Нас не заставляли работать, но мои товарищи – все рабочие, оставившие дома семьи без всяких средств, очень рады были всякой ручной работе. Они пробовали шить дамские корсеты, для одного подрядчика в Клэрво, но вскоре бросили эту работу, видя, что, за вычетом 3/10 из их заработка в пользу казны, они не смогут зарабатывать более десяти-двенадцати копеек в день. Вслед за тем они принялись за работы из перламутра, хотя они оплачивались немногим лучше предыдущей, но заказы были случайные, и их обыкновенно хватало всего на несколько дней – в неделю. Перепроизводство вызвало затишье в этом ремесле, а другими работами нельзя было заниматься в наших камерах, так как какое-либо сношение с уголовными было строго запрещено.
Таким образом, главными занятиями моих товарищей было чтение и изучение иностранных языков. Рабочие могут учиться лишь тогда, когда они попадают в тюрьму, и мои товарищи учились очень серьезно. Изучение языков сопровождалось большим успехом, и я с радостью убедился в Клэрво на практическом примере, в справедливости моего утверждение, основанного ранее на теоретических выводах, – а именно, что русские вовсе не являются единственным народом, который с легкостью может научиться иностранным языкам. Мои французские товарищи с большой легкостью изучали английский, немецкий, итальянский и испанский языки; некоторые из них успели овладеть во время двухлетнего заключение в Клэрво двумя иностранными языками. Переплетничество было нашим любимым занятием. В начале мы употребляли инструменты, сделанные нами самими из кусков железа и дерева, а вместо прессов пользовались тяжелыми камнями и маленькими столярными зажимами. Когда же, в конце второго года заключение, мы позволили наконец завести настоящие инструменты, все товарищи научились переплету с той легкостью, с какой вообще интеллигентные рабочие обучаются новому ремеслу, и большинство из нас достигло совершенства в этом искусстве.
В наших помещениех всегда находился специальный надзиратель и, как только мы выходили во двор, он неизменно усаживался на ступенях у двери. Ночью нас запирали по меньшей мере на шесть или семь замков, и все же каждые два часа являлась к нам кучка надзирателей и они подходили к каждой кровати, освещая спящего фонарем в лицо, дабы убедиться, что никто из нас не исчез. Самый строгий, никогда не ослабляемый надзор, возможный лишь потому, что все надзиратели стоят друг за друга, практикуется над заключенными, как только они выходят из спален. В течение двух лет я встречал мою жену в маленькой комнатке, в стенах тюрьмы, возле караулки, и, захватив с собой какого-либо из болевших товарищей, мы выходили втроем на прогулку в уединенный маленький садик директора или в большой огород; и никогда, в течении этих двух лет, надзиратель, сопровождавший нас в этих прогулках, не упустил меня из виду, хотя бы только на пять минут. Так смотрели за всеми в этой громадной тюрьме.
Газеты не допускались в наше помещение, за исключением научных периодических изданий и иллюстрированных еженедельников. Лишь на второй год нашего заключение, нам разрешили получать безцветный „Petit Journal“ и правительственную газету, издававшуюся в Лионе. Социалистическая литература, конечно, не допускалась, и я не мог получить даже одну из книг, написанных мною самим. Что же касается литературных работ, то все рукописи, которые я посылал из тюрьмы, подвергались строжайшему контролю. Статьи, посвященные социальным вопросам, и в особенности касавшиеся русских дел, не выпускались за тюремные стены. Уголовным преступникам разрешается писать письма раз в месяц и то лишь к ближайшим родным, но нам разрешалось корреспондировать с нашими друзьями, сколько нам было угодно, однако, все письма, как посылаемые так и получаемые, подвергались самой придирчивой цензуре, что вызывало постоянные столкновение с тюремной администрацией.
Пища, по моему мнению, давалась в недостаточном количестве. Дневной рацион состоял главным образом из хлеба, которого выдавалось по 850 граммов (1 3/4 фунта) в день на человека. Хлеб – серого цвета (из ржи и пшеницы), очень хорошего качества, и если арестант жалуется, что обычной порции для него недостаточно, ему прибавляют один или два таких хлеба в неделю. Завтрак состоит из супа, сваренного из небольшего количества овощей, воды и американского свиного сала, при чем последнее нередко бывает не свежим и прогорьклым. На обед дается тот же суп с прибавлением тарелки (2 унцов) вареной фасоли, риса, чечевицы или картофеля. Дважды в неделю дается мясной суп; в этих случаях бульон дается на завтрак, а во время обеда, вместо супа, арестанты получают 2 унца вареного мяса. Вследствие такой скудной диеты, арестанты принуждены прикупать себе пищу в тюремной лавочке, где они могут получать за очень сходную цену (от 3-х до 8 копеек) небольшие порции сыра, сосисок, свиного мяса, требухи, а также молока, фиг, варенья, а летом и фруктов. Эта дополнительная пища является прямо необходимой для поддержание сил; но многие из арестантов, в особенности люди пожилые, зарабатывают так мало, что, после отчисление известного процента заработка в казну, они не могут тратить даже пяти копеек в день на покупки в лавочке. Я прямо удивляюсь, как они ухитряются существовать.
