Пожилые записки - Игорь Губерман 6 стр.


Первый раз жареное собачье мясо ел я, того не ведая, в первые дни своего приезда в поселок, ошалело празднуя какую-никакую, а свободу. И очень плохо стало мне, когда сказали. Но любопытство превозмогло, и я поел еще раз. Оно действительно почти ничем не отличалось от баранины, а медвежатины или конины было значительно вкусней. Но после я уже не мог себя заставить, и когда в кузнице друг мой, цыган Леня, закатывал в узком кругу тайные выпивки с похлебкой из собачины, я только пил, закусывая водку салом и дивной сибирской травкой черемшой.

Вот почему тоску и злобную растерянность в больших черных глазах приведенной собаки понял я с первых же слов приятеля Валеры.

– Сожрать ее хотели, Мироныч, – сказал он, – уже было костерок развели, а я смотрю – у нее слезы в глазах, всё понимает. Я и купил ее у них за пятерку, они сейчас за эти деньги себе щенка найдут, бегом побежали. А я тебе ее на новоселье решил. Джульгенда ее зовут. Видать, со двора ее откуда-то свели, раз имя знают. Давай-ка я ее привяжу.

На дворе купленной нами избы была большая конура, оставшаяся от неведомой собаки бывших хозяев, и в сарае нашлась старая цепь; ошейник мы сделали наскоро из брючного ремня. Джульгенда повиновалась Валере беспрекословно, на меня внимания не обращала вовсе, я слегка поглаживал ее, и она наверняка чувствовала мою опаску. После Валера церемонно пожелал нам счастливой жизни в новом доме, выпить отказался наотрез, пообещав зайти для этого попозже, и ушел. А мы с женой и сыном отправились в поселковую баню, собственную я только через полгода построил.

Когда вернулись, я сообразил, что время покормить Джульгенду, и вышел с миской супа. Мне навстречу вылезло из конуры и злобно зарычало тощее кошмарное создание с мокрой свалявшейся шерстью и оскаленной клыкастой пастью. Так была эта собака не похожа на упитанную красавицу двухчасовой давности, что я сразу догадался о причине. Отошел чуть в сторону, чтобы увидеть внутренность конуры – там копошилась куча новорожденных щенков. Миску с супом я подвинул Джульгенде длинной палкой.

Так я, этой палкой миску доставая и придвигая, кормил Джульгенду еще дня три. А как-то на закате вышел звать к обеду сына, не нашел его, позвал погромче, и тогда из конуры Джульгенды выполз он, держа щенка, а Джульгенда, стоявшая рядом, их обоих нежно облизала. С этих пор ее кормил сын. И лишь недели через две она сама ко мне подошла и ткнулась головой в колени.

Щенков родилось шестью уже у нас просили их, и нескольким людям надо было, не обидев их, отказать, ибо зачем щенков просили мои коллеги по работе, я прекрасно понимал и допустить это никак не мог.

Мы всех щенков благополучно раздали, но один остался, и расстаться с ним ни у кого из нас не было душевных сил. Уже и дочка из Москвы приехала к нам на каникулы, и был щенок этот всеобщим любимцем. Назвали мы его Ясиром – в честь Ясира Арафата (он выражением лица очень Арафата напоминал, только гораздо благородней оно было у собаки), но ласково именовали Ясиком.

