— Эффектно, — говорит кто-то за спиной офицера. Порыв ветра разрывает аплодисменты в клочья. Тушинский раскланивается.
— Я не опоздал? — разносится его мягкий голос.
— Вовремя, — говорит офицер хрипло. Тушинский вздрагивает.
Секунданты ведут переговоры. Офицер поднимает взгляд. Небо — сырое и серое. Парусина, провисшая от дождевой воды.
Над побережьем вытянутым пятном плывет дирижабль. Трансокеанский, с материка. Если повернуть голову, то вдалеке, за рядами крыш, видно ледяную иглу Хрустальной башни — воздушного вокзала. Но офицер этого не делает. Офицер закрывает глаза.
…Цеппелин занимает полнеба. Брюхо у него серое и грязное. Раздувшаяся туша. Он медленно приближается к причальной башне. Это один из верхних этажей. Цеппелин движется медленно. Наплывает. Лица людей за стеклом. Р-раз! Рты раскрываются одновременно — люди кричат, но не слышно ни звука. Внезапная глухота. Отражение цеппелина движется в стекле. Дирижабль так огромен, что рассудок тянется словно резиновый.
Вытянутое тело с надписью LES TRANSPORTS NATIONAUX AERIENS втискивается в башню. Стекло крошится. Кронштейны гнутся и стонут. Маленькие люди начинают судорожный бег. Их фигурки мечутся и дергаются.
Взрыв. Вспышка. Стена разом лопается. Плиты хрусталя выскакивают из створок и летят вниз. Ниже, ниже, ниже — до самой земли. Здесь стриженая трава и посыпанные песком дорожки. Плиты беззвучно падают и так же беззвучно разбиваются. Осколки медленно проносятся перед лицом дамы с белым зонтом, протыкают насквозь собаку, человека в рединготе, летят дальше. Черные росчерки крови летят вслед.
Офицер стоит и смотрит. Вспышка — почему-то серая — вспухает на башне. Это видно издалека. На тонкой ножке вырос чудовищный нарыв. Весь Кетополис смотрит на это.
И ни звука.
Офицер открывает глаза. Возвращаются смазанные голоса и шум ветра. Грохот прибоя, далекий смех. Хлопки шампанского. От вереницы машин тянутся к месту дуэли любопытные. Офицер поводит плечами, морщится.
К нему подбегает бойкая журналистка:
— «Огни Кето», позвольте представиться, меня зовут… господин лейтенант! да постойте же!
Офицер отмахивается.
Секундант Тушинского беседует с Тушинским. Секундант офицера стоит неподалеку. Доктор привалился к его плечу и дремлет.
Суровый господин с жесткими пшеничными усами. Перед ним — раскладной пюпитр для письма, бумага и чернильница со стеклянным витым пером. Налетает ветер, воет, теребит бумагу, но листки не уносит, бумага закреплена. Господин в летах, грузен. Спокойствие и равнодушие.
Он держит в руках луковицу часов, цепочка уходит под жилет. Господин защелкивает часы и убирает в жилетный карман.
Этот важный господин — распорядитель дуэли.
— Господа… господа, прошу ко мне! — повышает голос распорядитель, чтобы перекрыть вой ветра. — Начинаем.
Он зачитывает вслух, о чем договорились секунданты, подводит итог:
— Был выбран поединок на пистолетах. Что ж, вполне ожидаемое решение. Остались некоторые формальности… Каким оружием желаете воспользоваться? На ваш вкус, господа: дуэльный набор от Мортимера — рекомендую, классика! — или превосходная пара галлийской работы. Что выбираете? Господин актер, слово за вами.
— Я бы предпочел револьверы, — говорит Тушинский. — Если позволите.
Молчание. Лица секундантов вытягиваются, но распорядитель невозмутим.
— Ваше слово, господин лейтенант?
…мертвый, раздувшийся дирижабль, выброшенный на берег. И чайки кружат над ним.
— Согласен.
— Прекрасно, — распорядитель даже не моргает. — Благодарю, господин актер. Тогда, я считаю, будет справедливым, если ваш противник выберет дистанцию. Какую дистанцию предпочитаете? Господин лейтенант!
Офицер поводит плечами.
— Простите?
— Дистанция, господин лейтенант?
— Тридцать шагов, — голос звучит низко и хрипло, как от недосыпа.
Распорядитель кивает: все по кодексу. Потом говорит:
— Господа, позвольте осмотреть ваше оружие.
Негромко щелкает застежка кобуры. Офицер протягивает револьвер рукоятью вперед. Черные каучуковые накладки, вороненый металл, в предохранительное кольцо продет витой шнур. У офицера — побелевшие пальцы, неровно обгрызенные ногти. Револьвер Тушинского из светлой стали, рукоять украшена перламутром. Секунданты осматривают оружие, диктуют распорядителю по очереди — тот записывает:
— Револьвер системы Лебеля, калибр восемь миллиметров. Ствол длинный.
— Револьвер системы Кольта, морской, калибр девять. Ствол средний.
