних сумерках. Негодование, обуявшее клиентов, сменилось непреклонной решимостью добраться до места привала, только и всего. Аляж обвел взглядом берег, надеясь, вопреки всему, что уж этот лагерь он из виду не упустит. Вдруг он резко откинулся назад и, затабанив, направил плот к берегу. При этом он крикнул Таракану на другом плоту, веля ему следовать за ним. Пристав к берегу, они вытащили плоты, и Аляж с Тараканом отправились искать место для привала, а клиенты остались ждать их возвращения. Лоцманы взобрались на крутой берег и скрылись в дождевом лесу. Таракану показалось, что здесь что-то не так. Тропинки, ведущей в лагерь, нигде не было, да и сам лагерь, кроме песчаной насыпи в десятке метров над рекой, едва просматривался.

– Проклятье! – сказал Таракан. – Здесь давненько никто не останавливался.

И то верно. За каких-нибудь два-три года палаточный лагерь сплошь порос лесом. На пятачке выжженной земли, где, как догадался Аляж, некогда размещалось кострище, теперь громоздились древовидные папоротники. Там, где раньше были прогалины, отныне теснились чернодревесные акации, ромбоидальные филлокладусы, проростки миртов и цератоптерисы. Там, где когда-то располагались площадки для палаток, валялись стволы деревьев, а из них торчала успевшая пробиться молодая поросль, тянувшаяся к далекому солнцу.

Аляж пожал плечами.

– Что здесь, что в теснине, – заметил он, – хрен редьки не слаще.

Таракан был явно недоволен выбором Аляжа, и Аляж, почувствовав его недовольство, сам впал в уныние. Он помнил реку совсем другой – и вот она уничтожила себя, прежнюю, самым что ни на есть естественным образом.

Они спустились к клиентам и сообщили, что, хотя место для ночевки никудышное, выбирать, однако, не приходится.

– А что завтра? – спросил Шина.

– Завтра? – переспросил Аляж. – Завтра плевое дело. Завтра нас ждет Коварная Теснина, так что грести придется бойко и еще бойчее.

Аляж смолк. Обвел взглядом клиентов и подумал: надо бы их ободрить, чтобы загладить вину за выбор столь неподходящего места для ночлега.

– Да уж, – сказал он, – понимаю, вам тяжело. Но, с другой стороны, нам везет, потому как Коварную легче пройти по малой воде. По большой – куда труднее. И опаснее. – Он сделал невольный жест рукой, показывая низкий уровень воды в реке. Нарочито улыбнулся. И прибавил: – Так что бояться тут нечего.

Пока Аляж говорил, Шина здоровой рукой болтала веслом в воде. Когда он замолчал, она посмотрела на него. И спросила:

– А что, если вода поднимется?

Я вижу, как пелена дождя размывает силуэты изможденных, подавленных клиентов, превращая их в маленькие разноцветные кляксы на фоне больших красных пятен плотов; вижу, куда более четко, усталых, раздраженных лоцманов под кронами деревьев. Один из них, Таракан, потупив взор, качает головой, а другой, Аляж, смотрит – нет, не на Шину, а на хмурое небо, он напуган, но не может высказать свои опасения вслух. И тут Аляж делает нечто совершенно неожиданное: он пускается в пляс – начинает отбивать сумасшедшую джигу, неистовую помесь польки с туземным танцем, разбрасывая ноги под немыслимыми углами, сопровождая все это дикими воплями и ужимками – не иначе тронулся, думают клиенты внизу. Один за другим они начинают улыбаться, а когда Аляж выскакивает из-под деревьев и бросается в холодную, открытую всем ветрам реку, они разражаются громким хохотом – от их прежнего уныния не остается и следа.