Так у нас и жили две собаки, но судьба распорядилась по-своему, и Джульгенда умерла таинственно и страшно. Был тому виной игривый и неугомонный Ясик. Бегал он пока что всюду невозбранно, часто успевал просочиться на улицу, но очень быстро возвращался, ценя нашу большую компанию. А как-то шла мимо забора незнакомая нам женщина средних лет, Ясик выскочил и подвернулся ей под ноги. Она от неожиданности взмахнула рукой, и щенок от чистого испуга тяпнул ее несильно за палец. Женщина постучалась к нам, вошла во двор и учинила жуткий крик. Она вопила, что мы сами – чистые каторжники, что собаки наши – каторжные звери, что она пойдет немедленно в милицию искать на нас управу, а то слишком вольно мы живем, и смотреть на это нету больше сил приличным людям. Но только успокаивалась постепенно, потому что боли не было, следов укуса – никаких, а возбуждение от внезапного испуга проходило. Что-то лепетнула она еще, я извинялся и сочувствовал, пятерку сунул ей, чтобы запить волнение (это был лучший способ оплаты чего угодно в поселке), и она ушла восвояси. Я стоял и курил, пока она кричала, Ясик виновато под крыльцо забился, а Джульгенда вышла на крик из конуры и молча наблюдала нас. А женщина, крича, на нее тоже несколько раз взглянула.

И собака наша начала хиреть. Перестала вовсе есть и вскоре отощала так, что на проступившем позвоночнике висела шерсть, как будто тела уже не было. Она лежала неподвижно возле конуры и лишь хвостом еле заметно вздрагивала в знак приветствия, когда к ней подходили. Я привел соседку тетю Фросю, и старуха сразу же сказала:

– Сглазили тебе собаку, Мироныч, дня через два помрет. К тебе тогда ведь Клавдия заходила покричать, она и сглазила.

Воспитанный на научно-популярной литературе, я недоверчиво хмыкнул, но тетя Фрося не обиделась (я то электроплитку забегал ей починить, то утюг).

– Дней десять прошло, как Клавдия приходила? – вслух припомнила тетя Фрося, и я кивнул. – Вот дня два и осталось, помяни мои слова, Мироныч. Хочешь верь мне, хочешь нет, а все у нас в поселке это знают. А Клавдии мать, так та коров валила, если осердится, это любой тебе подтвердит, ее все соседи опасались.

А через два дня после этого Джульгенда ночью умерла. И не только тело ее ссохлось почти вдвое за эти дни, но даже голова непостижимым образом уменьшилась так, что перед смертью собака вытащила ее из ошейника.

И остался только тезка Арафата охранять ссыльную еврейскую семью. Он сел на цепь возле крыльца и немедленно почувствовал себя взрослым. А впрочем, он таким скоро и стал. Благодаря густому подшерстку он совершенно спокойно переносил любые морозы, а порою безмятежно спал под снегом, если его за ночь заметало, и лишь белый холмик выдавал место его лежбища да подтаявшее отверстие над носом. Зная (чувствуя, вернее) наше отношение к людям, он был очень необычным сторожем: злобно и непримиримо лаял на часто навещавших нас милицейских блюстителей и без единого звука пропускал в дом любых уголовников. А на вольных жителей поселка тоже лаял, но слышалось по тону, что это только для порядка.

Истекал мой срок, и ясно было всем, что Ясика придется оставить. И не только из-за полной неопределенности нашей предстоящей жизни, не только. Я уже не раз пытался приучить его жить в доме – Ясик органически не мог находиться в помещении больше часа. Он начинал выть, скулить, метаться, рвался выйти и просил меня помочь, умильно глядя и подманивая к двери. Поколения его предков жили на открытом воздухе, и все попытки перевоспитать его выглядели чистым мучительством. Может быть, конечно, может быть, что это так я успокаиваю свою совесть и что со временем он, может быть, привык бы, но мы тогда так были не уверены в своем собственном завтрашнем дне…

За день до истечения моего ссылочного срока мы отдали Ясика друзьям. Сын в этот день просто исчез из дома и возвратился только вечером, и всей семьей мы впервые в жизни ощутили тяжесть предательства. Мы слонялись по дому, стараясь не смотреть друг на друга, едкое и саднящее чувство бередило душу, предотъездные хлопоты не размывали его, вся радость долгожданной наступившей свободы была отравлена. С тех пор к предательствам различного рода я отношусь без прежнего яростного осуждения, ибо знаю, как немедля и свирепо это карается изнутри.