В Клэрво арестанты заняты двумя родами работ. Некоторые из них работают для казны, занимаясь выделкой холста, сукна и одежды для арестантов, или же служат в самой тюрьме, в качестве столяров, маляров, бухгалтеров, госпитальных служителей и т. п. Все они зарабатывают от 30 к. до 40 копеек в день. Но большинство работает для частных предпринимателей, в вышеупомянутых мастерских. Их заработная плата, определяемая Коммерческою Палатою в Троа (Troyes), подвержена значительным колебанием и в общем очень низка, особенно в тех ремеслах, где невозможно установить определенную скалу заработной платы, вследствие большего разнообразия вырабатываемых образчиков и большого разделение труда. Очень многие зарабатывают всего (от 25 до 30 копеек) в день; только при выделке железных кроватей заработок доходит до 80 копеек, а иногда даже более. Я высчитал, что средний заработок 125 арестантов, занятых в различных ремеслах, не превышает 44-х копеек в день. Но эта цифра все-таки выше средней, так как значительное количество арестантов зарабатывают не более 28-и и даже 20-и копеек в день, особенно в мастерских для выделки носков, куда дряхлых стариков посылают умирать от чахотки, быстро развивающейся от пыли.
Конечно, можно указать на разные причины в объяснение такой низкой заработной платы; так, например, необходимо принять во внимание низкое качество тюремной работы, колебание рыночных цен и т. п. Но не должно забывать и того обстоятельства, что подрядчики, наживающие крупные состояние на арестантском труде, вовсе не редкость; и поэтому арестанты, в свою очередь, правы, утверждая, что их грабят, платя им всего несколько копеек за 12-ти часовый труд. Подобная плата тем более не достаточна, что половина её, а иногда и больше половины, отбирается казной, в то время как пища, даваемая той же казной арестантам, выдается в черезчур малых количествах, в особенности если принять во внимание, что арестантам приходится тяжело работать.
Если арестант, прежде чем он попал в центральную тюрьму, был уже раз осужден, а это случается очень часто, и если его заработок равен 40 копейкам в день, то казна отбирает шесть-десятых, т.е. 24 копейки, а остальные 16 копеек делятся на две равные части, из которых одна отчисляется в резервный фонд арестанта и выдается ему в день его освобождение, другая же, т.е. 8 копеек, записывается на его текущий счет и может быть расходуема на покупки в тюремной лавочке. Но, очевидно, что рабочий не может жить и работать, тратя лишь 8 копеек на добавочную пищу. Вследствие этого введена система „наград“, которые колеблются между рублем и тремя в месяц, и эти награды целиком заносятся на текущий счет арестанта. Система наград очевидно скоро привела к различного рода злоупотреблением. Возьмем, для примера, опытного рабочаго, который подвергнут осуждению в третий раз, и из заработка которого казна удерживает семь-десятых. Предположим далее, что его задельная плата доходит в течение месяца до 20-ти рублей. Государство берет из этого заработка 14 рублей, и таким образом, на его текущий счет может быть выписано только 3 рубля. В виду этого арестант предлагает подрядчику оценить его работу лишь в 10 рублей, но зато выписать ему 5 руб. „наградных“. Подрядчик принимает это предложение, и казне из заработка арестанта достается всего 7 рублей; подрядчик вместо 20 р. платит за работу лишь 15 руб., а арестант, помимо 1 р. 50 к., записанных на его текущий счет, получает туда же еще 5 рублей наградных; так что приход на его текущий счет доходит до 6 р. 50 к., вместо трех. Таким образом все удовлетворены и если казна теряет на этой операции 7 рублей, – ma foi, tant pis! Тем хуже для неё!
