Повелитель разбитых сердец - Елена Арсеньева 24 стр.


Нет, это не галлюцинация! Это правда!

Я всем телом вламываюсь в дверь – и оказываюсь среди солнечного света и жары. Все это после мрака погреба действует на меня, словно удар по голове. Ноги мои подламываются… И я упала бы, не схвати меня кто-то под руку. Перед глазами мельтешение радужных колец, в ушах звенит, и сквозь этот звон с трудом пробивается перепуганный голос:

– О Валентин! Что такое? Что с вами? Кто вас запер?

Чьи-то руки поддерживают меня, помогают сесть на край колодца. Я расслабленно поникаю, всем телом, всем существом своим впитывая восхитительнейшую каникюль. Постепенно начинаю видеть, слышать, понимать. И обнаруживаю, что передо мной Жани… как ее фамилия, я не помню, в общем – вдова скульптора Гийома. Ну, та самая русофобка.

Впрочем, никакой фобии сейчас я не вижу на ее лице. Она испугана – смертельно испугана, глаза полны слез.

– Валентин! Какой кошмар! – сыплет горохом слов Жани. – Я пришла сказать вам спасибо, большое спасибо за Филиппа. Ему лучше, гораздо лучше, а я вчера была так неприветлива… Меня замучила совесть. Мы с сыном уезжаем сегодня вечером в Нант… он спит чуть ли не сутки, измучился, бедняжка… и я прибежала, чтобы извиниться за свое поведение и поблагодарить вас. Вы просто волшебница, Валентин! Я ходила, ходила по дому, звала, звала… Дважды проходила мимо погреба, еще удивилась, что в двери торчит ключ. И вдруг мне показалось, что кто-то кричит… Я думала, мне чудится, здесь такие толстые стены, практически ничего не слышно… О боже, что случилось, Валентин?

У меня нет никаких сил объяснять, но не стоит большого труда сообразить, что приключилось.


– Какая дурость! Какое хулиганство! – возмущается, не дождавшись от меня ответа, Жани. – Это просто неописуемо!

Вяло киваю.

У меня что-то несусветное творится в мозгу. Ощущение такое, что я никак не могу поверить в свое чудесное спасение. Я по-прежнему терзаюсь мыслями, как можно было выбраться из погреба. Копать каменистую землю – глупости. Надо было отцепить крючья и попытаться расковырять изнутри замок. Разломать дверь в том месте, где он в нее врезан. Или просто сорвать с потолка медную трубу, на которой подвешены крючья, и разбить дверь вдребезги… Да? А как бы я добралась до той трубы? Погреб довольно высок. В смысле – глубок. Встать там, чтобы дотянуться до потолка, совершенно не на что. Сложила бы пирамиду из бутылок, что ли?

– Я знаю, кто это сделал! – прерывает мои полубезумные мысли голос Жани. – Мне рассказывала Клоди, как вас напугал вчера этот глупый мальчишка, Доминик. Наверняка и сегодняшняя выходка – его. Но шутка явно затянулась, за эти три часа вы могли схватить воспаление легких! Пойдемте в дом. Вам надо полежать в горячей воде и выпить подогретого вина с пряностями. Уверяю вас, пунш из бургундского вина – лучшее средство от простуды! Пойдемте, я вам все приготовлю и подам в постель. Пойдемте, Валентин!

Валентин неохотно отрывает попу от нагретого камня и тащится в дом, еле передвигая ноги.

– Спасибо, Жани, дай вам бог здоровья, – бормочу я, – но я все сделаю сама. У вас ребенок дома один, да и собираться в дорогу надо. Я сама справлюсь, честное слово. Мне даже лучше сейчас побыть одной!

Ага, я еще не насладилась одиночеством в том клятом погребе? Нет, не то. Просто общество Жани мне сейчас невыносимо. Почему? Да потому, что меня терзает вопрос: а откуда ей известно, что я пробыла в погребе именно три часа ?

