Предтеча - Владимир Маканин 7 стр.


Уже скучавшие и собиравшиеся вот-вот уйти, эти больные теперь как бы вполне обоснованно кривили рты в улыбочке: ага!.. Раздутые животы были свои, не чужие, и искривленные ноги тоже были свои; а также здоровье, или, как правильнее, нездоровье, тоже было для них свое и единственное, — и, конечно же, им хотелось яркого ярлычка, какого-никакого. Вяло погибающие, они ждали здесь опального в том или ином институте профессора медицины или (уж на самый худой конец) врачишку-терапевта, изгнанного из районной поликлиники за пьянство и рискованные методы лечения. Они больше уже не шутили шуточек. Они не посматривали на часы. Они вежливо кивали — и уходили. Старикан с восемью классами школы, с ИТК и с упавшим на голову бревном делался для них как-то уж слишком очерчен и обрисован в паре с почти исправившимся и милым Зотовым. Оговорившись, можно, однако, допустить, что именно простота знахаря и примитив привлекали других, кому суждено было, подпав под влияние, испытать тягу.

Коляне Аникееву, когда он притащился в эту московскую квартиру, простота Якушкина не претила и дешевкой не отдавала.

Глава вторая

1

Большой город ненавидя, Коляня Аникеев полагал, что город по справедливой и по понятной логике платит ему тем же. Будущее не сияло Коляне, и даже не брезжило, а из прошлого (вчера…) помнилась, наползая темным пятном, драка в ночном общежитии, кончившаяся тем, что четыре сонных дружинника выкинули Коляню через широкие двери, а потом, упирающегося, швырнули в какую-то канаву. Тут уж, как водится, шло одно к одному. Когда же Коляне удалось кое-как влезть в общежитие через окно сортира, он напоролся на проснувшегося от шума коменданта, после чего комендант тут же и уже навсегда выкинул Коляню из общежития приказом, с полным перечислением его и не его прегрешений, с черной характеристикой и с международной скоростью — в двадцать четыре часа.

Вечером Коляня, весь день унижавшийся, вновь сорвался: возле дома Лены, где быть ему не велено.

Стареньким, как мир, методом проб и расспросов он отыскал ее квартиру, — отыскав и слегка немея у двери, позвонил. Еще на Химкинском пляже, где возник стремительный их роман, Коляня среди других слов расслышал, что мужа Лены сейчас нет. Отсутствие мужа Коляне, однако, не помогло. В ту же минуту — на пятачке меж порогом и кухней — Лена сказала ему, чтобы он убирался и чтобы больше его тут не видели. Коляня, в комнату все же втиснувшийся и сочиняющий на ходу, заговорил: именно, мол, из-за любви к ней, из-за большой любви, он перенервничал, лишившись теперь общежитского жилья и, возможно, будущего всей своей молодой жизни. Лене было, однако, наплевать на его жилье и с высокого этажа (она уточнила — с девятого) было наплевать на его будущее. «Уходи — или я позову соседей!»… Коляню обступили его неудачи, в глазах потемнело: «Позови, позови! Я еще не рассказал им, что твой муж рогатик». — «Скотина!» — вскрикнула Лена, а он уже схватил за спинку тот стул и не очень ловко швырнул в сервант. «Проклятый город! Проклятые люди!» — он выкрикивал как маньяк. Ухватив стул, он бил им еще и еще, из рук уже не выпуская: стекло, и кое-какой хрусталь, и деревянная щепа — все сыпалось и осыпалось разом. «Скотина… — Лена повторяла, и поздно найденное слово было теперь только как запятая меж ударом и еще одним ударом по серванту. — Скотина… Скотина… Скотина…» Стул он тоже сломал, ударив его напоследок о пол. И ушел.

