— Москву тебе дарю, тебе, мой мальчик!
В глазах Всевышнего, даже наверняка так, она подарила Москву своему светоносному супругу: есть реальная история, она на небесах, только она, ее Небесный Иерусалим, истинны, а мы живем в профанном мире, который есть лишь тусклое отражение великой идеи, великого Замысла, потому-то всё так безрадостно, серо, преступно, грехи, казни, всё то, что творится на земле грешной, оно забывается, зачеркивается и перечеркивается.
Тороплива, всё на лету, на ходу, как у какаду, вне быта, коротка, ярка, цветет всеми цветами радуги, совершенна лагерная любовь.
Они ждали ребенка.
Они уже не говорили о их любви, а тем паче о судьбах революции, она непрерывно капризничала, упрекала Алексея, что он ее не любит, что для него она стара, на 12 лет его старше, вонючая старуха, подурнела. Алексей молча обнимал ее. Она капризничала, злилась, плакала, горько, шпыняла, нудила, зудела, донимала жалкими словами, шипела: молчун бессердечный, завеса молчания, не прорвешься, умоляю, только не молчи! опять и опять шпыняла, глаза его равнодушны, пусты и лживы, В них нет любви; то было отнюдь не нежное шипение, а злое, одержимое, страшное. Она жутко переменилась. Алексей слышал, что женщины очень капризны, истеричны, нервны, раздражительны, когда захвачены беременностью, меланхолично тупо терпел, затылок чесал. Оставался сдержан, стоически тих, обычен. Ни разу не сорвался.
Стало известно (Алексей узнал первым: второй помощник нарядилы), что большую партию готовят к этапу, в списке и он, и Анна Ильинична. Она была на сносях, раздуло, разнесло, яйцевидна, почти шар, нетранспортабельна, и ее легко вычеркнули из списка, хотя она числилась кадровой троцкисткой, наши чекисты не звери какие, верны в главном, без особого труда уладили дело, жесткая разнарядка, кем-то заменили (свято место пусто не бывает)…
Немудрый приказ серьезного наркома товарища Ежова за № 00447 от 30 июля 1937 года с Приложением № (без номера! легенда и мрачная загадка нашего века!), выполнялся строго и неукоснительно, нагнал приказ за № 00447 на всех непомерного страха (и бьется о борт (аборт?) корабля), крепко тряхнуло (по кочкам, по ямочкам, по ровненькой дорожке, бух в яму). Взбесившееся время; даже бывалым, кадровым энкавэдэшникам стало казаться это странным, жутким излишеством, хаотическим нагромождением нелепостей, что сие всё значит, не могли взять в голову толк свистопляски и вакханалии; и в головах у славных стражей революции пошли круги, карусели, а в перепуганной насмерть первопрестольной Москве, вообще-то видавшей виды, циркулировал анекдот, умора, ха-ха! и на вопрос, как живете, откликались, как в троллейбусе: одна половина сидит, другая — трясется, но это так, к слову, а вообще-то жизнь кажется (не кажется, а по сути так!) ярче, прекраснее, когда берут не тебя, а соседа, севрюжина с хреном особенно вкусна была в тот незабвенный год, Москва дико веселилась, неизъяснимы наслажденья, говаривал Пушкин, на пиру во время чумы.
4. Не жук чихнулКлючевое слово — “троцкизм”, емкое, звонкое слово! (несмываемое, черное клеймо: злые языки мололи, язык без костей, молва легкокрыла, назойлива, будто бы Анна Ильинична сподобилась особого внимания Льва Давыдовича, осчастливил ее великий человек, да близкого ничего не было, даже поползновений, легкой интрижки или там рандеву под пьяную лавочку, а ведь нравы их среды до крайностей либеральны, агрессивны по отношению к вековым предрассудкам, лицемерной буржуазной морали, мещанским привычкам, штурм неба, семьи, частной собственности, пророчески прост сексуальный катехизис революционера: кто кого сгреб! Алексей знал, что она осталась закоренелой девственницей, глубокой, стерильно чистой, ничуть не оскоромившейся в кошмаре социальных катаклизмов, умела себя блюсти, ждала его, принца, избранника, единственного, несравненного, без малого сорок лет ждала!)