Я этого не говорила. Как она могла узнать, когда именно меня заперли?

Да элементарно – в том случае, если запер меня все же не ошалелый от летнего безделья мальчонка по имени Доминик, а сама Жани…

9 октября 1806 года, замок Сен-Фаржо в Бургундии, Франция. Дневник Шарлотты Лепелетье де Фор де Сен-Фаржо. Писано рукою ее племянницы Луизы-Сюзанны Лепелетье

В прошлый раз я не успела закончить свои записи. Как я и ожидала, Максимилиан явился ко мне за советом. Я уже рассказала ему о том, что мне пришло в голову. Странное совпадение, однако именно этот же совет дал мне мэтр Ле-Труа в том письме, которое передал с Максимилианом. Впрочем, я не раз убеждалась, что мы с этим человеком, которого я знаю только по переписке, поистине родственные души. До сих пор не перестаю благодарить того пристава, который посоветовал нам обратиться к мэтру Ле-Труа.

А впрочем, все по порядку. Вернусь к событиям того далекого, страшного вечера.

Излишне говорить, что мы с трудом пришли в себя после кошмарного визита поверенного Давида с приставами, когда у нас отобрали картину. Спустя два дня, собравшись и сделав все необходимые распоряжения, Максимилиан умчался в Париж. И все эти шесть лет, по сути говоря, прошли у него в разъездах из Сен-Фаржо в столицу и обратно. Ле-Труа показал себя прекрасным человеком и готов был помочь нам. Он богат, поэтому не брал те нищенские деньги, которые мы предлагали ему. Судебные издержки и так были велики и для нас почти непосильны.

Кроме того, у нас с Ле-Труа завязалась оживленная переписка. Говоря «у нас», я имею в виду прежде всего себя. Максимилиан не любит писать, да и не силен в эпистолярном жанре. Постепенно я узнала Филиппа Ле-Труа получше, а по нескольким обмолвкам смогла составить некоторое представление о его жизни.

Его судьба показалась мне интересна. Он был незаконным сыном графа Лотера Ле-Труа де Море. Это старинный и очень знатный род, к несчастью, прервавшийся в 1790 году, когда сам граф и оба его сына (они были старше Филиппа Ле-Труа и рождены в браке) сложили головы на плахе. Графа заключили в тюрьму за несколько дней до его свадьбы – он собирался жениться на дочери садовника, матери Филиппа. Неведомо, почему граф вдруг решил жениться на ней спустя двенадцать лет после рождения бастарда: то ли по любви, то ли из угрызений совести, то ли желая завоевать таким образом благорасположение новых властей. Если верно последнее предположение, то это особенно обидно. Потому что он не успел. На него написал донос поклонник его невесты, не то дровосек, не то конюх, сие не суть важно. Графа обвинили в попытке обмануть народ и Республику, а потом вместе с сыновьями, которые знали об этом обмане и не донесли, он простился с головой.

Поскольку страшный маховик Революции, начавши раскачиваться, уже не мог остановиться, в тюрьму угодили и несостоявшаяся невеста, и ее отец-садовник, и юный Филипп, и заодно сам доносчик. Вскоре Филипп лишился и матери, и деда. Был казнен и доносчик, потому что дед Филиппа, жаждавший отомстить негодяю, беззастенчиво оговорил его на допросе и уверил трибунал, что доносчик сам подстрекал его дочь склонить графа к браку, чтобы выманить у него денег. Словом, судьи запутались во всем этом настолько, что сочли за лучшее казнить всех разом.

Спасся только Филипп. Его, оставшегося в совершенном одиночестве, приютил старый слуга графа. Именно он надоумил Филиппа назваться фамилией Ле-Труа, когда стал виден кровавый закат Республики, а затем помог ему, едва он достиг возраста восемнадцати лет, жениться на очень богатой вдове-буржуазке, бывшей лет на пятнадцать старше Филиппа.

Я даже не позволяю себе задуматься о том, как отношусь к этому поступку. Не мое дело осуждать человека, который был так добр к нам и столь многим помог!

