Пожилые записки - Игорь Губерман 5 стр.


– А чего ты меня словом этим обзываешь? Я и вправду еврей.

Из мгновенно вспыхнувшего общего разговора быстро выяснилось, что сибирские ребята были уверены, что еврей – это такое ругательство, а вовсе не обозначение национальности.

А через несколько месяцев на нашем почтовом ящике появилась надпись мелом: «Милька – друг», и мы вздохнули с облегчением. Вскоре Мильку даже выбрали председателем общества по спасению утопающих. Плавать он еще не умел, в округе не было в помине никаких опасных рек и омутов, но пришла откуда-то бумага, что такое общество в школе необходимо.

Сибирь стремительно учила Мильку жить. Его учительница как-то раз сказала Тате:

– Ваш сын так замечательно разбирается в политике, откуда это у него?

Тата похолодела от ужаса и промолчала.

– Вы приучаете его читать газеты, – догадалась учительница, – он так правильно всё толкует.

Тут Тата успокоилась, отправилась домой и сразу же спросила сына, где он приобрел свои незаурядные познания в политике.

– Так ты же все время слушаешь «Голос Америки», – снисходительно появнил смышленый мальчик, – а я тоже слышу, но в школе я всё говорю наоборот.

Мои коллеги по той жизни (и воры, и убийцы, и грабители) семью нашу не просто уважали, а любили, если можно здесь такое слово применить, – по веской и простой причине: в доме нашем даже без меня можно было стрельнуть трешник на бутылку, если загорелась душа. Я помню очень странные свои ощущения, когда маленький Милька рассказал, что в наше отсутствие заходил дядя Сеня – это был запойный человек, уже заканчивающий в ссылке свой огромный срок за зверское убийство соседа в пьяной драке. Милька возбужденно нам повествовал:

– У дяди Сени тряслись руки, он сказал мне, что если он сейчас не выпьет, то умрет. Я просто не мог не дать ему всё, что у меня было. Он меня так благословлял!

Надо признать, что эти мелкие долги мои коллеги в день получки и аванса неукоснительно возвращали. И, конечно, уже будучи освеженными, долго бормотали, стоя у калитки, разные слова благодарности. А сварщик Сеня мне сказал, что будь такой сын у него, он бы не скрывался от алиментов.

Тата и в Сибири оставалась точно такой же, как в Москве, и со спокойной приветливостью принимала всех отпетых, матерых и заядлых. Я помню одну славную воскресную историю. В начале дня зашел во двор мужик из расположенной неподалеку деревни: он принес в поселок продавать только что забитого, уже нарезанного крупными кусками барана. Мы купили у него пару кусков, и он ушел, мгновенно выветрясь из памяти. А вечером, уже густела темнота, он снова постучался к нам в калитку. Был пьян настолько, что едва держался на ногах, и с ног до головы был в осенней глинистой грязи – как видно, падал и лежал, отдыхая, – она с него еще стекала отовсюду.

– Земляк, – сказал он умоляюще, – пусти отночевать, никак сегодня до деревни не дойду. Я с самого утра тебя приметил, когда шел, сейчас подумал – этот не откажет.

Он еще что-то бормотал, уже несвязное, и я посторонился молча, пропуская его к нам во двор. В дощатой летней кухне раскладушка точно становилась между печью и столом. Покуда я раскладывал ее, он переминался с ноги на ногу от лютого усталого нетерпения и рухнул прямо в ватнике, в одно мгновение блаженно захрапев. Я еще накрыл его старым тулупом, в котором таскал уголь из сарая, и возвратился в дом. Всё это заняло минуты три, никак не больше.

– Кто это приходил? – спросила жена.

– А тот мужик, что утром мясо приносил, напился за день и намаялся, на летней кухне попросился переспать, – наскоро выговорил я, утыкаясь в прерванное чтение.

– Ой, – сказала Тата огорченно, – а у меня пододеяльники не глаженные!