У Анны Ильиничны начались родовые схватки. Алексей приходил к окнам больницы прощаться, боли такие, небо с овчинку, узок таз, ей было не до него. Алексей хотел сына, но родилась девочка, маленькая, с чудесными, ангельскими, голубыми глазками: глаза Алексея. Он так и не узнал, что у него девочка: тех, кто ушел на этап, без особых церемоний, не рассусоливая, шлепнули, меры энергичны, решительны, подробности неизвестны, никогда уже достоверно не будут известны, да и — тьфу, надоели все эти пустые разговоры, осточертела вся эта риторика о загадочном, шарадном 37-м годе, перекормлены лагересловием, под завязку, поташнивает, довольно, будет, хватит, тема репрессий, лагеря изжила себя, обращайтесь к Шаламову, это трубадур той эпохи, у Шаламова высший авторитет в интерпретации лагерной темы, непревзойденный бытописатель, стилизатор, туфту заряжал, чернушник, нагнетатель ужасов, создатель новых стереотипов, всё у него найдете.
Неотвязчиво лихо одноглазое, когда пристанет, приклеится, банный лист — троцкизм, троцкизм! сущая повесть о горе-злочастье, ах! что вы! ах, бросьте, да неужто так навылет, прямо и троцкизм? Лагерь, ссылка, опять новые злополучия, опять — по новой, опять взяли за жопу, загудела, в который раз, сколько можно! Лефортовская тюрьма, мать родная, альма мутер, а ну, давай рассказывай! погибли юность и талант в стенах твоих, следствие, КРТД, причесали, вологодский конвой шутить не любит, шаг вправо, шаг влево считается побегом; опять лагерь, война, калорий дюже мало, во всю старается жареный петух, Ванюшин неиствует, вездесущ, будь он проклят в веках, неугомонен, сверхъестественная энергия, они прокладывают железную дорогу, шпалы тяжелы, не сдвинешь, трое еле поднимаем, стране нужен уголь, куем победу, припекло, самобытная реальность, их перебросили на соседний ОЛП, две трети ОЛПа дистрофики (здесь от пеллагры, кровавый, голодный понос, никаких запоров, умирал и умер в эти дни ее отец, священник, но она не знала, так и не узнала, что их почти столкнула лбами коварная судьба, сумбур, сплошная нелепица, странная, мистическая сага, дыхание фатума хорошо чувствовали древние, лишняя, бессмысленна была бы эта встреча: она давно вычеркнула отца из своего сердца), целебный душистый необыкновенно воздух, аграрные противоречия, умри сегодня, а я умру завтра, потеря памяти, личности, бред, пожухли адаманты ее чудных глаз.
Так она отмахала злополучные 17 лет, не жук чихнул, а куда денешься, исковерканная жизнь, живуча оказалась, сдюжила. Весь мир заряжен неудачей, успевай поворачиваться, безнадежная, безысходная, злая ссылка в Красноярском крае, притормозилась и застряла навсегда, ущип, еще ущип, еще как защемило, вольняшка, даже отмечаться не надо, да в лагере хоть была общедоступная, святая пайка, здесь, на этой подлой воле, хуже чем в лагере, плотно припухла, не получается никак вырваться из лабиринта проблем, бытовых трудностей, тяжелый конфликт с обстоятельствами, везде и всюду проблемы и сложности, невыносимые, великая усталость, атрофия воли, апатия, чего она раньше не знала, даже не понимала, почему так припухал Наполеон на Святой Елене, мистический страх собственной тени, будешь бояться, когда эдакое со всех сторон и дружными рядами прет на тебя; безбытность, безбытность на безбытности сидит, безбытностью погоняет, горький, крутой настой неурядиц, мыкалась, пропадала, хоть голову в петлю суй, укатали сивку крутые горки, улыбка исчезла с ее лица, даже страдальческая, ко всему безразлична, даже к запорам, бесчувственна, апатия, деревянная, не причесывается, не чистит зубы, нет тревожных мыслей о завтрашнем дне, забыла и думать о мировой революции, у натур кипучих, бурных, целеустремленных, энергичных, когда они попадают в ситуацию вынужденной пассивности и безделья, теряется воля к жизни.