После трех или четырех лет брака, который, против ожидания, оказался очень счастливым и даже увенчался рождением сына, супруга Ле-Труа умерла, и Филипп остался свободен и богат. Он закончил образование, купил практику у преуспевающего адвоката, который мечтал о покое, и очень скоро прославился в парижском суде как человек, который склоняется не к той стороне, которая кладет на чашу весов большую мзду, а пытается восстановить в каждом деле справедливость. Кроме того, он ненавидел воинствующих республиканцев (а таких еще осталось более чем достаточно!) и презирал третье сословие [39], зато не боялся выступать на стороне аристократов, даже обедневших, вроде нас. Судя по рассказам Максимилиана, на слушаниях нашего дела Ле-Труа иногда был столь красноречив, что мог бы заткнуть за пояс даже Иоанна Богослова. Причем он оказался способным на демагогию и софистику, не брезговал ложью, проливал крокодиловы слезы и пускал прочие «дымовые завесы»… Словом, превзошел сам себя!

Однако даже при всем хорошем к нам расположении и своем безусловном таланте искреннего крючкотвора Ле-Труа не мог сделать больше того, что он сделал. И нам придется довольствоваться следующим вердиктом: картина Жака-Луи Давида «Смерть Лепелетье» должна быть возвращена в его семью (то есть нам с Максимилианом) – она перестала быть собственностью художника, ибо была подарена им Конвенту, а поскольку Луиза-Сюзанна Лепелетье является «дочерью Конвента», то ей и принадлежат все права на картину.

А впрочем, не все. В вердикте имелись оговорки и некоторые условия. Вот какие. Учитывая особое отношение семьи Лепелетье к действиям графа Луи-Мишеля в 1793 году, а также к самому факту написания картины, вышеназванная мадемуазель Лепелетье не имеет права причинить полотну какой-либо вред, ибо сие полотно является историческим достоянием не только семьи, но и государства. Граф Максимилиан Лепелетье де Фор де Сен-Фаржо, выступающий на суде от имени вышеназванной Луизы-Сюзанны, должен дать торжественную клятву, что никоим образом не станет повреждать, портить, уродовать, закрашивать или, наоборот, пытаться смыть краску с полотна Давида «Смерть Лепелетье». Картина должна постоянно храниться в замке Сен-Фаржо или на его территории, и хозяева обязываются в любое время быть готовыми предъявить ее комиссарам, которые явятся с мандатом Академии и пожелают проверить местоположение и сохранность полотна.

А впрочем, не все. В вердикте имелись оговорки и некоторые условия. Вот какие. Учитывая особое отношение семьи Лепелетье к действиям графа Луи-Мишеля в 1793 году, а также к самому факту написания картины, вышеназванная мадемуазель Лепелетье не имеет права причинить полотну какой-либо вред, ибо сие полотно является историческим достоянием не только семьи, но и государства. Граф Максимилиан Лепелетье де Фор де Сен-Фаржо, выступающий на суде от имени вышеназванной Луизы-Сюзанны, должен дать торжественную клятву, что никоим образом не станет повреждать, портить, уродовать, закрашивать или, наоборот, пытаться смыть краску с полотна Давида «Смерть Лепелетье». Картина должна постоянно храниться в замке Сен-Фаржо или на его территории, и хозяева обязываются в любое время быть готовыми предъявить ее комиссарам, которые явятся с мандатом Академии и пожелают проверить местоположение и сохранность полотна.

Ох, боже мой, я с великим трудом прорвалась через нагромождение всех тех сухих и в то же время витиеватых выражений, которыми изобиловала официальная бумага, привезенная Максимилианом. Он не слишком доволен, бедняга, я понимаю. Он верил, что мэтр Ле-Труа добьется, чтобы картина всецело принадлежала нам, чтобы мы сами могли решать ее судьбу.

Но Филипп Ле-Труа в приватном письме сообщил, что он и так сделал невозможное. Большего не добился бы никто, а значит, нам надо примириться с реальностью.