И если б я не представлял себе так ясно вид того заляпанного грязью мужика, то я бы не так сильно корчился от смеха – к недоумению, а после и обиде Таты.

Благодаря ее ровной ко всем приветливости я привез из Сибири совершенно новую формулировку понятия о культурной женщине. Уже в Москву вернувшись, много раз я задавал эту загадку самым отъявленным мыслителям: выскажи мне лаконично, что это такое – культурная женщина. И ухмылялся снисходительно, когда мне бормотали про интеллигентность, образованность, начитанность и вежливость-тактичность-воспитание. Ибо я знал безупречный и короткий ход к понятию. Но – от обратного тому, что лепетали мне гурманы мысли.

Было так: пришел к нам в дом недавний вор, а ныне ссыльный, мой коллега Гоша. И принес бутылку коньяка. Ему встречаться предстояло завтра с некими людьми, которые ко мне отменно относились. И, чтобы лучше поладить с ними, он задумал как бы невзначай сказать, что вчера, мол, пил и гостевал у Мироныча. Но я-то с ним по ссыльно-лагерной негласной этике никак не мог эту бутылку разделить, я бы нанес тогда урон своей репутации. Не то чтобы такой был пария электрик Гоша, только пойман был недавно на мелком воровстве, а главное, что у своих – такое не прощалось. В лагере это вообще каралось очень жестоко (крысят-никами называли таких людей), а в ссыльном поселке был он только изгнан из круга вместе пьющих и вместе чифирящих людей. А еще, с ним выпив, я как бы его поручителем на будущее становился, это вовсе не входило в мои планы.

– Гоша, ты сам знаешь, что с тобой я пить не могу, – сказал я ему открытым текстом, – но из дома я тебя не гоню, садись и пей, а огурец и колбасу я тебе сейчас подам.

Бутылку он уже на стол поставил – глупо оставлять, – и Гоша в одиночестве присел к столу.. Я колбасу ему принес и огурец, как обещал, и занялся какими-то своими делами. Гоша пил, не обижаясь и не торопясь, всё было правильно и справедливо, он это знал и принимал. А тут на кухню Тата забежала, после вышла, и опять вернулся я.

Гоша с неподдельным восхищением сказал мне:

– Баба у тебя какая культурная!

– А что случилось, Гоша? – спросил я. Он был серьезно изумлен.

– А я ей говорю: какая у вас печь высокая и побеленная, – пояснил мне Гоша с восторгом. – А она мне отвечает: да, печь хорошая, высокая и побеленная, а другая бы сказала: да иди ты отсюда на хуй!

И прощаясь на крылечке, он еще покачивал от восхищения головой.

Мне странно и приятно вспоминать это сейчас и в Иерусалиме. Дети выросли уже и в эту нашу вторую жизнь полностью вошли, вросли и вжились. Так самостоятельны они теперь, что изредка даже шальная мысль у нас с женой мелькает: вот, дескать, опора нашей скорой старости. Потом спохватываемся и смеемся. Но некая глубокая педагогическая мысль у меня есть: в целях сугубо воспитательных подросшим детям надо помогать лишь до ухода их на пенсию.

А интересно, как родившаяся уже в Израиле внучка будет относиться к нам – оттудошним?

Как все на свете внучки. С интересом, без почтения, со снисходительной любовью. Однажды мудрый человек Зиновий Гердт нам рассказал историю: Повел он как-то свою внучку в зоопарк, и там она ужасно наслаждалась. Лопотала детские глупости, угощала чем попало зверей, веселилась, удивлялась и вовсю гуляла. А возле клетки льва вдруг поскучнела, погрустнела, тяжело задумалась и деловито-вкрадчиво спросила:

– Скажи мне, дедушка, а эсли (от волнения она так и сказала – эсли) тебя съест лев, то на каком троллейбусе мне ехать к папе с мамой?

ГОДЫ, СОБАКИ, ЖИЗНЬ

Хотя я не был никогда завзятым другом меньших братьев, но собаки мне по жизни попадались. Как-то весной семьдесят восьмого года позвонил средь бела дня приятель, человек очень талантливый, а по профессии – астрофизик.