Друзья наши (надо было, кстати, подобрать людей, не евших собак, что сильно сужало выбор) отнеслись к Ясику донельзя по-человечески. Понимая, что с ним будет твориться в первую ночь, они легли в спальных мешках возле его конуры, щедро снабдив Ясика миской костей. Он их не ел, не выл, но и не спал: он просто молча и деловито выгрыз из забора две доски, но цепь не одолел. Мы это узнали утром, когда друзья пришли нас провожать. Они нам сказали, что уже он успокоился и даже лаял на прохожих, то есть признал новое место своей территорией. Но облегчения мы не испытали.

Чуть я не забыл еще об одном обитателе нашей избы, а кот Васька занимал в той нашей жизни видное место. Огромный, черный и гладкий, был он самоуверен и по-хозяйски нагл (он достался нам от прежних обитателей дома и презирал нас как явно временных жильцов). Ко мне однажды он сменил гнев на милость: я как-то поймал ему мышь. Она заскочила в тумбочку, спасаясь от него, и он бы просидел у дверцы тумбочки любое время, но я сжалился над ним (и Татой, которая от ужаса забилась в другую комнату), и мышь ему оттуда достал. После этого с месяц он ходил за мной, не понимая, почему я бросил столь благородное занятие, как ловля для него мышей, и вопросительно мяукал. Но разочаровался и оставил меня в покое. У него были свои проблемы: окрестные кошки обожали его и прохода не давали, они порой даже сходились на лужайке возле дома и подолгу сиживали там в пустой надежде. Васька себе цену явно знал и попусту не выходил. А после он и к Мильке стал терпимо относиться. Когда Тата с Милькой первый раз уехали в Москву на время школьных каникул, Васька тосковал и беспокоился. В Москву все годы ссылки я посылал телеграммы только в стихах, поэтому я так запомнил эти первые дни их первой отлучки и самую первую телеграмму:

Чуть я не забыл еще об одном обитателе нашей избы, а кот Васька занимал в той нашей жизни видное место. Огромный, черный и гладкий, был он самоуверен и по-хозяйски нагл (он достался нам от прежних обитателей дома и презирал нас как явно временных жильцов). Ко мне однажды он сменил гнев на милость: я как-то поймал ему мышь. Она заскочила в тумбочку, спасаясь от него, и он бы просидел у дверцы тумбочки любое время, но я сжалился над ним (и Татой, которая от ужаса забилась в другую комнату), и мышь ему оттуда достал. После этого с месяц он ходил за мной, не понимая, почему я бросил столь благородное занятие, как ловля для него мышей, и вопросительно мяукал. Но разочаровался и оставил меня в покое. У него были свои проблемы: окрестные кошки обожали его и прохода не давали, они порой даже сходились на лужайке возле дома и подолгу сиживали там в пустой надежде. Васька себе цену явно знал и попусту не выходил. А после он и к Мильке стал терпимо относиться. Когда Тата с Милькой первый раз уехали в Москву на время школьных каникул, Васька тосковал и беспокоился. В Москву все годы ссылки я посылал телеграммы только в стихах, поэтому я так запомнил эти первые дни их первой отлучки и самую первую телеграмму:


Васька-кот меня спросил:

где Эмиль, наш друг и сын?

Где та женщина-начальник,

что кипит на нас, как чайник?

Грустно я коту ответил:

нет жены, в отъезде дети.

Молча мы сидим у печки,

Ясик воет на крылечке.


Другие телеграммы были гораздо более бодрые. Когда мы уезжали и я сказал об этом на почте, девушка-телеграфистка озабоченно и печально спросила меня:

– А как же ваши телеграммы? Мы ведь их немножко подправляли и дарили на дни рождения всяким людям.

Я был польщен и счастлив, что полезен оказался местным жителям, но оставаться ради этого я был не в силах.

