Что ж тут хитрого? Третья модель будет просто еще лучше или еще хуже, чем вторая?
О нет, еще хуже или еще лучше – это все та же вторая модель, только с увеличенными качествами. Однако в мире существует и третья модель для сравнения, она не лучше и не хуже, она – совсем иная! К этому иногда приближается человек в своем творчестве, в музыке, в поэзии, в математике, но только лишь приближается, только чувствует ее присутствие. Ты не понимаешь? Понять этого нельзя. Однако ты чувствуешь это? Необъяснимое – это и есть третья модель. Вот, например, странные, необъяснимые с биологической точки зрения свойства человеческой натуры: сострадание к ближнему, милосердие, тяга к справедливости. Это верхние необъяснимые чувства. Другое, например, трусость, гнев, даже смелость – это понятные физиологические свойства, и все, даже самые сложные их комбинации, объясняет Фрейд. Однако верхние чувства необъяснимы, фантастичны, и именно к ним обращаются заповеди христианства. Христианство подобно прорыву в космос, это самый отважный и самый дальний бросок к третьей модели. Христианство фантастично и опирается на фантастические чувства и доказывает существование фантастического. Впрочем, и сама ведь биологическая жизнь явление фантастическое, не так ли?
Есть и другие религии. Они тоже ищут то, что ты называешь сейчас «третьей моделью».
Я не отрицаю высоты других религий, но христианство, с его примером самопожертвования, с его Нагорным кодексом, с его верой в воскресение, это самая фантастическая, самая эмоциональная и самая смелая религия. Кроме того, это самая демократическая религия, она убеждает и неизощренные души. Оно, христианство, возглавляет великий поиск человека.
Великий, ты говоришь?
Тебе, конечно, он не кажется великим?
Чаще всего нет. Особенно с похмелья. Тогда я думаю о том, что вся наша история лишь муравьиная возня, что мы сами себе бесконечно врем, что мы бесконечно преувеличиваем свое значение в мироздании, все наши идеи и дела, что мы бесконечно малы перед лицом мира, бесконечно ничтожны на нашем плевом шарике…
Мы так же бесконечно малы, как и бесконечно громадны. Ох уж эти мне переносные смыслы!
Погоди, я говорю сейчас без всяких переносных, я говорю просто о размерах, о наших масштабах. Элементарная частица, по мнению иных ученых, может вмещать в себе Вселенную. Сколько вселенных в нашем теле, в нашем плевом шарике?
Фу, об этом просто страшно думать, мы касаемся чего-то жуткого…
Ничуть не страшно. Думай об этом почаще, и ты увидишь, что это малая щелочка света в камере-обскуре.
Позволь, но тогда, стало быть, и муравей так же бесконечно велик, как и бесконечно мал? Какая же разница тогда?
Разница? Опять мы крутимся между двумя нашими привычными моделями. Зачем тебе разница? Разве не ясно тебе, что наши понятия о размерах, наши масштабы, наши понятия о разнице не существуют в реальном мире?
Кажется, я понимаю, куда ты клонишь. Если мы не можем унизить себя мыслью о своем ничтожестве, о своей малости, значит, все наши поступки и деяния действительно важны и значительны?
Верно, но это только половина моей идеи. Вторая в том, что, если наши понятия о масштабах начисто условны, мы не можем себя вообразить и гигантами, что «по полюсу гордо шагают, меняют движение рек», а стало быть, важны и значительны не столько наши дела – пусть шагаем, пусть меняем – они не малы и не велики, – сколько духовный смысл наших дел, то есть то, что уходит в фантастическую область, прорывается к третьей модели, в истинно реальный мир.
Я вижу, ты хочешь сказать, что Богу интересны и важны наши дела, то есть их духовный смысл?
Вот именно. Мне кажется, что Всевышний больше интересуется этим, чем вращением небесных магм и каменных глыб.
Значит, Бог есть?
А как же! Он живет за хрустальным сводом небес, в райском саду. Ангелы Его бьются с силами зла и иногда прилетают на побывку и ложатся у Его ног на шелковистой траве. Ониграет им на лютне и ободряет для новых боев. Там у Него очень мило, идеальный климат, нет автомобилей и смога, как в нашей святой Роме…
– Вот, кажется, о чем мы говорили с тем патером в ту ночь на ступенях собора святого Петра.
– Старик, может быть, нам обоим с тобой это приснилось?
– Потом над Римом появились цветные перышки, лиловые, изумрудные, оранжевые, я вспомнил Блока «…и в золоте восходном тающий бесцельный путь, бесцельный вьюн»… вместе с городом я быстро трезвел, утренняя дрожь охватывала меня, досада, изжога, беспокойство… Тогда он сильно хлопнул меня по плечу, протянул мне какой-то кусочек картона, встал и пошел к своему автомобилю. У меня на ладони была визитная карточка той англичанки из кафе. Совсем уже не помню, как ее звали.