Юность Аляжа

Картина застывает в тот миг, когда Аляж, вздымая тучи брызг, выбирается из реки. Я понимаю, что, в отличие от меня тогдашнего, сейчас мне уже не всплыть, что, возможно, я уже не смогу раскрыть рот во всю ширь и большими глотками хватать дивный воздух. Быть может, стоя там, наверху, на камне, они ожидают услышать пронзительный крик и, обернувшись, увидеть нудную польку, как будто это не более чем шутка и воспринимать ее всерьез не стоит. Это старый трюк – валять дурака перед клиентами, чтобы отвлечь их от насущных тревог. Или даже не трюк, а демонстрация того, что все это мероприятие, в смысле путешествие – штука настолько противоестественная, настолько дурацкая, что любая дурацкая выходка вполне соответствует сложившимся обстоятельствам. Оглядываясь на детство, я хочу сказать, что всегда осознанно решался выставлять себя в дурацком виде перед людьми, казавшимися мне дураками, и что с той минуты, как Мария Магдалена Свево обрезала мне пуповину кухонным ножом с зеленой ручкой, я уже пришел к заключению, что люди не стоят того, чтобы иметь с ними дело.

Впрочем, это неправда. А правда в том, что мальчишкой я связался с Милтоном, великовозрастным придурком с прической под ранних «битлов», появившейся хоть и на несколько лет раньше самих «битлов», но очень похожей, которая, судя по всему, шла в равной степени как совершенно бесшабашным детям, так и вполне здравомыслящим взрослым. У Милтона был здоровенный орлиный нос, побольше моего, а сам он походил не то на потасканного, свихнувшегося Джона Леннона, не то на просвещенного Мо[21] из «Трех балбесов». Мы с Милтоном посиживали на автобусной станции Хобарта, околачиваясь там без дела, и глазели на деловитую обувку и ноги деловитых людей, деловито сновавших туда-сюда по своим надобностям, хотя нам казалось, что никаких надобностей или целей у них не было. Милтон ловил мокриц, муравьев и пауков, и мы бросали их в сточную канаву, мимо которой, дребезжа железными потрохами, проезжали здоровенные дизельные автобусы. Мы смотрели на забавные метания букашек, кидавшихся то в одну сторону, то в другую, хотя пути к отступлению у них не было, потому что какой-нибудь проносящийся мимо замызганный автобусище непременно наехал бы на них и положил конец их бестолковой суете раз и навсегда. Потом Милтон заходился своим диким, полуржащим, полуфыркающим хохотом и хохотал так без передыху, пока я не приносил ему еще букашек для нового развлекательного зрелища.

Существовало множество потрясных историй, объясняющих придурковатость Милтона. Поговаривали, будто его усыновил Эдуард VIII, когда тайно приезжал в Австралию во время Второй мировой войны. Будто он происходил из рода, ведущего свое начало от какого-то флагелланта, отлученного от церкви. Будто правительство во время войны привлекало его мать, когда она была беременна, к участию в секретных испытаниях. Но правда о моей придурковатости была более прозаичной. Я был туг на ухо и не говорил, потому как почти ничего не слышал, кроме гулкого тарахтения автобусных моторов да Милтонова ржания.

Но те воспоминания опережают мое видение, а вижу я мальчугана с рыжими космами – он одиноко стоит посреди спортивной площадки, что расположена вместе со школой, куда он ходит, ниже уровня автострады, пролегающей вдоль северной границы школьной территории. Мальчуган мелковат для своего возраста, он даже мельче ребятни, резвящейся вокруг – играющей кто в пятнашки, кто в догонялки, кто в «британского бульдога»[22], кто в мяч. Пока другие ребята не сводят глаз друг с дружки, его глаза устремлены к небу. И я знаю, что чувствует этот мальчуган, но не потому, что он – это я, Аляж, а потому, что слежу не только за движениями тела мальчишки Аляжа, но и за движениями его сердца и души.