На два последних дня перед отъездом, чуя в доме суматоху и неладное, Васька исчез, и мы с ним попрощаться не сумели. Спасибо тебе, кот, за прожитое вместе время. Ты уже покинул этот свет, конечно. Пошли тебе кошачий бог и в новой жизни много кошек, мышей, здоровья и приятных новых постояльцев.

Хорошо, что мы не взяли Ясика в Москву: пошла у нас тревожная, непонятная и смутная жизнь. Она довольно долго длилась. А в разгар российской оттепели, поздней осенью восемьдесят седьмого, к нам в холодное октябрьское утро залетел вдруг через форточку на кухне ослепительно зеленый тропический попугай. Он от кого-то улетел и выбрал нас. И семья наша немедленно раскололась вдоль трещин наших несовпадающих (как выяснилось сразу) представлений о порядочности и честности. Я на радостях назвал попугая Кирилл Исаковичем и стал обучать легкому мату, даже не помышляя о возвращении бегледа. Безупречно нравственная Тата принялась вкрик настаивать на поисках владельца. Дочь молчала, но душа ее зримо разрывалась надвое. Сын так же молча отправился к какому-то соседу за клеткой. Сосед наш, находчивый и многоопытный плут, нашел решение предельно мудрое:

– Мать тебя заставляет повесить объявление о находке, – вкрадчиво и рассудительно сказал он сыну. – И вернуть, конечно, птичку надо. Только вдруг на объявление придет нечестный человек? И скажет, что это его птица? Как ты узнаешь? Нет, сперва пусть эти ротозеи повесят объявление о пропаже. Пусть они сперва объявят, что потеряли. Если ты, конечно, увидишь это объявление, тогда пиши пропало. Тут уж ничего не поделаешь.

Эту мудрую речь наш Милька нам принес уже с клеткой. Не наткнулись мы потом ни на какое объявление, и нас никто не осудил. Зато все заявили в один голос, что тропическая птица, осенью сама нашедшая дорогу в нашу форточку, – есть несомненная примета дальней дороги. Даже не примета вовсе, а знамение: настало время собирать чемоданы.

Так как в нашей жизни дальняя дорога больше рифмовалась с казенным домом, нежели с отъездами (уже они возобновились), то мы весьма насторожились, когда месяц спустя нас вызвали в ОВИР. Именно там состоялось десять лет назад мое свидание с чекистами, после которого я сел в тюрьму. Мы ехали туда не в самом радужном настроении.

Но дивной красоты и строгости офицерша произнесла слова, замечательные для времени законности и гражданских прав:

– Министерство внутренних дел, – торжественно сказала она, – приняло решение о вашем выезде.

Кто-нибудь еще не верит в приметы?

А в Израиле возобновились разговоры о собаке. Тата прерывала их категорическим отказом, напоминая всякий раз, как тяжело терять, когда полюбишь. А то, что мы полюбим, было ясно и слепому дураку. И сын мой (до сих пор благословляю его за отвагу) прибег в этой борьбе с родителями к маневру хитроумному и безупречно точному.

Как-то из города раздался его телефонный звонок, и он сказал мне голосом, дрожащим от волнения:

– Папа, тут сейчас из лавки, где торгуют собаками, выбросили щенка, и он погибнет. Он крохотный и скулит. Что делать?

– Как это – что делать? – суровым отцовским тоном ответил я. – Немедленно бери его и привози домой. Мы здесь его покормим и кому-нибудь отдадим.

Сын через час явился домой с невообразимо тощим, грязным и покрытым паршой кривоногим заморышем.

Еще на нем гнездились все виды мелкой насекомой нечисти Ближнего Востока.

– Эх ты, – сказал я ему укоризненно, – в свои шестнадцать лет ты даже родителей не научился грамотно обманывать. Чтобы такое создание выбросили из лавки, надо сперва, чтобы его в такую лавку взяли, а кто такое чудище согласился бы продавать?