– Мою звали Элизбет Стивенс, эдитор ин чиф, так было написано на карточке, а фломастером еще был приписан римский адрес: «Альберго Милане» и телефон.
– Да-да, что-то в этом духе. Я догнал священника и спросил: «Поехать мне к ней?» – «Почему же нет? – улыбнулся он. – Она милое создание и вполне несчастное. Может быть, „этот серб“ доставит ей радость?»
Он довез меня до Альберго Милане, и здесь мы расстались.
– А ты?
– Я конечно же поднялся к этой даме. Мы доставили друг другу радость. Прелестная была дама. Выйдя из гостиницы, я почувствовал себя легким, пустым, юным, голодным, жадным, готовым к труду и обороне, дунул на вокзал и укатил в Белград.
– В Любляну.
– Это ты поехал в Любляну, а я-то сразу в Белград. Меня там ждали на симпозиуме «Идеи и факты».
– Старик, тут начались уже дикие несовпадения. В Любляне проходил симпозиум «Фактическая стоимость идеи». Скажи, пожалуйста, старичок, а когда это было с тобой?
– В тысяча девятьсот шестьдесят пятом.
_А со мной в шестьдесят шестом. А как звали твоего
ночного собеседника?
– Его звали отец Александр.
Воспоминания двух друзей были внезапно прерваны. Свет в мастерской померк, сгустились тени, резче выступили на белой стене контуры хвастищевских уродов.
Они сразу и не поняли, что произошло. Хвастищеву, разумеется, показалось, что случилось нечто страшное с его драгоценным организмом. После последнего путешествия «на край ночи» ему то и дело казалось, что он вот-вот куда-нибудь перекинется, в другое измерение, и от этого перехватывало дыхание, прошибал лошадиный пот, происходило что-то постыдное.
Друг Хвастищева, скульптор Игорь Серебро, тоже был испуган, когда увидел, что окна полуподвала закрыли колеса какого-то огромного лимузина. Уж не «Чайка» ли? Похоже на «Чайку»!
Лимузины и раньше не обижали Хвастищева равнодушием. «Мерседесы» и «Кадиллаки», «Ситроены» и «Ягуары» частенько заворачивали в продувную трубу его переулка, но парковались всегда на другой стороне. На хвастищевской стороне сержант Ваня за полтора литра с закуской поставил синий круг с красной диагональю – хер сунешься! «Чайки», конечно, совсем другое дело. Ваня обычно говорил «им знаки не касаются», что, конечно, вполне справедливо – их город, они хозяева.
– «Чайка» какая-то остановилась, – с некоторой растерянностью проговорил Игорь Серебро. – Может, из корейского посольства? Может, хотят заказать тебе бюсты Кима, Иры и Сени? А может быть, Фурцева приехала?
– А почему бы и нет? – рассердился Хвастищев. – У меня тут бывали официальные особы: и Мальро, и Симон де Нуари… Почему бы и Кате не заехать? – Он почесал затылок и вдруг рассмеялся с нервной бравадой. – А может, это «товарищи» за мной приехали?
Игорь решительно возразил:
– Они в «Чайках» не ездят, да потом на кой ты им черт сдался, лауреат премии Душанбинского университета?
Двери мастерской открывались без проволочек прямо на улицу. Они распахнулись, и Хвастищев увидел в ярком солнечном четырехугольнике своего верного мотокентавра, сержанта Ваню.
– Здорово, Радик, – просипел он. – К тебе какой-то бес приехал.
– Вижу, вижу, Ваня, – кивнул скульптор. – Номер-то чей?
– Исполкомовский. – Ваня по-блатному козырнул и поспешил отчалить.
Почему московская милиция и шоферня называют пассажиров черных «Чаек» «бесами»? Ведь не по Достоевскому же, в самом деле. Некоторые знатоки народного юмора, вроде писателя Пантелея, полагают, что так трансформировалось на отечественный лад американское слово «босс». Боссы едут, бесы едут – какая разница?
Хвастищев вообще-то был сильно раздосадован: неожиданный визитер прервал беседу с другом, их интересные и важные воспоминания. Они редко виделись, Хвастищев и Серебро.
Хвастищев вообще-то был сильно раздосадован: неожиданный визитер прервал беседу с другом, их интересные и важные воспоминания. Они редко виделись, Хвастищев и Серебро.