– Слушай, – сказал он, – ты вот в Израиль собираешься, а там тебе в разгар рабочего энтузиазма уже не позвонит известный ученый, без пяти минут академик, чтобы заехать через час и выпить водки.

– Ясно, что не позвонит, – охотно согласился я, – на воле люди делом заняты, а не херней в засекреченных лабораториях.

– По космосу, только по космосу, – перебил он меня и тут же поспешил добавить, будучи слишком умен для облегчающих иллюзий, – но всё равно, конечно, на войну, и нечего мне это тыкать в глаз в хорошую минуту. Выпить мне с тобой охота, а не препираться. Так я выхожу?

– А я как раз пока сбегаю, – ответил я.

И пошел я в винный магазин, где привычно занял очередь и привычно стал читать прихваченную книгу, ибо разговоры в такой очереди знал наизусть и никаких фольклорных радостей не ждал.

Но когда минут через сорок отходил я от прилавка с вожделенными двумя поллитрами, вдруг тесно подошли ко мне возле двери два fc алкаша и чуть ли не дуэтом тихо сказали:

– Друг, купи породистого щенка.

На ладони одного из них в заботливо подложенной кепке лежал нежно-желто-белый комок необыкновенной пушистости с двумя черными пуговицами глаз над розовым младенческим носом.

– А правда породистый? – зачем-то спросил. Не ппглаттитъ это чудо было невозможно.

– Сукой мне быть, – торжественно сказал алкаш. И добавил, честно подумав:

– Что ли терьер, хер его знает, уже не помню.

– А правда породистый? – зачем-то спросил. Не ппглаттитъ это чудо было невозможно.

– Сукой мне быть, – торжественно сказал алкаш. И добавил, честно подумав:

– Что ли терьер, хер его знает, уже не помню.

– Мать его – медалистка всех фестивалей, – сказал второй, зная психологию советского человека. – Двадцать рублей просим, а на фестивалях за них тысячу дают.

Бутылка водки в те благословенной памяти времена стоила три рубля шестьдесят две копейки. Я понимал, что это чудо отдадут и за бутылку, но мучили меня иные соображения.

Моя любимая жена была всегда категорически против того, чтоб завести собаку. Не любила она домашних животных. А точнее – обладала очень редким (и для обладателя мучительным) даром совершенно реального ощущения разных будущих житейских неприятностей. То, что собака будет убегать, теряться, болеть и вообще когда-нибудь умрет – заранее терзало мою жену жгучей болью. А то, что мы животное, конечно, полюбим и всё это будем тяжело переживать – заведомо добавляло Тате страданий еще за нас. Поэтому на просьбы дочери (и сам я был непрочь, о чем нешумно заикался) следовал всегда решительный отказ. Который обычно был снабжен еще одним замечательно прозорливым доводом:

– Ты убежишь в школу и к подружкам, папа – неизвестно куда на целый день, а я корми ее и с ней гуляй. Нашли себе дурочку.

Всё это вихрем пронеслось в моем сознании, и сам я удивился, слушая, как отвечаю алкашам:

– Давайте так поступим, мужики. Сейчас пойдем ко мне домой, тут рядом, и если жена моя всех нас троих не выгонит с порога, я вам тут же отдаю двадцать рублей. А если выгонит, то я вам ни за что даю на бутылку. Пошли?

Алкаши потянулись за мной гуськом в полном молчании – очевидно, боясь неосторожным словом спугнуть такого идиота и лишиться бутылки.

– Господи, – сказала Тата, – я ведь как чувствовала, лучше бы сама сходила.

– Терьер, – льстиво и пугливо сказал один из алкашей.

Пушистый очень будет, – это, как я услышал, говорил я сам. Таким же тоном. Жена тяжело молчала, но ее рука уже тянулась – гладила комочек белой шерсти. А деньги были у меня с собой, и алкаши не растворились даже – просто испарились во мгновение.