Лена бросила в него из окна, когда он выходил, керамический черепок с кактусом. Лена метила в голову. Лене недавно исполнилось двадцать пять, она была толковый и знающий инженер-программист, муж ее тоже был инженер, сынишка же в этот час все еще пребывал в детском садике. Горшок разбился в шаге от Коляни, звук об асфальт был глухой и сочный. Лена бы убила его. Лена не сомневалась, что найдет или легко придумает какое-то объяснение для откомандированного мужа, когда тот, вернувшись из Киева, увидит разгром. Ей было не жаль сервант и посуду и бокалы было тоже не жаль. У бокалов были очень тонкие и изящные ножки. Ей было жаль промаха в жизни.

Жизнь Коляни Аникеева в большом городе складывалась плохо: его выгнали с третьего курса медицинского института, после чего, ища судьбы, он попробовал поступить на факультет журналистики, но — провалился.

Цепляясь, Коляня кое-как поступил на жалкие полуторагодичные курсы для всякого рода неудачников, грешивших пером, впрочем, с названием звучным: курсы журналистов. Купивший пишущую машинку и истерзавший немало бумаги, он впустую околачивался в редакции научно-популярного журнала, а теперь вот, всюду теряя, он потерял и ту крохотную комнатушку в сводном общежитии, которую с таким трудом себе вымолил. О ночной драке, как и о выселении с легко запоминающейся международной скоростью, должны были вот-вот сообщить на курсы: Коляня висел на волоске.

Поздней ночью, радуясь, что лето — не зима, озирающийся как бродяжка, он пробирался в общежитие, где, поковырявшись холодным ключом в скважине, вступал тихо, как мог, и тихо же ночевал в своей нумерованной комнатушке, которая пока не была никем занята. Чаще всего влезал он через памятное окно сортира и, оглядывающийся, бегом взлетал по лестнице, сначала не дыша, а потом не дыша тоже. Чемодан с барахлом Коляня держал на вокзале. Войдя во тьму комнаты, он почти тут же валился на голый матрас; подушка была без наволочки, утром, уходя, он выбирал из головы перья. Свет ночью он зажигал в комнатушке осторожно и крайне редко, — в те ночи, заметно помягчев, он пристрастился к мягкому же и успокаивающему чтению книг, где описывалась деревенская или поселковая жизнь. «… Печь тихо потрескивалаи лаяли за окном собаки. Луна сияла. А в избах устанавливалась долгая зимняя ночь…» Коляня читал, пока сердце, обтаяв, не обливалось откуда-то взявшейся нежной кровью. Провинциальные пыльные улочки подступали ближе; кончалось тем, что улочки сплетались на самом горле, и Коляня не мог сглотнуть ком. Он вспоминал. Покурив и гася свет, он выбрасывал окурок в уже темное окно; он не оставлял следов.

Номера дома и названия улицы, конечно, не помня, Коляня долго не мог найти; недоумевая, он обходил один дом, а вглядывался уже в другой, похожий, а потом и его обходил вокруг, пока не осознал, что среди этих одинаково высоких башен он как-то неожиданно и глупо заблудился. Был вечер.

Коляня задирал голову, вглядываясь в желтые квадратики окон, чтобы отыскать хотя бы по запомнившимся занавесям, — занавески, однако, рябили, найти он не смог, к тому же большой город мелко отомстил: случился испуг. Высокие башни сомкнулись крышами, смещаясь и соприкасаясь квадратиками желтых окон, отчего вдруг застучало в висках; Коляня сомлел. Его слабо и ватно повело из стороны в сторону, стоять он никак не мог. Дожил, — сообщил Коляня самому себе и, как ветеран, почему-то сильно прихрамывая и кряхтя, заковылял к первой тянувшейся скамейке, сел — и вот тут, едва головокружение прошло, он увидел Леночкин подъезд, узнал ее дом, и узнал окна, и узнал занавеси: он все время ходил и толокся возле.

