Собрание сочинений в четырех томах. 3 том - Горбатов Борис Леонтьевич 27 стр.


Они выпили вдвоем всю бутылку, и дед Панас рассказал Степану, что нынче выдалось лето богатое, щедрое, урожайное во всем — и в пчеле, и в ягоде, а немцы сюда на пасеку еще не заглядывали. Бог бережет, да и дороги не знают.

А Степан думал про свое.

— Вот что, дед, — сказа, он вдруг, — я тут бумагу напишу, в эту бутылку вложим и зароем.

— Так, так... — ничего не понимая, согласился дед.

— А когда наши вернутся, ты им эту бутылку и передай.

— Ага! Хорошо, хорошо...

«Да, написать надо, — подумал Степан, доставая из кармана карандаш и тетрадку. — Пусть хоть весть до наших дойдет о том, как мы здесь... умирали. А то и следа не останется. Цыпляковы наш след заметут».

И он стал писать. Он старался писать сдержанно и сухо, чтобы не заметили в его строках и следа сомнений, не приняли б горечь за панику, не покачали б насмешливо головой над его тревогами. Им все покажется здесь иным, когда они вернутся. А в том, что они вернутся, он ни минуты не сомневался. «Может, и костей наших во рвах не отыщут, а вернутся!» И он писал им строго и сдержанно, как воин воинам, о том, как умирали в застенках и на виселицах лучшие люди, плюя врагу в лицо, как ползали перед немцами трусы, как выдавали, проваливали подполье изменники и как молчал народ. Ненавидел, но молчал. И каждая строка его письма была завещанием. «И не забудьте, товарищи, — писал он, — прошу вас, не забудьте поставить памятник комсомольцу Василию Пчелинцеву, и шахтеру-старику Онисиму Беспалому, и тихой девушке Клавдии Пряхиной, и моему другу, секретарю горкома партии Алексею Тихоновичу Шульженко, — они умерли как герои. И еще требую я от вас, чтобы вы в радости победы и в суете строительных дел не забыли покарать изменников Михаила Филикова, Никиту Богатырева и всех тех. о ком я выше написал. И если явится к вам с партийным билетом Матвей Цыпляков — не верьте его партбилету, он грязью запачкан и нашей кровью».

Надо было еще прибавить, подумал Степан, и о тех, кто, себя не щадя, давал приют ему, подпольщику, и кормил его, и вздыхал над ним, когда он засыпал коротким и чутким сном, а также о тех, кто запирал перед ним двери, гнал его от своего порога, грозил спустить псов. Но всего не напишешь.

Он задумался и прибавил: «Что же касается меня, то я продолжаю выполнять возложенное на меня задание». Ему захотелось вдруг приписать еще несколько слов, горячих, как клятва, — что, мол, не боится он ни виселицы, ни смерти, что верит он в нашу победу и рад за нее жизнь отдать... Но тут же подумал, что этого не надо. Это и так все про него знают.

Он подписался, сложил письмо в трубку и сунул в бутылку.

— Ну вот, — усмехаясь, сказал он, — послание в вечность. Давай лопату, дед.

Они закопали бутылку под третьим ульем, у молоденькой липки.

— Запомнишь место, старик?

— А как же? Мне тут все места памятные...

Утром на заре Степан простился с пасечником.

— Хороший у тебя мед, дед, — сказал он и пошел навстречу своей одинокой гибели, навстречу своей виселице.

Эту ночь он решил пробыть в селе, в Ольховатке, у своего дальнего родственника дядьки Савки. Савка, юркий, растрепанный, бойкий мужичонка, всегда гордился знатным родственником. И сейчас, когда в сумерках заявился к нему Степан, дядька Савка обрадовался, засуетился и стал сам тащить на стол все из печи, словно по-прежнему почетным гостем был для него Степан из города.

Но они и сесть за стол не успели, как без стука отворилась дверь и в хату вошел высокий пожилой мужик с седеющей бородой и с глазами острыми и мудрыми.

— Здравствуйте! — сказал он, в упор глядя на Степана.

Степан встал.