Дела заключенных обстоят еще хуже, если принять во внимание великого соблазнителя рода человеческого – табак. Курение строго воспрещается в тюрьме, и курильщики наказываются штрафами от 20 копеек до 2-х рублей, – всякий раз, когда их поймают на месте преступление. Но, не смотря на это, почти все в тюрьме курят или жуют табак. Табак является меновой ценностью и притом столь высокой, что одна папироска, т.е. несколько затяжек, оценивается в 8 копеек, а за пакет табаку, стоющий в вольной продаже 20 копеек, платят 2 рубля и даже более, если случается недохватка. Этот драгоценный продукт имеет такую высокую ценность в тюрьме, что каждую щепотку табаку сначала жуют, потом высушивают и курят и, наконец, употребляют самый пепел в виде нюхательного табаку. Понятно, что находятся подрядчики работ, знающие, как эксплоатировать эту человеческую слабость и платящие за половину работ табаком по вышеуказанным ценам; находятся и среди надзирателей люди, небрезгующие этой прибыльной торговлей. Вообще, запрещение курить – является источником столь многих зол, что французская тюремная администрация, вероятно, вскоре последует примеру немецкой и разрешит продажу табаку в тюремных лавочках. Такая мера несомненно поведет и к уменьшению числа курильщиков среди арестантов.
Мы прибыли в Клэрво в довольно благоприятный момент. Вся старая тюремная администрация была недавно уволена, и обращение с арестантами приняло менее жестокий характер. За год или за два до нашего прибытия, один заключенный был убит в одиночной камере. Надзиратели убили его ключами. Согласно оффициальному отчету, арестант сам покончил с собой, повесившись; но тюремный доктор отказался подписать этот отчет и подал отдельное заявление, в котором указал, что, по его мнению, арестант был убит. Это обстоятельство повело к радикальной реформе в деле обращение с арестантами и я с удовольствием отмечаю, что в Клэрво отношение между заключенными и надзирателями были несравненно лучше, чем в Лионе. Меньше было грубости и больше проявлений человечности, чем я ожидал встретить это, не смотря на то, что сама по себе система очень скверна и неминуемо влечет за собой самые гибельные результаты.
Конечно, сравнительно благоприятный ветер, веявший в то время над Клэрво, может очень быстро измениться к худшему. Малейший признак бунта может вызвать крутой поворот, тем более, что имеется не мало надзирателей и тюремных инспекторов, вздыхающих по „старой системе“, которая до сих пор остается в ходу в других французских тюрьмах. Так например, когда мы были уже в Клэрво, был прислан туда арестант из Пуасси, центральной тюрьмы, находящейся вблизи Парижа. Он находил приговор суда не справедливым и по целым дням громко кричал в своей одиночке. Собственно говоря, у него были все признаки начинающегося безумия. Но тюремное начальство в Пуасси, чтобы заставить его замолчать, не нашло ничего лучшего, как ставить у дверей его камеры пожарную машину и окачивать его водой; затем его оставляли, совершенно мокраго, в его одиночке, не смотря на зимний холод. Нужно было вмешательство прессы, чтобы директор тюрьмы в Пуасси, виновный в этом варварстве, был смещен. Многочисленные бунты, возникавшие в 1883-1885 годах, почти во всех французских тюрьмах, показывают, впрочем, что „старая система“ до сих пор в полном ходу.
Я сказал выше, что отношение между арестантами и надзирателями в Клэрво были лучше, чем в Лионе. Много глав можно было бы посвятить этому предмету, но я постараюсь быть по возможности кратким и укажу лишь на главные черты. Несомненно, что долгая совместная жизнь надзирателей и самый характер их службы развили между ними известный корпоративный дух, вследствие чего они действуют с замечательным единодушием по отношению к заключенным. Как только человека привозят в Клэрво, местные надзиратели сейчас же спрашивают у привезших новичка, soumis ou insoumis, т.е. отличается ли он покорностью или, напротив, строптивостью? Если ответ дается благоприятный, то жизнь заключенного может быть сравнительно сносной; в противном же случае, ему не скоро придется расстаться с тюрьмой и, даже когда его выпустят на волю, он обыкновенно выходит с расстроенным здоровьем и с такой злобой против общества, что вскоре опять попадает в тюрьму, где и оканчивает свои дни – если только его не сошлют в Новую Каледонию.