Лена стирала; удовольствия не доставляя, бытовая возня вгоняла ее, молчащую, в тихое отупение, приятное особенно к ночи. Лена перекладывала белье из стирки в отжим, затем полоскала и, так вышло, за шумом стиральной машины не сразу услышала звонок в дверь; она вяло открыла, стоя на пороге с невыразительным лицом прачки и с мыльными руками, мелко и мучнисто засыпанными стиральным порошком. Она увидела «того недоумка» с Химкинского пляжа — недоумок то темнел, то загорался под агонизирующей лампой на лестничной клетке, и Лена не захлопнула перед ним дверь. Не возмутилась. Ей было тоскливо и муторно; на нее находили такие минуты.

— Тс-с. — Так она сказала. — Вовка спит…

— Ага. — Коляня прошел за ней; Лена, медленных бытовых минут не нарушив, возвращалась к стиральной машине — Коляня же шел за ней, винясь и ненужно повторяя: — Вот… я журналист… Можешь посмотреть… Всякие тут мои записи…

Она и взять не могла: руки были в порошке, в мыле, он же совал тоненькую кипу бумаг — черновики какой-то своей статьи.

— Да ладно, — сказала она. — Журналист или не журналист, все равно ты скотина.

— Скотина. — Он согласился охотно. — И вообще мне сдохнуть надо.

— Да ладно. Не трепись.

Пили чай. Время ползло. — Коляня, трепыхнувшись уйти, остался.

Началось их своеобразное общение, в котором она покрикивала, а потерявший горделивость уралец млел и не дышал, цепляясь за судьбу. Голос его, потеряв хриплость, слинял, а потом стал трястись и звенеть, как у молодого романтика. «Ленка, Ленка, — именно так звенело, — — насколько же мне легче стало жить!» — «Ладно, — она смеялась. — Мне тоже полегче…» Она по-прежнему считала его психом. Она считала его и таким и сяким, но он ей нравился. С мужем она жила неважно.

Утром через дверь доносились понятные да и непрячущиеся звуки: Коляня слышал, как Лена, хлопоча и строго поучая, провожает в детский сад сына, — проводив, стремительно уходит на работу. Вставая позже, Коляня пил из холодильника пиво, как пьют его не спешащие, натощак и поутру. Вставать не спеша было счастьем, и даже вспоминались, вытаскиваясь из памяти, жаркие и желтые дни детства. Шастающий с ленцой по утренней квартире и с самого утра безденежный, Коляня лишь косился на зияющую дыру в серванте и на пустоту там, где должны были существовать, вытягиваясь на своих тонких ножках, бокалы. Виноватясь, хмыкал: стула тоже недоставало, он его разбил. Коляня прожил здесь восемь ночей и восемь таких вот утр, пора было убираться, потому что дни уже подсчитывались. Возвращался муж: по словам Лены, он был человек с неспокойной психикой и, увидев в постели Коляню, мог вспылить. В изгибе разговора о том, как много вокруг нее было и есть психов, Леночка не скрыла, что у нее шизофреник отец. Фамилия отца была Якушкин, и Лена до замужества тоже была Якушкина. Так Коляня впервые услышал фамилию.

Вскоре же Коляня, из любопытства, пошел к некоему студенту Кузовкину, у которого собирались.

2

Плот, сбитый из дедовских бревен, скрежетал по дну, дергался, однако, одолев кое-как расстояние в два-три шага, вновь мертво вставал.

Бурлаки тянули по колено в воде. «Ну, вы, — купчина кричал с берега. — Кишка, что ли, слаба, сарынь клятая!» — «Никак не идё-ё-оть!..» — откликнулся из воды слабеньким голосом узкогрудый бурлак. Подстегнутые криком бурлаки вновь натянули лямки. Крякнули. Ни с места.

Купчина теперь не переставая орал с берега: «Не ловчи, не ловчи, робяты… А ну, навались — жбан пива ставлю!»

На берегу хихикали женщины, — купчина, надувая щеки, прикрикнул и на них:

— Цыть, бабы!