— Это кто? — тихо спросил он Савку.

— Староста... — прошептал тот.

— Здравствуйте, товарищ Яценко! — усмехаясь, сказал староста и подошел к столу. Степан побледнел. — Смело вы по селу ходите. Я из окна увидал, узнал. Ну, еще раз здравствуйте, товарищ Яценко. — И староста спрятал насмешливую улыбку в усы.

«Вот и все! — подумал Степан. — Вот и виселица!»

Но он по-прежнему спокойно, не двигаясь, продолжал стоять у стола.

Староста грузно опустился на лавку под иконами и, положив на стол большие узловатые руки с черными пальцами, посмотрел на Степана. Сидайте, — сказал он, усмехаясь. — Чего стоять? В ногах правды нет.

Степан подумал немного и сел.

— Так, — сказал староста. — А вы меня не узнали?

Степан посмотрел на него. «Где-то видел, конечно, — мелькнуло в памяти. — Должно быть, раскулачивал я его... Не помню».

— Та где там! — засмеялся староста. — Нас, мужиков, много, а вы — один. Як колосьев во ржи... А вы даже беседы со мной имели — правда, в опчестве, — напомнил он, — наедине не приходилось. Агитировали вы меня в колхоз. Шесть лет меня все агитировали. А я шесть лет не шел. Несогласный я, кажу, и все тут. Так меня с тех пор Игнатом Несогласным и зовут.

Савка подобострастно хихикнул. Степан теперь вспомнил этого мужика. Кремень.

— Несогласный я, — продолжал староста. — Это так. А на седьмой год я сам пришел в колхоз. А отчего пришел? Га?

— Ну, сагитировал, значит... — пожал плечами Степан.

— Не-ет, — покачал головой Игнат. — Меня сагитировать немысленно. Убедился я, потому и пришел. Сам убедился. И так кинул, и так положил — выходит, в колхоз выгоднее. И я согласился, пришел.

Степан не понимал, к чему ведет свой рассказ староста, и нетерпеливо ерзал по лавке. «Будут селом вести — удеру, вырвусь. Рук вязать не дам».

— Теперь немец нам листки кидает, — продолжал староста, — обещает землю дать в вечное и единоличное пользование. Как думаешь, — прищурился он, — даст?

— Не даст... — ответил Степан.

— Не даст? Гм... — пожевал усы Игнат. — И я так думаю: не даст! Обманет. Помещикам своим отдаст. Ну, а может, кой-кому и даст, га? Для блезира? Ну, старательным мужикам... Опять же старостам... Даст, а?

— Ну, такому, как ты, даст, — ответил Степан со злостью. — За усердие.

— Даст? Ага! — подхватил Игнат, делая вид, что тона Степана не понял. — И я так прикидываю: такому, как я, даст. А я не возьму! — вдруг торжествующе закричал он и хлопнул ладонью по столу. — Не возьму я! Га?

Степан оторопело посмотрел на него.

— Не возьму. Ты это понять можешь? Э, — махнул он вдруг рукой, — где тебе понять. Ты, товарищ, городской человек. А я мужик. Я в эту землю корнями, когтями, душою врос. Сухота моя — эта земля. И вся моя жизнь в ней же. И отцов моих, и дедов, и прадедов. Мне без земли нельзя! А только, — внезапно успокоившись, докончил он, — единоличной земли мне не надо. Невыгодно мне. Не подходит. Морока. И мачтаб не тот. Моей хозяйской душе без колхоза теперь жизни нема.

— Постой, — ничего не понимая, пробормотал Степан. — Нет, ты постой! Ты за что же стоишь?

— Я за колхоз стою, — твердо ответил староста.

— Ну, значит, и за Советы? За нашу власть?

Игнат вдруг лукаво прищурился, оглянулся на Савку, подмигнул Степану и сказал, усмехаясь в усы:

— Ну, поскольку нет на земле другой власти, согласной на колхозы, окромя нашей, советской, так и для меня другой власти нет.

Степан улыбнулся и облегченно вздохнул.