«Вообразите, мадемуазель Лепелетье, – пишет он мне в свойственной ему своеобразной манере, – что вы чудесным образом оказались в некоем государстве, где запрещена смертная казнь. Мне, надобно сказать, подобное кажется глубоко вредным да и невероятным – в обществе непременно сыщется десяток-другой, а то и третий негодяев, от которых данному обществу будет совершенно необходимо избавиться, да так надежно, чтобы они уж никогда более не смогли творить свои черные дела, а стало быть, заплечных дел мастерам не грозит разучиться ремеслу. А все же давайте вместе с вами постараемся вообразить такую нелепую возможность. И что же мы увидим? Тюрьмы будут переполнены! Потому что, коли не казнить, то ведь от общества злодеев изолировать непременно придется. Причем чем тяжелее преступление, тем более строго должен содержаться, по моему мнению, преступник. И самые отъявленные негодяи – дабы даже образ их не осквернял общественного сознания и зрения! – должны быть заперты в такие секретные камеры, чтобы дороги к ним не мог найти никто, кроме разве одного доверенного надзирателя, который будет проведывать заключенных этак раз в год: чтобы проверить его сохранность и иметь возможность при надобности предъявить проверяющим. А все остальное время означенные преступники станут проводить в самой строгой изоляции. И поверьте, дорогая мадемуазель Лепелетье, придет-таки час, когда никто – никто! – не вспомнит о его существовании, а значит, он будет все равно что мертв».

Разумеется, я немедленно поняла эту аллегорию. Подобная идея приходила в голову и мне, а потому я не стала томить Максимилиана и немедленно изложила ему два взгляда на одну проблему.

Мы засиделись далеко за полночь и вот что решили. По мере наших сил и возможностей мы исполним волю тетушки Шарлотты и старого графа де Фор – моего деда и отца Максимилиана. Проклятое полотно будет храниться «в замке или на его территории», как предписано вердиктом, но при этом «в тюрьме», как выразился мэтр Ле-Труа. Мы с Максимилианом отыщем такое место для хранения картины, где ее не сможет увидеть ни один досужий глаз. Никогда, даже случайно! Только мы двое будем знать это место. Мы дали друг другу клятву, что будем хранить тайну до смерти, и тот из нас, кто переживет другого, откроет местонахождение картины самому старшему из своих потомков, чтобы как можно меньше народу знало о существовании позорной тайны рода Лепелетье.

«Картина должна храниться в замке или на его территории…» Территория, однако, понятие очень растяжимое. За годы, пока тянулась наша тяжба и я состояла в переписке с Ле-Труа, я была вынуждена читать сборники узаконений, чтобы не чувствовать себя совершенной дурой по сравнению с этим умнейшим человеком. Помню, меня весьма позабавило знакомство с таким понятием, как exterritorialite. На него в одном из своих писем обратил мое внимание Ле-Труа. Оно означает, что посланник некоего государства, а также здание самого посольства, находящиеся на территории государства другого, не должны подчиняться его законам, а являются как бы частью своего отечества. Более того – если даже карета посланника выезжает на улицы чужой столицы, она тоже является как бы частью своей родной страны.

Конечно, будет нелегко отыскать такое место, где картина сохранится в состоянии достаточно хорошем. Ведь мы должны, не нарушая данного Максимилианом слова и не подвергая честь нашей семьи новым испытаниям, по первому требованию предъявлять полотно каким-то там комиссарам, о которых сказано в вердикте. Однако «встреча» этих комиссаров с «преступником» будет происходить в строгой тайне, сугубо en tкte а tкte [40], – а потом нам придется прятать картину вновь, ибо…

Страница оборвана, далее в дневнике отсутствует несколько листов .