Выпрастываясь из лямок, бурлаки закричали вдруг вперебой:

— Дармоед!

— Зажрался на нас!

— Влезь-ка поди в воду сам — ай холодно?!

Озленные, бурлаки выскочили из воды почти разом. Скользя по берегу и балансируя на мокрой глине, они добрались до толстяка и, как ни упирался, сумели спихнуть его в реку («Очки, братцы, очки!» — вскрикивал он). Они бы и топить его стали, но, оказавшись в воде, купчина неожиданно быстро присмирел, — быть может, выигрывал время. Он не упорствовал. Он тоже впрягся в лямку.

Отдышавшиеся, они потянули заново, — грянули, раскатывая и сводя голоса на вскрике к рывку: «… Еще-еще-еще-еще-еще у-ухнем!» Плот стронулся. Женщины на берегу восторженно закричали. Плот скрежетал, но шел. Не теряя набранного движения и скорости, они вытянули и завели плот на высокую воду. Закрепили. Плот был отменный — имелись на нем даже две сижи, закраенные, чтобы удить сидя, с удобством покуривая.

Бурлаки и купчина выкупались; смыв грязь, они поднялись на берег. Женщины у костра жарили мясо на тонких металлических прутьях; теперь это называлось — шашлык. Запах уже пьянил. «Вот и пиво обещанное!» — басом объявил толстяк купчина.

— Маловато. Жмешься, пузо!

— Кровосос!… — Они тут же пристроились к пиву. Они рвали мясо зубами, вскрикивая от восторга, истосковавшиеся по воздуху и по костру горожане.

«Не сыро ли спать будет?» Одна из женщин выстилала палатку поролоновым ковриком, а вторая держала в руках высокую стопу одеял. «Не спать же в машине!..» — «А что, с Андреем мы когда-то провели на заднем сиденье медовый месяц». И женщина, кончив стелить, пошла к машинам, неторопливо покусывая травинку и вдруг вспоминая молодость. Вечерело. Обе машины, на которых врачи разнообразили свой субботне-воскресный отдых, стояли нос к носу под осинами, — обе в красных языках закатного солнца. Женщина подошла к машине — открыла заднюю дверцу и смотрела…

— Ну, милая, шашлычок, скажу я тебе! — подошел наскоро набравшийся пива и мяса муж. Он был толст и добродушен. На берегу он играл крикуна купчину. И также в клинике, игре соответствуя, он был самым старшим из них и самым влиятельным: перемещающийся из века в век начальник. — Вот ведь голытьба! — он присвистнул. — Все-таки покорежили оправу… — Он снял очки и вертел в руках, улыбаясь.

— Андрей, здесь спать будем или — в палатке?

— Где хочешь, моя радость, там и спи. Я-то отправлюсь на плоту рыбачить.

Она пугливо встрепенулась:

— Только не кури.

— Да полно тебе. Где и покурить человеку, как не на рыбалке?

— Две штуки, не больше.

— Ладно…

Подошел Коляня Аникеев, единственный среди них не врач, — он был привезен сюда, что называется, для компании (журналист крохотного калибра, пробующий писать о большой медицине и очень дороживший тем, что может суетиться и крутиться возле). Сейчас Коляне было не по себе: в азарт войдя, он вместе и наравне с другими «бурлаками» спихнул ведущего хирурга-онколога в воду. Сказать об этом вслух и тем более извиниться было, разумеется, не в стиле дня и не в стиле отдыха. И, однако же (он чувствовал), надо было что-то сказать. С оттенком как бы косвенного извинения Коляня произнес:

— Голова болит. От жары делаюсь ненормальным… Скоро ли отправимся рыбачить, Андрей Севастьянович?

— Не спеши.

И повторил без обычного дружелюбия:

— Не спеши. Поспим часов до двух — а там и с Богом.