— Ты как, — тихо спросил, наклоняясь к нему, Игнат, — сам от себя ходишь? Спасаешься? Или уполномоченный?

— Уполномоченный, — ответил Степан, улыбаясь.

— Бумаг мне твоих не надо, — махнул рукой Игнат. — Знаю тебя. Ну, раз ты есть от власти нашей уполномоченный, могу тебе сказать, а ты передай: колхоз наш, скажи власти, живет! Как бы это сказать? Подпольно живет. Есть у нас и председатель. Прежний. Орденоносец. Замаскирован нами. И счетовод есть, книги ведет. Книги могу показать тебе. И все добро колхозное попрятано. Вот хоть у сродственника спроси. Так, Савко?

— Так, так истинно, — радостно удивляясь, подтвердил дядька Савка. — Хитро сделано. Государственно.

— А немцы с нашего села ни зерна не взяли! — крикнул Игнат. — Что сами пограбили, то и есть. А мы им ни зерна не дали. А как? Про то моя спина знает, — он задумался, опустив голову. Забарабанил черными пальцами по столу. По губам его, прикрытым седыми усами, поползла усмешка. — Староста. Немецкий староста я на склоне моих лет... Позор! Кругом старосты звери и мироеды. Кулаки. А я людям кажу: «Уважьте! Старость уважьте мою! У меня дети в Красной Армии». Не согласились со мной мужики, упросили.

— Всем миром просили, — вздохнул Савко.

— Не миром, — строго поправил его Игнат, — колхозом просили меня. У тебя, говорят, Игнат, душа непокорная, несогласная с неправдой. Постой за всех. И вот — стою. Немцы мне кричат: где хлеб, староста? А я кажу: нема хлеба. А почему рожь осыпается, староста? Нема чем убирать! А почему скирды стоят, под дождем гниют, староста? Нема чем молотить! Мы тебе машины дадим, староста. Людей, кажу, нема, хоть убейте! Ну и бьют! Бьют старосту смертным боем, а хлеба все нема.

— Не могут они его душу покорить, вот что! — проникновенно, со слезой сказал Степану Савка.

— Что душу! — усмехнулся Игнат. — Спину мою, и ту покорить они не могут. Непокорная у меня спина, — сказал он, распрямляясь. — Ничего, выдюжит.

— Спасибо тебе, Игнат! — взволнованно сказал Степан, подымаясь с лавки и протягивая руку. — И прости ты меня, бога ради, прости.

— В чем же прощать? — удивился Игнат.

— Нехорошо я о тебе думал... И не о тебе одном... Ну, в общем — прости, а в чем — я сам знаю.

— Ну, бог простит, — улыбнулся Игнат и ласково обнял Степана, как сына.

На заре староста сам проводил подпольщика до околицы. Здесь постояли недолго, покурили.

— Если власти нашей, — тихо сказал Игнат, — или партизанам хлеб нужен, дай весточку, — хлеб дадим.

— Хорошо. Спасибо.

— Не мне спасибо. Хлеб не мой. Колхозный. Расписку возьмем.

— Хорошо.

— Ну, иди...

Степан протянул ему руку. Игнат взял ее, крепко зажал в своей.

— Еще вот что спрошу тебя... — прошептал он, заглядывая в глаза Степана. — Скажи — наши вернутся? Не спрошу тебя, скоро ли и когда, бо того ты и сам не знаешь. Спрошу только: вернутся ли вообще? Правду скажи! — И он впился в его глаза.

— Вернутся! — взволнованно ответил Степан, — Вернутся, Игнат, и скоро!

— Ну вот! — облегченно вздохнул староста. — А спина моя выдержит, не сомневайся! — И он засмеялся, пожимая в последний раз Степанову руку.

Степан шел полевой дорожкой меж массивов осыпающейся ольховатской ржи и всю дорогу весело ругал себя:

«Чиновник ты! Цыплякову поверил, а в народе усомнился, чернильная твоя душа? Вот он, народ — непокорный, могучий. Бюрократ ты, кресло потертое! Не молчит он — звенит! Как сухое дерево, звенит ненавистью, по искре тоскует. А тебя, бумажная твоя душа, сюда спичкой и поставили. Да нет, не спичкой! Спичка чиркнула и погасла. Кремнем. Кремнем должен ты быть, Степан Яценко, чертова твоя душа! Чтоб от тебя искры летели и раздувалось пламя народной мести».