Через пять минут первая лужа знаменовала появление в нашем доме собаки, и жена подтерла эту лужу так безмолвно, что я почувствовал себя последним мерзавцем.

Дочке нашей было в это время двенадцать, сыну – пять, а Тата вообще на диво добрый человек, так что щенка Фому растлили мы мгновенно и бесповоротно. Стал он безбоязненным и наглым, ошивался непрестанно у стола (за что кличку получил – Ефим Попрошаер), убегал во всех направлениях, едва оказывался на свежем воздухе, и никакой пресловутой сообразительности дворняжек (ибо терьером он таким же был, как я – горным орлом) не проявлял. Но полюбивших его детей это ничуть не печалило.


Замечательный Фома,

много шерсти, нет ума, -


нежно мурлыкала над ним дочь слова моего сочинения (моя репутация литератора в доме снова посвежела). А сын просто молча облапливал его с такой неистовой страстью, что Фома визжал и вырывался, забиваясь под кровать. Хотя ласковости был необычайной, лез ко всем чужим людям с заведомым обожанием, так что сторожем он оказался ровно таким же, как терьером.

Еще одну его особенность я пропустить никак не могу, хотя весьма интимного характера она была. Его пушистая курчавость не ослабевала даже под хвостом, и мы частенько, чертыхаясь, выпутывали его какашки из густой шелковистой шерсти. А постричь его в этих местах не смели догадаться.

Во мне Фома незамедлительно признал хозяина и норовил все ночи спать под моей кроватью. Но во сне ворчал, повизгивал, хрипел и рычал, переживал какие-то приключения, будто наверстывал нечто упущенное в прежней жизни, когда был, возможно, волкодавом, морским пиратом или женщиной-вампиром. Кто знает, кем мы были в прежней жизни и как это сказывается на снах сегодняшней?

Судьба тем временем плавно катила меня к тюрьме, и когда меня забрали, то Фома (уже впоследствии мне рассказали) просто-напросто сошел с ума. Он выл, метался по улицам, ища меня, возникли у него всякие внутренние расстройства, и попал он под машину, перебегая улицу Ордынку. А знакомый ветеринар объяснил, что это было как бы неизбежно: попадают под машины уже больные собаки, ибо все реакции и сметка у них сильно ослаблены.

Только честно все-таки сказать придется, пафос этой уличной трагедии снижая, что бежал Фома через опасную дорогу не за призраком любимого хозяина, а за вертлявой соблазнительной районной сучкой. Тоже, кстати, из терьеров, только бабушка была, видать, шалуньей, и туда десяток прочих пород вписался тоже.

Я поэтому, когда узнал подробности, написал Фоме высокую эпитафию:


Прощай, Фома, ты пал прекрасно,

ты встретил вечные потемки,

летя блаженно и опасно

понюхать зад у незнакомки.

И принял смерть, судьбе послушно,

л дама, сладость кобелей,

ушла, вихляя равнодушно

причиной гибели твоей.


Похоронен Фома, теперь можно без опаски раскрыть эту тайну – под фундаментом новой Третьяковской галереи.

После смерти снова суждено было ему попасть ненадолго в руки алкашей. Двое их как раз освободилось из вытрезвителя, что был некогда в конце переулка, и бродили бедолаги в округе, прося денег то ли на дорогу, то ли на опохмелку. Счастье к ним явилось в виде полоумной интеллигентного вида женщины, которая сама к ним кинулась, предложив безумные деньги (чуть ли не на три бутылки с закусью!), чтобы они всего-навсего закопали маленькую собачку. Господи, они бы скальный грунт немедля одолели, а тут финны рядом строят Третьяковку, и уже разрыхлена земля. И закопали, думаю, Фому, с такой же вороватой скоростью, с какою продали когда-то.

Прощай, Фома, прости, если я что-то о тебе сказал не так, любили тебя очень в нашей семье, за что тебе большое спасибо.