Она была отчаянно одинока, и кольцо одиночества сжималось, душило, безотчетный ужас, хуже некуда.
Мир не без добрых людей, и к ней проявлена сердобольность, сжалились, подобрали, помогли, преподает в школе английский язык, не то что разрешили, а как-то так, мухлеж, смотрят сквозь пальцы, числилась преподавателем жена директора, зачем-то ей нужно, шел стаж, а на самом деле детей учила, получала зарплату Анна Ильинична, вновь стала улыбаться, следит за собой, чистит зубы и так далее, всех устраивал этот маленький шахер-махер, сходило с рук, хотя директор, конечно, очень и очень рисковал.
Тихая пристань. Чудес и перемен она не ждала, они могли быть только к худшему. Дни, недели, месяцы катились.
О дочери она забыла: не думала, не вспоминала.
Во сне она иногда видела свою дочь: маленькая девочка лет трех, такой Марину забрали родители Алексея из лагеря где-то перед войной.
5. Детские годы дочки МариночкиСиротка до смерти пуганула бабушку, которая было затеяла безобидную игру, шла коза рогатая, тю-тю-тю, сю-сю! Мариночка в ответ разгонисто, сноровисто, свирепо устремила в глаза растерявшейся бабушке растопыренные пальцы, указательный и средний (сложился символ — V, победа!), при этом еще присовокупила несколько слов, сплошная, смачная феня (что вы хотите, классическая лагерная шутка! мы из лагеря), бабушка — шарахнулась, глаза на лоб скаканули, нет продыха, словно в поддых от души врезали, забулькала, заурчала, как испорченный унитаз, синеет, готова концы отдать.
Она была отчаянно одинока, и кольцо одиночества сжималось, душило, безотчетный ужас, хуже некуда.
Мир не без добрых людей, и к ней проявлена сердобольность, сжалились, подобрали, помогли, преподает в школе английский язык, не то что разрешили, а как-то так, мухлеж, смотрят сквозь пальцы, числилась преподавателем жена директора, зачем-то ей нужно, шел стаж, а на самом деле детей учила, получала зарплату Анна Ильинична, вновь стала улыбаться, следит за собой, чистит зубы и так далее, всех устраивал этот маленький шахер-махер, сходило с рук, хотя директор, конечно, очень и очень рисковал.
Тихая пристань. Чудес и перемен она не ждала, они могли быть только к худшему. Дни, недели, месяцы катились.
О дочери она забыла: не думала, не вспоминала.
Во сне она иногда видела свою дочь: маленькая девочка лет трех, такой Марину забрали родители Алексея из лагеря где-то перед войной.
5. Детские годы дочки МариночкиСиротка до смерти пуганула бабушку, которая было затеяла безобидную игру, шла коза рогатая, тю-тю-тю, сю-сю! Мариночка в ответ разгонисто, сноровисто, свирепо устремила в глаза растерявшейся бабушке растопыренные пальцы, указательный и средний (сложился символ — V, победа!), при этом еще присовокупила несколько слов, сплошная, смачная феня (что вы хотите, классическая лагерная шутка! мы из лагеря), бабушка — шарахнулась, глаза на лоб скаканули, нет продыха, словно в поддых от души врезали, забулькала, заурчала, как испорченный унитаз, синеет, готова концы отдать.