Обо всем этом и рассказал Степан Вале, когда они наконец встретились.

Они проговорили всю ночь.

У Вали тоже был ворох вестей для Степана.

— От Максима приходил человек, — сказала она.

— От Максима? — обрадовался он. Максим, как и он, был поставлен обкомом для работы в подполье. — Ну, что Максим?

— Пока жив! — улыбнулась Валя. — Большие дела у него! Шахтерских отрядов несколько... Три комсомольских...

— Вот как! — даже позавидовал Степан. — Это хорошо.

— Приходили от Ивана Петровича...

— Ну, ну?

— Толком ничего не сказали. Видно, меня опасаются. Но явку дали. Иван Петрович просит передать — у него в хозяйстве урожай сам-семеро...

— А-а! — усмехнулся Степан. — Иван Петрович всегда был мужик агротехнический! Ишь уродило как!

— Ну, это все вести от людей, тебе известных. А есть и от неизвестных. Никому не известных.

Степан не понял.

— То есть как?

— В Вельске кто-то красный флаг поднял на парашютной вышке. Целый день висел. Немцы боялись — заминировано. Об этом флаге только и говорят вокруг!

— Кто же флаг поднял?

— Никто не знает! Я же тебе говорю: никому не известные люди.

— Этих неизвестных людей надо найти.

— Немцы тоже ищут...

— Ну, немцы могут и не найти, — засмеялся Степан, — а нам своих не найти совестно.

— Потом у нас — в нашем городе — тоже событие, — продолжала Валя.

— Что у нас? — всполошился Степан. Он любил свой город, гордился им и всякую весть о нем встречал ревниво.

— Немцы на главной улице каждый день сводку вывешивают. Народ читает, кто верит, кто нет, но у всех — уныние. И вот стала каждый день под немецкой сводкой появляться другая. Понимаешь? Написано детским почерком. На листке школьной тетради. Чернилами. И даже, — улыбнулась она, — с кляксами...

— Что же в этих листках? — недоумевая, спросил Степан.

— Опровержение! Какой-то малыш каждый день — заметь, каждый день! — опровергает Гитлера: «Не верьте Гитлеру — все, собака, врет. Я слушал радио. Наши не отдали Сталинград. Наши не отдали Баку». Немцы срывают эти листки, ищут виновника, а ничего сделать не могут. Опровергает малыш Гитлера каждый день, и Гитлер с ним справиться не может! Об этом весь город говорит.

— Кто ж он? — взволнованно спросил Степан.

— Никто не знает. Может быть, кто-нибудь из моих малышей...

Степан удивленно посмотрел на нее, не понял. Потом сообразил, что она говорит о своих школьниках. Он всегда забывал о том, что она не только жена.

— Да, может быть, кто-нибудь из твоих мальчиков... — сказал он, извиняясь за свою забывчивость.

— И я все думаю: кто? — продолжала Валя, сияя влажными глазами. — Это кто-нибудь ив наших радиолюбителей. Но в седьмом классе все мальчики увлекаются радио. И я не знаю — кто. Иногда мне кажется, что это Миша... А иногда, что это Сережа...

Степан молча слушал ее.

— Сколько их таких, — задумчиво продолжала она, — мальчиков, девушек, стариков, подымающихся в одиночку. По приказу своей совести.

— Найдем! — горячо сказал Степан. — Мы будем строить. Валя, наше подполье, как строят пороховой погреб, — осторожно и основательно.

И он стал строить подполье, как пороховой погреб.

Появились связи, отряды, явки, люди, цепочка людей, знавших только правого да левого соседа. Степан знал их всех, и земля, казавшаяся ему после ухода наших войск мертвой, задушенной, сейчас ожила, населилась людьми, готовыми к борьбе.