Мальчишка Аляж чувствует себя совсем другим. Он чувствует, что его мир, мир вокруг него, совсем чужой. Временами он закрывает глаза, потом быстро открывает – и видит, что вся площадка будто сложена из каких-то бессмысленных углов. Я говорю «его мир», хотя он не чувствует, что в нем хоть что-нибудь принадлежит ему. Все в этом мире принадлежит кому угодно, только не ему. Мир пока еще не сформировался вокруг него, как и он сам не сформировался в этом странном мире под впалым лазурным небом. Он смотрит на облака в небе, следит, как они проплывают над ним и над тем местом, к которому он прирос всем телом. И думает: вот было бы здорово научиться летать, как герои комиксов. Думает: это, наверное, зависит от силы воли и чуда, все равно как научиться ходить и разговаривать, а то и другое он помнил очень хорошо. И тяжелее всего было научиться говорить. Тогда его никто не понимал. Ему хотелось сказать что-нибудь хорошее, красивое, смешное. А люди смотрели на него сначала с недоумением, потом с жалостью. Но ему не хотелось жалости. Ему хотелось разговаривать. Хотелось, чтобы его понимали. Со временем его словарный запас становился все больше. Он уже прислушивался к тому, как слова используются, как одно и то же слово обретает множество разных значений, как каждое слово превращается в дерево, ломящееся от плодов. Но когда он задавал вопросы, в ответ ему только недоуменно качали головой. Гарри с Соней переживали, что их сын глуп как пробка.

«В семье не без урода – значит, так тому и быть», – сказал однажды Гарри, говоря это в присутствии Аляжа и думая, что их глупый сын ничего не понимает.

«В семье не без урода». Аляж разозлился, видя, что никто не разбирает его слов, впал в дикую ярость и с криком принялся кататься по полу. Соня повела его к врачу, и врач установил, что ее сын вовсе не глупый, а тугоухий, а его бестолковую речь можно объяснить так: он слышит не слова, а лишь их отзвуки – звуковые колебания, проходящие через его черепную коробку. По мнению врача, глухота стала результатом неправильного лечения воспаления легких в раннем возрасте. Ребенок не настолько оглох, чтобы ничего не слышать, но он был достаточно туг на ухо, чтобы речь его сильно нарушилась. И Аляжу сделали операцию на уши. Операция прошла успешно – и речь его наладилась.

Теперь я вижу уже повзрослевшего мальчика, хоть и маленького ростом в сравнении с однокашниками. И слышу, что однокашники говорят мелкорослику. Как только они его не называют – и итальяшкой, и макаронником, и чумазым, и жидовской мордой. Он обижается, но ничто не обижает его так, как в тот день, когда его одноклассников приглашают на десятилетие Фила Ходжа. Всех, кроме него. Сорок одного человека – девочек и мальчиков. «А ты гуляй, Козини», – говорит Терри, младший брат Фила. «Нам не нужны итальяшки, – говорит Терри, младший брат Фила, и лыбится. – Особенно такие рыжие сопляки, как ты».

Мелкорослик живо смекает, что должен давать сдачи, и неважно, кто победит. Неважно, что он будет неизменно проигрывать и неизменно же возвращаться после обеда за парту в изодранной сорочке и в кровавых ссадинах. Он знает: если его обступают со всех сторон и начинают в него плевать, а потом толкаться и пускать в ход кулаки, ему придется отвечать ударом на удар. Даже если его собьют с ног и повалят на горячую асфальтированную спортплощадку и одни будут держать его, а другие бить, даже тогда, известное дело, он должен отбиваться любой рукой и любой ногой, которую ему не успели отбить, должен мгновенно вырваться из хватки, должен биться и биться, потому что они могут одолеть его лишь в том случае, если он спасует. День за днем его пинают и лягают, оплевывают и приговаривают: «Головомойку ему! Головомойку!» В него летит золотистая труха из-под картофельных чипсов, летит и обсыпает его огненно-рыжую шевелюру под общие распевные возгласы: «Блонди![23] Блонди!» А он нипочем не сдается, ни слезинки не проронит перед обидчиками, даже когда учитель после обеда воротит нос, чувствуя, чем попахивают его волосы, и, оглядев его голову, велит ему немедленно отправляться в умывальню и хорошенько отмыться, а потом, качая головой, цедит сквозь зубы: «Ох уж эти переселенцы, никакой гигиены!..» Но даже в столь жалком состоянии, когда лицо его горит от боли и глубочайшего, крайнего унижения, он не плачет и не сдается.