23 июля 200… года, Мулен-он-Тоннеруа, Бургундия. Валентина Макарова

Честно говоря, я думала, что ночью вовсе не усну. Мне было страшно в этом доме, который сначала показался таким приветливым. Невыносимо страшно! Честное слово, была даже мысль пойти к соседям и попроситься на постой. Но к кому пойти? Клоди уехала, Жани тоже. К тому же эта странная особа, нервная мамаша и русофобка, была бы последней, честное слово, к кому я обратилась бы за помощью. Понимаю, что подозрения мои глупы, что такое потрясение, какое было отображено на ее лице, когда она вытаскивала меня из погреба, трудновато изобразить, она истинно была в шоке, увидев меня, – а все же, все же, все же…

Других знакомых в Мулене у меня нет, а просто так ввалиться в дом к людям посторонним и просить пристанища я не могу. Поэтому трясусь полночи на кровати, то задыхаясь, то натягивая на себя пуховое одеяло. Это в тридцатиградусную-то жару! Боюсь, я теперь очень не скоро согреюсь после моих погребальных приключений.

Ночь один в один как прошлая. Луна устраивается как раз напротив окна и таращится на меня то ли сочувственно, то ли насмешливо. Нет, я нипочем не закрою окно, потому что в полной темноте вовсе сойду с ума! Но и спать не могу. Встаю, облокачиваюсь на подоконник и смотрю в небеса. Что-то они ополчились против меня, такое у меня впечатление. То жуткая история в Дзержинске, то вчерашний пассаж…

Как там дома, интересно? Распутали загадку нападения на нашу больничку?

Вот только как ее, позвольте спросить, можно распутать, если я одна знаю, что убийца сбежал за рубеж? И оттуда, из Дзержинска, его не достать, не достать… Если там, наверху , за тоннелем , все же есть что-то , ну, может быть, не рай и ад, а просто некое обиталище душ, то, может быть, Василий видит и знает, куда подевался его убийца, но так же, как и я, не может никому дать знать об этом. Не придумано каналов связи!

Он не может, но ведь и я тоже не могу. Я не знаю, в Париже ли еще тот человек, которого я видела рядом с Максвеллом Ле-Труа, а может, подался неведомо куда, в Ливан, скажем, или в Афганистан, или… Какие там еще есть страны, где привечают террористов всех мастей? На ту же Корсику! Взял да и примкнул к сподвижникам Иана Колона! Что я могла предпринять, чтобы его задержать?

А вообще-то, кое-что могла. Для начала как минимум сообщить властям, что один из знакомых скандально известного художника Максвелла Ле-Труа связан с российскими террористами.

Почему я этого не сделала? Почему бросилась бежать в Мулен?

Да что это меня вдруг так разобрало? С чего начали мучить угрызения совести? Не потому ли, что чуть не отдала концы в подвале и осознала, что умирать нельзя, пока есть неотданные долги?..

Первый раз я позорно сбежала, когда рванула из Дзержинска в аэропорт, не оставшись давать подробные показания. Но небеса тут же дали мне шанс исправиться, даже два шанса. Я встретила террориста сначала во Франкфурте, потом в Париже. И оба раза не использовала возможность расквитаться с ним.

Ну кто я после всего этого?!

Ничего: говорят же, что раскаяние – половина искупления. Я раскаиваюсь. Эх, был бы у меня под рукой телефон, я бы прямо сейчас начала названивать в комиссариат полиции.

Я не могу стоять на месте. Спускаюсь на первый этаж, выхожу на террасу (надо завтра обязательно выдрать проросшие сквозь щели плит будылья, они так противно шуршат под ногой!), потом на асфальтированную площадку перед домом и начинаю бродить вокруг крошечной шапель, то есть часовенки, воздвигнутой лет двести, а то и триста назад кем-то из Брюнов уж и не знаю в честь какого события. Это простой каменный постамент с крестом наверху. Крест – две железных трубы, только и всего, на них болтается кованый веночек. Металл позеленел от времени, понятное дело, камень изъеден проплешинами, совершенно как в погребе, но он теплый, он еще не остыл от жаркого, изнурительного солнца…

Назад Дальше