К Степану часто приходили связные от партизан, от подпольных групп; приходили и с Большой земли, чаще всего девушки.

— И вам не страшно, дивчата? — спрашивал он, искренне удивляясь.

Некоторые обижались. Другие задорно отвечали:

— А чего же бояться на своей земле?

Стали действовать отряды Максима. Запылали немецкие казармы, полетели под откос поезда. Тихие ночи озарялись пламенем малых, но жестоких битв в тылу.

Немцы ответили виселицами. Где-то ждала виселица и Степана. О нем уже знали. Его искали. Но он не думал теперь о смерти. Он снова чувствовал себя хозяином на своей земле.

Да, он здесь был хозяином, а не бургомистры и гаулейтеры. Ему вручили свою душу люди, его приказов слушались, даже и не зная его. И он ощущал себя сейчас, как и раньше, хозяином, военачальником, вожаком, а чаще всего — приказчиком народной души. Душеприказчиком. Ему мертвые завещали ненависть. Ему живые вверили свои надежды. Качающиеся на виселицах товарищи поручили ему месть за них.

У него было теперь большое «хозяйство», куда более сложное и богатое, чем раньше; все это хозяйство надо было держать в памяти, ничего не доверяя бумаге. Он должен был помнить имена и адреса, даты и сроки, поступки и планы, черты лиц и свойства характеров, выражение глаз каждого человека в минуту опасности. Он должен был знать, кому можно верить целиком, кому наполовину, кому нельзя совсем. Кого надо ободрить, кого отругать, кого обнадежить, с кем помечтать вместе, а кого при первом же случае уничтожить, как Иуду.

На дорогах своих скитаний, — а бродил он все время, то один, то с Валей, — ему встречались тысячи людей. У случайных костров люди говорят откровенно. Он прислушивался.

Старики тосковали по оружию. Молодые парни, бежавшие от невольничьего плена, открыто спрашивали путь к партизанам. Он присматривался к ним. Одним отвечал, пожимая плечами:

— Та хто его знает! Як бы я знав, той сам бы пишов...

Других отводил в сторону, давал безобидный адресок — первое и простое звено длинной цепочки.

Потом он узнавал в отрядах своих крестников.

— Ну, как? — спрашивал он.

— Та ничего! Воюем! — браво отвечали хлопцы.

Ночи в партизанском отряде были для Степана и счастьем и отдыхом. Здесь он был у своих. Здесь, на малой советской земле, или — как у шахтеров — даже под землей, в забытой шахте, он чувствовал себя легко и привольно. Можно было спину разогнуть. Можно было маску скинуть. Можно было вольно засмеяться, назвать человека дорогим именем «товарищ».

Но засиживаться здесь ему было нельзя. Его ждала стонущая, мятущаяся земля, — без него она сиротела.

— Может, на дело меня возьмете? — упрашивал он командира партизанского отряда. — Что ж это я? И моста не взорвал, и гранаты не кинул. Придут наши, и похвалиться нечем.

— Иди, иди! — добродушно ворчал в ответ командир отряда бурильщик Прохор. — Иди, свое дело делай. Без тебя тут управимся. Ты свои гранаты кидай!

Он шел и кидал свои гранаты — листовки, начиненные страшной взрывчатой силой — правдой. Их читали жадно, как дышат в подземелье, — лихорадочными глотками. Кто прочел — рассказывал соседям, а кто прочесть не успел — рассказывал свое, о чем самому мечталось. Как осколки гранаты, разлетались по всей земле обрывки фактов, лозунгов, идей, но и они поражали самого страшного врага закабаленного народа — безверие.

— Про листовку слышал? Ага! Значит, жива наша правда, не потоптана! Значит, есть где-то люди! Значит, есть у них с кем-то связь! Значит, и армия наша стоит нерушимая, скоро придет на выручку.

Случалось и Степану во время скитаний читать свои листовки. Он читал их так, словно впервые видел, — жадно, как все. Наклеенная на заборе листовка вызывала и в нем новый прилив веры. И он искал в ней между строк, им же самим написанных, новые факты.

Назад Дальше