Старый друг Игореша – вдохновенный и порывистый пройдоха, артистическая натура, то бурный, восторженный, то сама ирония, то смелый, то трусливый – за ним не уследишь. Он любимец Москвы, от него все чего-то ждут, но он неуловим и всегда делает не то, чего от него ждут, всегда и
всем он навязывает свою собственную игру. Хвастищеву ни разу не удавалось застать Серебро дома, или дозвониться ему, или где-нибудь его поймать. И наоборот: Серебро всегда дозванивался до Хвастищева и всегда заставал его дома или в мастерской, когда тот ему был нужен.
А Хвастищев часто был Игореше нужен. То он приводил к нему иностранцев и демонстрировал свободное русское искусство «the underground», то какую-нибудь девку, чтобы ошеломить, подорвать волю к сопротивлению, то он приглашал Радика на свой вернисаж и дальше на всякие блядские похождения, то втягивал в какую-нибудь общественную акцию, после которой Хвастищеву приходилось несколько лет месить глину у Томского или Вучетича, чтобы не сдохнуть с голоду.
Хвастищев иногда злился: что же эта сука использует меня, как хочет, обращается, как с игрушкой? Потом он думал: для Игореши весь мир – игрушечное царство, он сам ребенок и игрушка для самого себя, он искренний и нелепый и, уж во всяком случае, вдохновенный, честный, талантливый, когда-нибудь он изменится, я его люблю и жду от него больших дел. Ведь все-таки мы вместе наступали во время нашего маленького штурм-унд-дранга, и вместе получали по рогам и вместе зализывали раны в наших берлогах конца шестидесятых годов. Во всяком случае, мы друзья.
Сегодня Серебро просто растрогал Хвастищева: явился безо всякого дела, просто потрепаться, с бутылкой «Джони Уокера» в кармане, огорчился, узнав, что друг в «глухой завязке», а потом забрался в свою любимую мраморную ямку среди первичных половых символов «Смирения», и они оба погрузились в странные свои, очаровательные воспоминания. И вот вдруг приехал бес.
В солнечном квадрате распахнутой двери появился черный изъян, похожий на мишень для стрельбы. Он шагнул внутрь мастерской и оказался старым дородным человеком в своеобразной униформе, то есть в дорогом, плохо сшитом костюме, белой сорочке и галстуке.
– Здравствуйте, – сказал он, почему-то выговорив все буквы этого трудного слова. – Здесь проживает скульптор Радий Аполлинариевич Хвастищев?
Сердце Хвастищева заколотилось, сосудики заиграли, неясные отрицательные эмоции, как болотные пузырьки, всколыхнули подернутую транквилизаторами поверхность. Холодная и густая, как желатин, кровь мезозоя, ужасы Тридцатилетней войны, вошь, эвакуация, очередь в тюрьму, очередь на саносмотр, венозные пузыри… Взяв себя в руки, он перепрыгнул через хвост «Смирения», подтянул джинсы и солидно прокарабасил:
– Здравствуйте. Скульптор – это я.
Кисти рук сплелись в пожатии, и визитер, не размыкая оного, огляделся, прошелся взглядом по всей мастерской с благосклонной насмешливостью.
– Прелюбопытнейшая обстановка!
Седой ежик с легкой волнишкой. Низкий, но выпуклый лоб. Слоновья носогубная складка. Нос огурчиком. Зоб пеликана. Три этажа орденов, кружков разных достоинств, на левой груди, солидной, как Халхин-Гол. И правая грудь в россыпи мелких жетонов и эмблем, похожая на становище Золотой Орды. Не красавец, но держится с достоинством.
– А вы владеете мастерством реалистического портрета, товарищ Хвастищев?
– Простите, с кем имею честь и по какому поводу имею удовольствие? – спросил Хвастищев, совсем уже придя в себя и говоря с должным спокойствием и слегка прикрытой иронией, словом, как полагается «левому» артисту.
В это время хлопнула дверца на антресолях, и Кларка запищала, как всегда, кстати:
– Радик, к тебе какой-то бес на «Чайке» приехал!
На лестницу выскочили, потирая заспанные мордашки, обе неудавшиеся монахини, Кларка и Тамарка, разумеется, обе без штанов – одна в колготках, другая в кружевных подлых трусиках.
– Это… это… это как же понять? – У гостя отвалилась челюсть.
Хвастищев смутился.
– Это мои ученицы. Племянницы и ученицы. Комсомолки Тамара и Клара.
Обе блядищи, ничуть не растерявшись, спустились и присели перед гостем в глубоком реверансе. Тут же из-за непристойных выступов мраморного чудовища выскочил и провернулся волчком стройный, ладный, огнеглазый Игореша Серебро, с бутылкой в одной руке и копченым окунем в другой.