Если арестант аттестуется надзирателями, как „непокорный“, на него сыплется град наказаний, снова и снова. Если он заговорит в рядах, хотя бы и не громче других, выговор будет сделан ему в такой форме, что он ответит и будет за это наказан, и каждое наказание будет настолько по своей тяжести несоответственно проступку, что он будет протестовать всякий раз, и за это его накажут вдвое. – „У нас, если кто раз попал в исправительное отделение, то, как только его выпустят оттуда, он через несколько дней опять попадет туда“. Так говорят надзиратели, даже наиболее добродушные из них. А наказание исправительным отделением – далеко не из легких.
Людей там не бьют; их не сваливают пинками на пол. Мы черезчур цивилизованы для подобных жестокостей. Наказанного человека просто ведут в одиночное отделение и запирают в одиночку. В ней ничего нет: ни кровати, ни скамейки. На ночь дается тюфяк, а свою одежду арестант должен выставлять за двери одиночки. Пища состоит только из хлеба и воды. Как только утром раздается звон тюремного колокола, арестанта выводят в особый сарай, и там он должен – ходить. Ничего больше! но наша утонченная цивилизация сумела обратить в пытку даже это естественное движение. Тихим, мерным шагом, под неизменные крики:,un deux, un deux», несчастные должны ходить весь день, гуськом, вдоль стен сарая. Они шагают таким образом двадцать минут; затем следует перерыв, во время которого они должны просидеть десять минут неподвижно, каждый на своей пронумерованной тумбе, после чего они опять начинают ходить двадцать минут. И такая мука продолжается весь день, покуда гудят машины мастерских; и наказание длится не день, и не два; оно длится долгие месяцы, иногда годы. Оно так ужасно, что несчастные умоляют об одном: «позвольте возвратиться в мастерские». – «Хорошо, мы это увидим недели через две, или через месяц», – таков обычный ответ. Но проходят две недели, затем другие две недели, а несчастный арестант все продолжает прогуливаться по двенадцати и тринадцати часов в день. Наконец он не выдерживает и начинает громко кричать в своей камере и оскорблять надзирателей. Тогда его возводят в звание «мятежника», – звание чрезвычайно опасное для всякого, попавшего в руки надзирателей: он сгниет в одиночке и будет ходить долгие годы. За непослушание ему удвоят и утроят срок заключение в Клерво, а если он бросится на надзирателя, с намерением его убить, то его приговорят к каторге, но не отправят в Новую Каледонию: он все-таки должен будет отбыть сперва весь срок в Клерво. Он останется в своей одиночке и будет попрежнему ходить вокруг нумерованных тумб… В нашу бытность в Клерво один арестант, крестьянин, не видя выхода из этого ужасного положение, предпочел отравиться; он съедал все свои извержение и скоро умер в ужасных мучениех.
Когда я выходил с моей женой на прогулку в саду, находящемся недалеко от одиночного отделение, до нас иногда доносились оттуда ужасные, отчаянные крики. Моя жена, услыхав их в первый раз, испуганная и дрожащая, хватала меня за руку, и я рассказал ей, что это – крики арестанта, которого обливали водой из пожарной машины в Пуасси и котораго, вопреки закону, перевели теперь сюда в Клэрво. Иногда по два, по три дня без перерыва он кричал: «Vaches, gredin, assassins»! (vaches – коровой, – на тюремном жаргоне называют надзирателя), или же он громко выкрикивал историю своего осуждение, пока не падал в изнеможении на пол. Он, конечно, протестовал против заключение в исправительном отделении в Клэрво и громко заявлял, что он убьет надзирателя, лишь бы не оставаться всю жизнь в одиночной камере. Затем, на два месяца он утих. Тюремный инспектор намекнул ему, что, может быть, после 14-го июля ему позволят идти в мастерские. Но вот прошел и национальный праздник 14-го июля, а несчастного все-таки не освободили. Тогда он дошел до отчаяние: он рыдал, ругал и всячески оскорблял надзирателей, разрушал деревянные части своей камеры и, наконец, был посажен в карцер, где ему надели тяжелые кандалы на руки и на ноги. Я сам не видал этих кандалов, но когда он опять появился в одиночном отделении, он громко выкрикивал, что его держали в темном карцере два месяца в таких тяжелых ручных и ножных кандалах, что он не мог двигаться. Он тогда был уже полусумасшедший и его будут держать в одиночной камере, пока он не помешается окончательно… Тогда его подвергнут всем тем мучением, которые приходится претерпевать сумасшедшим в тюрьмах и в домах для умалишенных…
И вот, громадная задача, – как положить конец всем подобным жестокостям, – стоит перед нами во всей полноте. Отношение между тюремной администрацией и заключенными в Клэрво не проникнуты той грубостью, которая характеризует русские тюрьмы.