— Не бзди, ё…ая в рот! — визжала крошечная бандитка, патентованное, ортодоксальное дитя лагеря; залилась злым, грубым, неприятным, торжествующим, отнюдь не детским смехом, глазки Алексея, голубые, но злые; непонятным волчком вертелась, никак не успокаивалась. Сюрприз. И это называется невинное создание? Крепко приложила уркаганистая сиротка, чуть не загнала бабушку в инфаркт. Видать, в те годы московская интеллигенция еще не знала прелестей лагеря, темна была: еле в себя пришла бабушка, еле опомнилась. Весело было нам.
Пришлось почесать затылок, что делать? А что оставалось интеллигентной бабушке? Надо бы по-лагерному, еще слово, и будешь горбатой! Но не сечь же малютку. Значит, а куда деться, осторожно, усердно, кропотливо, целеустремленно переучивать? Смотреть в оба. Коррозия души не должна зайти слишком глубоко, не всё потеряно, еще ребенок. Начался роман воспитания, терпеливо преодолевали прекословие, выдавливали уродства и весь этот регрессивный лагерный постмодернизм, каплю за каплей; пошло репрессивное давление культуры, правил приличия, цензуры, цивилизованных норм — нет, разумеется, не секли маленького бесенка, как Сидорову козу, дурь розгой не выбивали, пасли, перевоспитывали, повышали интонации голоса, надо находить слова, цепляющие, царапающие сердце, строжить, строжить и строжить, лапочка, радость наша, так говорить плохо, неприлично, гадко, пришлось на культуру натаскивать, на приличную детскую классику: Айболит, Бармалей, Дядя Степа, Мистер Твистер.
6. Псу под хвостЗдравствуйте, я ваша тетя, новая страница истории, тут как тут, мутно небо, ночь мутна, перелистнули страницу. Да как не заметить, очень даже заметили. Чейн—Сток, 5 марта 1953 года, сгустился мрак по всей земле, умерло солнце — Солнце Сталина, а говорили, все говорили, что он бессмертен, не вообще, символически бессмертен, как Ленин, вечно живой, а физически бессмертен, при этом в свое оправдание говорили, что грузины долго живут, очень долго, практически не умирают.
Сияющий, зияющий мрак! Известие прокололо, пронзило навылет душу, прожгло, и она почувствовала, что состарилась по крайней мере на добрые 10 лет. В состоянии нервного подъема, обуреваема каким-то демоном, даже не наведя марафета на морде, не до марафета, она вылезла на трибуну без приглашения, выла на митинге, обалденная, страстная, рыдающая речь, зарыдало и всё тело митинга, ревом ревело, те, кто ее здесь знал, не догадывались, какой она пламенный, вдохновенный оратор.
Она не ошиблась — всему конец, конец великой эпохи, ураган захлебнулся, сошел на нет. Интуиция, нюх, историческое чутье, если не считать короткого периода, когда она, как шальная и шальная, любила Алексея, никогда ее не подводили. Всё, чему она посвятила жизнь, - псу под хвост. Худо, худо, ложись и помирай.
Потом, после митинга, Анна Ильинична одетая валялась на кровати, нашло, накатило, буря в душе, страшенная, и от бури черные круги перед сухими глазами, с головой неладно, ощущала физически, как внутри ее сгущается тьма, мучилась, чугунная, свинцовая боль, раскаленный обруч беспощадно сжимает голову, боль, боль, кому дано понять эту боль? То ползут, то скачут прокаженные мысли, не подбираются, теряются слова — барахталась в словах, жива! я жива! Жива! Найденные слова тут же дробятся на части, дыр, быр, щур, и рифмуются между собой ладно и складно, хаос, смута, мозга за мозгу зацепилась, что-то мешает сосредоточиться, занедужила, на крючок села, не сойти, пытка истиной, — знаете ли вы, что такое пытка истиной?
Казалось вначале, что это еще не приступ, справится, отвращение к жизни, надо взять себя в руки, может, выйти на улицу, там свежий бодрящий воздух, прошвырнуться, проветриться, лучше чашечку кофе, без кофе она не человек, согрею, всё пройдет само.