Однако же к приходу матери версия была разработана: бедного щенка закидывали камнями злые жестокосердые мальчишки. (Тут были явственно видны традиции былой советской пропаганды: чем идиотичнее и круче, тем убедительнее и правдоподобней.)

Версия прошла не сразу: жена и мать поплакала немного, а сказала много больше – из того, что она думает о нас обоих. Но щенок уже обнюхивал квартиру, щедро писал на пол по углам, вилял хвостом и ластился – ему быстрее всех стало понятно, что судьба его вполне определилась.

А через год всего, как это и случается в подобных историях, он вымахал в огромного черного красавца – даже со следами породы. Его гулящая бабушка была, очевидно, бельгийской овчаркой. Так нам объяснили сведущие люди, и я честно передаю их мнение, хотя, судя по размаху ушей, его бабушка скорей всего была летучей мышью.

Наш любимец по кличке Шах вырос настоящей сторожевой еврейской собакой: он обожает всех знакомых и незнакомых людей, а боится кошек, птиц и темноты. Неописуемой доброты и дивного благородства получилось животное. А еще интересно, что своим хозяином он признает только сына, а всех нас хотя и любит, но считает некими сопровождающими лицами (лично меня – обслуживающим персоналом). Поскольку он – собака местная, то, очевидно, полагает, что хозяин в доме тот, кто лучше знает иврит.

***

В нашей бездонной памяти и в разуме нашем всё существующее в мире изобилие предметов и явлений связано внутренними рифмами. Психологи давно уже назвали их красивым словом «ассоциации», разбили на виды (ассоциации по смыслу, по форме, по содержанию, по цвету, запаху, звуку) и успокоились. А между тем это, конечно же, внутренние смысловые рифмы нашего бытия; Творец наделил нас вполне поэтическим сознанием, и великое множество самых разных понятий отзывается в нашей памяти на любое слово. Так, собака рифмуется с охотой – самый простой пример. А полезные советы – со скукой назидательных поучений (если они обращены к нам, разумеется, ибо если их произносим мы, то они рифмуются с пользой и желанием добра). Двадцатый век обогатил наш подсознательный словарь рифмами неожиданными и черными: Россия и лагеря, евреи и газ, физика и белокровие, технический прогресс и гибель живой природы.

Зря я разболтался и ушел куда-то в темы, кои трогать вовсе не хотел. Я собирался плавно перейти к воспоминанию, тесно связанному с собаками, светлому и давнему воспоминанию, в котором немудрящая имеется мораль. Ее я сразу назову: к советам опытных и сведущих людей прислушиваться стоит.

Один раз в жизни я лоехал на охоту. Заманил меня приятель, жарко нажурчав, что это удовольствие невообразимое, а мне лично как будущему литератору необходимо пережить охотничий азарт. Я вяло уклонялся, и приятель перешел на крик. Аксаков, Хемингуэй, Тургенев, Пришвин – выкрикивал он, а заметив, что я клюнул на Хемингуэя, повторил его имя трижды, как шаман – магическое заклинание. Я сдался и согласился. В немыслимую рань поехали мы с ним в какую-то неведомую глушь в Рязанской области, где у приятеля был знакомый егерь, и добрались туда на поезде, автобусах и попутных машинах только к позднему закату. Но егерь действительно оказался реальным (и весьма приветливым) мужиком, и ближе к вечеру мы крепко напились. И я лег спать в тесном чулане, за час убив около сотни комаров, которые пикировали на меня с предсмертным писком. Размышлял я о завтрашнем приключении, слегка тревожась за свою наблюдательность, ибо хотел увидеть и запомнить (а также пережить и прочувствовать) как можно больше. Я был еще возмутительно молод, и лишь это извиняет мою тогдашнюю иллюзию, что литература – это обилие житейских деталей.

Назад Дальше