Тюрьма и лагерь принесли мне близкое знакомство с немецкими овчарками, и с той поры я видеть их спокойно не могу. А не с того ли, кстати, и в Израиле так по сравнению с другими породами мало немецких овчарок, что у множества израильтян старшего поколения их облик неразрывно связан с лагерями? На каждой станции – я по дороге в лагерь прошел пять пересыльных тюрем – нас окружала охрана с автоматами и штук десять хрипящих от ненависти овчарок. Я всё думал: как их натаскивают на нас, как обучают такой разборчивой злобе? В Красноярской тюрьме мне посчастливилось это увидеть, педагогика оказалась очень простой (я уже писал об этом в лагерном дневнике).

Нашу камеру выводили каждый день на часовую прогулку, мы спускались со второго этажа на первый, а в пролете лестницы неизменно стояла молодая овчарка. Стоявший рядом воспитатель-охранник чуть придерживал ее за ошейник, и мимо собаки с утра до вечера текла толпа людей, измученных жарой, неволей, духотой, грязью и недоеданием. Тюрьма была огромная, этот поток наверняка тек сплошняком. Собаку натаскивали на наш вид, на запах запущенности, бессилия и страха. И натаска действовала очень быстро. Я как раз застал первый или второй день такого обучения: псина стояла равнодушно, далеко вывесив язык от жары и нервно зевая. Дней через десять ее нельзя было узнать: она рычала и хрипела, порываясь нас достать, с огромных ее клыков стекала слюна, и шерсть стояла дыбом на загривке. Точно такие же овчарки охраняли нас в лагере и сопровождали на работу. Хватит, впрочем, а не то пойдут ассоциации с самой охраной.

А когда попал я в ссылку, то купили мы избу, собака в такой жизни была просто необходима. И в субботу первой же недели в новом доме появился мой приятель, ведя за собой на веревке огромного пса. Точнее – суку необыкновенной красоты. Что-то типа очень крупной шотландской овчарки с длинными космами красно-коричневой шерсти, породистой удлиненной головой, мохнатым хвостом и дивно стройными ногами, слово «лапы» тут никак не подходило. Она была вполне упитанной и выглядела как домашняя, когда бы не глаза: полны были глаза ее тоски, растерянности, страха и напряженности. Всё выяснилось с первых слов приятеля, человека вполне забубённого (здесь он был после третьей ходки в лагерь за кражи и драки), но при этом неожиданно и непредсказуемо доброго и даже жалостливого, как это ни странно тут звучит.

Я нечто должен пояснить, нигде не читанное мной, хотя уверен, что об этом кто-нибудь писал. Уже давно в Сибири едят собак. Я не знаю, когда это началось, но полагаю, что пошло от миллионов ссыльных, населяющих уже десятки лет сибирские пространства. Хоть мяса тут везде достаточно, однако стоит оно денег на базарах, а с деньгами никогда у ссыльных не было хорошо. Тем более у тех, кто избывает свои сроки на бесчисленных сибирских стройках, населяя бараки в городах. В основном на водку уходят у них деньги, и могучая была поддержка империи от отнимаемых обратно таким образом этих заработанных рублей. Потому и шла свирепая борьба с варением самогона: кровные имперские миллионы крали у казны владельцы самогонных аппаратов. Словом, не хватало на мясо, и в еду пошли по всей Сибири собаки. Отлавливают псов бездомных, выцыганивают у хозяев щенков, крадут и перепродают собак для этой цели. Я был потрясен, когда узнал– об этом впервые в своем поселке Бородино (километров двести восточнее Красноярска); мне бывалые сибиряки рассказали, что давно и всюду это так. Еще мне повестнули, что люди местные, живущие на воле и в своих домах, над ссыльными смеются, но при случае тоже собачину едят охотно, только это тщательно скрывают. Ибо уровень приличий человеческих, подумал я тоскливо, существует на любой ступени социальной лестницы. Есть нашего ближайшего друга это не мешает, только побуждает этого стесняться и таить.

Назад Дальше