Расстрелян Алексей! Держите меня, а то я сорвусь с цепи, такого наговорю! Жуй два! Убиты все, все, кто творил своими руками нерукотворный, в белом венчике из роз, прекрасный Октябрь. А царствию Октября не будет конца! Точка! Революция сама пожирает своих детей. Закон. Это всегда! Она, она, товарищ Анна, ускользнула от расплаты, случай. Она жива! А зачем?
Вся в раздрыге. Хаос и смута. Трепет и страх. Метель метет, метель метелей, буран, зачумленность, тяжелые шаги Командора, круговерть, настоящие корчи на вертеле галопирующей с ветропросвистом истории, раскололся, разваливается космос, сало капает, капает, всё в огонь капает, кипит и пенится, смрад и запах серы. Она перед вечно молчащим Сфинксом, надрывно блажит: За что? Ответь! Нет ответа. Болевые, огненные иглы вонзаются, пронизывают насквозь мозг.
И вдруг — озарение, видение недоступное уму, ощущение жуткого невыносимого счастья. Революцию в белых перчатках не делают. Левый курс, индустриализация, Малевич, “Черный квадрат”, великие стройки, без всякого “психоложества” (Маяковский) и всей буржуазной мути, подменяющей реальность, затем жесткие, стальные объятия конструктивизма, конструктивизм без берегов и всех мастей, ГОЭЛРО, Днепрогэс, Беломорканал, Россия преобразовалась до неузнаваемости, сдвинулось с места, люди, люди стали другими, тоталитаризм формы, обуздывающий хаос, победа культуры над хаосом, победа над природой, над смертью, последним врагом всего живого! Она больна от этих въедливых, липких мыслей. Нет эксплуатации человека человеком, нет классов, нет частной собственности, страшной язвы цивилизации. Наш паровоз летит вперед, в коммуне остановка! Существует лишь одна истина, великая, высшая ценность: история! Вне исторической перспективы нет истины, нет добра и зла. Будущие поколения должны быть счастливы, их счастье куплено дорогой ценой, они и права не имеют не быть счастливы, просто права не имеют, да, да! не имеют!
И опять неодолимый, тяжелый, густой непроницаемый мрак: темно, как у негра. Она подолгу смотрела в одну точку, тяжело, нехорошо задумывалась. Само не прошло, нервный срыв, она начала неожиданно для себя выть, как хлысты, как волки в полнолуние, вопль пугающий, сражающий; от крика стихала боль, укорачивалась, уходила, на время прекращалась, она продолжала бессюжетно выть ошалелым волком, уже не соображала, не соображала, где она, что с ней, разбудила соседей, сердобольные соседи вызвали скорую.
Она попала в психиатрическую больницу, с головкой плохо, дрянь дело, голос Алексея из вечности: — Quantum satis. Оказана медицинская помощь, уколы, таблетки, опять умиротворяющие уколы, удвоенная доза, усугубляли беспощадно дозу, превращали больную в овощ, чтобы всем ужасно не мешала существовать на этом свете, окружающему населению нельзя без отдыха слышать этот вой. Врач-психиатр из ссыльных, желчный, озлобленный, нехороший человек, вообразил себя гениальным Фрейдом, говорил гадости, таких садистов давить надо, во всяком случае гнать в шею из медицины, запретить работать по специальности; видя эти тяжелые, мутные глаза затюканной троцкистки, считал, что из мути подсознания болезнь надо перевести в сознание, недуг пройдет; глядя в глаза, отпускал смачно, со вкусом шутку (хороша шутка!), что ее болезнь в том и заключается, что она слишком любит советскую власть, которая ей крепко врезала, душа повреждена идеей, которая ее когтит и мучит, мучит денно и нощно; так и говорит несчастной пациентке:
— Чем сильнее вы больны, тем сильнее советскую власть любите.