Но в темноте ночи, когда они толкались шестами и когда шаг за шагом выгребались на плоту к противоположному берегу, бунт бурлаков, отдалившийся, был вполне забыт, и Коляня получил возможность спрашивать. Как и обычно, Коляня начал с Якушкина — лечит, мол, знахарь рак, а хирург-онколог, как и обычно, назвал Якушкина шарлатаном. Вплетаясь в общий замысел, имя Якушкина и нужно было Коляне исключительно для начала и для поддразниванья, о знахаре тут же забыли, после чего, оскорбившись за науку (втайне!..), Андрей Севастьянович Шилов говорил о проблемах онкологии много и возбужденно. Удивительно, но именно упоминание о знахарстве действовало на онкологов безотказно. Невежество толпы, и в частности невежество пишущей братии, заставляло онкологов открывать рот и говорить — без просьб и без приставаний. Онкологи говорили много, и говорили охотно.

И всякий раз когда больший, а когда меньший кусок знания, обламываясь, перепадал Коляне. За разговором Андрей Севастьянович подготавливал снасть, собираясь ловить рыбу; Коляня ловил свое.

Стягивая проволокой, взятой в запас, хирург и Коляня прикрепили плот к торчащей из воды черной рогуле. Рогулю-ветку река обтекала с глухим шумком: под водой (под ними) лежало на дне мертвое, когда-то упавшее дерево, — невидное, но, вероятно, могучее, оно мешало реке. Молчали. Хирург посматривал на ноготь своей руки — как только линия ногтя в темноте станет различимой и видной, станет различимым и крючок, можно сажать наживку. Полчаса тьмы. Стлался туман. Поеживаясь в коротеньком ватнике, Коля продолжил:

— И все-таки о Якушкине — почему бы не обнародовать, пусть с оговорками, его успехи?

Хирург закурил:

— Да были ли успехи, Коляня? — И, как встрепенувшийся орел, хирург заговорил о любимой онкологии. Он опять говорил много. Он опять говорил охотно. Он курил третью подряд.

Через неделю Коляня сработал и снес в журнал свое первое большое интервью — оно было опубликовано, после чего Коляня лично отнес хрусткий экземпляр журнала Андрею Севастьяновичу и был угощаем (пусть только чаем с печеньем) у известного хирурга-онколога в доме. Хирург чем-то в публикации был доволен, чем-то нет. Коляня же оправдывался малостью своих знаний: за плечами у него лишь три курса медицинского института, а ведь онкология в медицине и вовсе особь статья. И в ответ, как водится, Андрей Севастьянович пригласил Коляню расширить свои знания, посетив клинику, и о посещении клиники Коляня, конечно, написал тоже. Коляня делал первые шаги. Он все еще впадал поминутно то в жалковатость, то в напор. Врачам клиники, едва сблизившись, он тоже суетно совал в руки журнал, раскрытый на нужной, уже засалившейся странице.

О врачах-онкологах, и тоже высокого ранга, он опубликовал еще две статейки, неплохие. Пусть и медленно, он втирался в их среду, стараясь там как-то уместиться и быть своим, и если не своим — нужным. В клинике, закидывая вопросиками о состоянии больных, он уже напрашивался в операционную, — впрочем, тут же, не дождавшись ответа, сам и отказывался, будто бы робея. Он откровенно льстил, стараясь показаться и быть не умным, но любимым («Мы же все его любим!..» — в нехитром смысле этого слова). Стараясь быть нужным и в быту, он доставал им книги и книжонки, к случаю бегал, конечно, за водкой и, не морщась, ехал в конец города, чтобы получить, истребовать для кого-нибудь, скажем, путевку, заодно же, вернувшийся, сообщал их женам, где и что видел, где и что можно купить. Именно Коляня купил ту (запомнившуюся!) медвежатину жене Андрея Севастьяновича, когда под Новый год женщина разрывалась на части и не успевала с закупками, — в общем, он лез в душу. Сладко ему не было, было — через не могу. Он рос. Он менял, успевая, кожу за кожей.

Назад Дальше