– Представьте и меня, маэстро!
– А это мой подмастерье по глине, – кашлянул Хвастищев. – Передан органами милиции для перевоспитания. Игорек, стул для гостя! Клара, кофе! Тамара, улыбку! «Веер»? Нет, ни в коем случае, запрещаю! Глубокоуважаемый товарищ, мы вас слушаем!
Гость крепко и прямо уселся на стуле и посмотрел на Хвастищева с вопросом. Тот изобразил всем телом еще больший вопрос, близкий к мольбе.
– Так вот, товарищ Хвастищев, я навел справки о вашем творчестве, взвесил все «за» и «против» и принял положительное решение.
– Ура! – завопили девки. – Нам оставят лавку! Не отберут! Не выгонят! Бес – спаситель!
Хвастищев был даже немного растроган таким искренним проявлением женской любви и даже не прикрикнул на девок, когда Кларка взялась за танец живота, а Тамарка и в самом деле попыталась показать гостю «веер». Растроганный, он взял свирель и насвистел гостю в ухо несколько тактов старинного менуэта. «Подмастерье», тем временем крутился вокруг швабры, словно испанский жиголо. Улучив момент, он шепнул Хвастищеву: «Назревает скандал!»
– О-ой-е-ей! – простонал гость. – Уймите ваших племянниц, Радий Аполлинариевич! И не свистите, пожалуйста, мне в ухо, оно все равно не слышит. Контужено.
– Война?! – восторженно вскричал Серебро. Гость отрицательно покачал головой.
– Стройки? Плотины?
Гость опять покачал головой с мимолетной улыбкой.
– Неужели революция?
Гость взялся руками за голову: девки вокруг него визжали, как целый взвод египетских солдат на берегу Суэцкого канала.
– Пресс-папье? – закричал Хвастищев в контуженное ухо.
Гость глянул снизу таким тяжелым взглядом, что скульптор сразу догадался – попал в точку!
– Девки, прекратите «веер»! Принесите кофе, проститутки!
Несколько секунд гость сидел в каменном молчании, потом разомкнул уста:
– Вы пригласили меня на сеанс скульптурного портрета, и что я нахожу? Полураздетых людей, свистящих мне в уши? Ну, знаете…
– Действительно, безобразие, – сказал Серебро и мгновенно «слинял» за спину ящера.
– Я вас пригласил? – тихо спросил Хвастищев.
– Может быть, мне уехать?
– Когда я вас приглашал? Давно ли?
– Может быть, вы нездоровы, Радий Аполлинариевич?
– Одну минутку! Вейт а минут, сэр! – Хвастищев ринулся за «Смирение», чтобы перевести дух, по дороге прихватил за попку своего татарчонка и шепнул ей: – Узнай его имя!
Скрывшись, он привалился к каменной глыбе и закрыл глаза.
– Что за бред? – спросил Игорь. – Ты действительно пригласил его позировать?
– Возможно, – пробормотал Хвастищев. – Ты знаешь, я тут гудел целую неделю, мало ли я мог сделать приглашений… но этого беса не помню… кажется, вообще с бесами не общался, но кто знает… он мне кого-то напоминает, а вспомнить не могу… черт знает, наверное, я его пригласил…
– Будешь лепить? – Игорь заглянул в «сквозную духовную артерию». – Кларка уже сидит у него на коленях. Она завелась. Еще минута, и прострочит старика, как дрель.
– Кларка! – позвал Хвастищев.
Она прибежала, приплясывая и кривляясь.
– Лыгер! Вообразите, вот смешная фамилия – Лыгер! Борис Евдокимович!
Хвастищев скривился, как от приступа тошноты.
– Идите вместе с Тамаркой наверх, и чтоб духу вашего здесь не было!
Его вдруг охватило глухое уныние, тоска, трясучка. Вся эта обстановка: шутовское кривляние, бесштанные девки, зловещий утренний юмор и пузырьки филогенеза… – все это расшатывало, размочаливало его и без того слабый щит, высвистывало из щелей его схиму, хулиганским безудержным зовом тянуло назад, в канавы, в грязные московские кабаки, в обтруханные постели, в прокисшее пиво, в безумие фальшивой алкогольной свободы. Ну нет, я устою! Я должен свалять нечто, Нечто Большое, я должен рассказать о своей мечте, я должен служить Богу, Матери-Европе и волжским холмам! Мир в тишине. Ночное сокровенное служение материалу – камню, глине, металлу… Однако, если сейчас вырвать из рук друга бутылку и опорожнить ее наполовину, не нужно будет ждать святых минут – мир сразу изменится, все засверкает, озноб восторга продерет меня от макушки до пят!