Как ни странно, ему даже не хочется доказывать, что он наполовину тасманиец. Потому что он гордый и думает, что люди должны принимать его таким, как есть, без учета родословной, чтобы одна ее половина не ущемляла другую. Просто он не может смириться с тем, что все считают его ниже себя. И в этом его поддерживает другой мальчишка – Эйди Хейнс. Эйди такой же чужак, как и Аляж. Он помалкивает, когда его дразнят черномазым. Он тоже смуглый, как Аляж. «У нас, видишь ли, темная кожа, – говорит он Аляжу. – Не знаю, что уж тут не так. Но что-то есть». И еще: он, похоже, так же, как и Аляж, находится в состоянии постоянной войны с остальными школьниками. После четвертого класса Эйди уходит из школы, потому что его семья переезжает куда-то на север. Аляж играет с Эйди, пока его домочадцы пакуют вещи и грузят их в старенький «Остин»; и смеется, когда видит, как Эйди, собираясь протиснуться на заднее сиденье, где уже теснятся пятеро малышей, напяливает на себя маску с трубкой, чтобы не нюхать воздух, который они будут портить. «До встречи, братишка!» – говорит Эйди, отворачивается, ныряет в общую свалку на заднем сиденье, потом выныривает из-под задней полки, как аквалангист из водолазного колокола, и на лице его сияет улыбка – ее видно даже через грязное, исцарапанное стекло окна автомобиля и маску с трубкой.

Оглядываясь сейчас назад, могу сказать, что детство мое как будто складывалось из череды прощаний. Прощаний с родственниками, перебиравшимися жить и работать на материк, где, поговаривали, люди были счастливы и где завтрашний день, как считалось, обещал быть лучше дня сегодняшнего; прощаний с моими тетушками, отправлявшимися в последний путь на кладбище. Все начинается в тот день, когда я прощаюсь с Эйди и гляжу, как он, в маске, скрывающей лицо, неистово машет мне в заднее окно автомобиля, а заканчивается спустя годы, когда я прощаюсь с Кутой Хо и уезжаю сам.

В день отъезда Эйди я ходил как в воду опущенный, и Гарри решил взять меня покататься на машине. Обычно Гарри катался без всякой цели – точнее говоря, попросту наворачивал круги по новым шоссе и автострадам, что, казалось, приносило ему одно лишь разочарование. Не то что прежде, когда каждый пень, каждый состарившийся эвкалипт, одиноко торчавший посреди загона, каждая заброшенная деревянная хибара – полуразвалившаяся, покосившаяся, точно хвативший лишку Грязный Тед, боровшийся с земным притяжением при поддержке ежевичного вина и нечеловеческой силы воли, – каждая просека, ведущая в сторону от дороги, казалось, заставляли Гарри делать очередную неизвестно какую по счету остановку. Бывало, мы все выбирались из видавшего виды многоместного «Холдена ЕК»[24] – включая Марию Магдалену Свево, Соню, почти всегда – парочку кузин, бесконечно подкармливавших меня чем-нибудь вкусненьким, – и разминали ноги у обочины, потом сворачивали в буш, где Гарри начинал рассказывать свои байки, делая это так:

«Ни разу не слыхал такое от самого дяди Джорджа, но, насколько знаю, тетя Сес уверяла…»

Или так:

«И вот здесь-то твоего дядю Рега на пару с Бертом Смитерсом и сцапали за браконьерство, а когда дело дошло до суда, Рег с Бертом возьми да прикинься дурачками: Рег закосил под дурачка с заячьей губой, а Берт – под дурачка с волчьей пастью, – и уж так-то они старались, что судья не преминул объявить их слабоумными, а значит, не способными нести ответственность за содеянное, и отпустил восвояси…»

Назад Дальше