— Неравноценно, господа, — говорит распорядитель, закончив писать. Револьверы лежат перед ним на раскладном деревянном пюпитре: блестящие металлические рыбины. — Неравные условия. Что будем делать?
Тушинский открывает рот… Офицер резко дергает головой: неважно. Тушинский переводит движение губ в многозначительное «о!».
Некоторое время распорядитель молчит, внимательно смотрит на противников. В пшеничных усах гудит ветер. Глаза светлые и неподвижные — точно из стекла.
— Должен предупредить, господа, — произносит распорядитель наконец, — что выяснившиеся обстоятельства придают дуэли статус «исключительной». Вы знаете, что это означает?
— Это означает, — продолжает распорядитель, игнорируя возмущенные возгласы секундантов, — что суд чести может счесть условия и итог поединка сомнительными, что, в свою очередь, приведет к судебному разбирательству. Вы меня понимаете?
Глухой рокот волн. Вой ветра.
— Да, — говорит офицер.
— Да, — Тушинский. — И стала буря…
— И у вас нет возражений?
— Нет.
— Нет.
— Ваше право, — заключает распорядитель. — Однако мой долг — внести изменения в протокол. Извольте дать мне несколько минут…
Прежде чем встать к барьеру, офицер в последний раз оглядывается. Скальный обрыв, волны бьются о камни. Водяная пыль. К городу ведет дорога — зигзагом; вдалеке виден маяк Фло и — гораздо ближе, темным конусом, с головой в облаках и тумане — маяк Тенестра.
1. Имя
Зовите меня Козмо.
Мое имя никак не переводится, и искать в Библии значение его бесполезно. Разве что кроме одного — мои родители, как вы уже, наверное, догадались, безумно любили оперу. Иногда мне казалось, что они любили оперу больше, чем меня.
Сейчас, пройдя путь от точки А до точки Б, получив пулю в левую руку и станцевав танго (вы о нем еще узнаете), я могу сказать: так и есть. Я не входил в круг родительских интересов. Наверное, когда у них появился я — красный и сморщенный, орущий благим матом, — родители сходу предрешили мне карьеру оперного певца-баритона, но — просчитались. Любимца публики из меня не вышло. Певца, к счастью, тоже.
Из меня, в общем-то, не вышло даже приличного баритона.
— Ааааа! — кричу я, размахивая руками. Голос мой звучит чисто и красиво — как только может звучать голос восьмилетнего мальчишки. Я бегу по песку в белой матроске, в синей шапочке с бомбоном; из-под моих ног вспархивают откормленные чайки. В голове шумит ветер и прибой. За моей спиной — песчаный пляж, вдалеке — белая парусиновая палатка. Идиллия. Там моя мама читает сочинение госпожи Шелли, а отец дремлет в шезлонге, надвинув на глаза панаму и уронив руку с подлокотника. Волна пенно накатывает на песок, убегает, шипя и огрызаясь. Пальцы отца недавно что-то сжимали, теперь между ними струится вода. Я как наяву вижу эту картину: под зеленоватой толщей остаются белые исписанные страницы. Кажется, это какое-то очередное либретто…
Маму зовут Гельдой, отца — Константином. Она социалистка, он регуляр-инженер с Механического, делает боевых автоматонов.
Вроде бы все рассказал?
Ах, да. За мной по песку гонится нянька.
Я на бегу поворачиваюсь и показываю язык. Няньку зовут Жозефина, она галлийка из Прованса. Сейчас я назвал бы ее хорошенькой, тогда считал, что она дура. В общем, уже в том возрасте я подозревал, что все мои беды будут от женщин.
— Ааааа! — кричу я, когда разозленная девушка наддает и хватает меня за шиворот…
— Да, — говорю я спустя семнадцать лет. В глотке моей, вероятно, умер кто-то простуженный. Тушинский улыбается — господин актер улыбчив и отменно вежлив — как вежливы мертвецки пьяные люди. Гений, говорят мне. Он, несомненно, гений. Голоса плывут в свете газовых рожков, искривляются желтыми полосами. Генрих, повторяет Ядвига настойчиво. Имя тяжело опускается на дно. Я молча смотрю. Ядвига сегодня в иссиня-черном платье и прекрасна настолько, что я едва могу дышать. В изгибе ее шеи — бог. По крайней мере, я не видел лучшего изображения бога.
— Козмо, скажите хоть вы! — Ядвига поворачивается ко мне.
…У меня и сейчас перехватывает дыхание.
— Козмо, скажите хоть вы! — Ядвига поворачивается ко мне.
…У меня и сейчас перехватывает дыхание.
— Козмо?
Кажется, время не властно над двумя вещами — оперой и человеческой глупостью. Как двести лет назад певцы разевали рты, выводя ля, так и сейчас некто вроде меня открывает рот, чтобы стать похожим на большую рыбу.
Спустя много лет я сижу здесь, на веранде, набросив на плечи китель с контр-адмиральскими эполетами, и вспоминаю. Ноги мои босы, нагретое дерево под пятками, а я смотрю, как вниз по течению шлепает катер, брызги солнца летят с колес. Протяжный гудок возвещает о прибытии. Рано они сегодня. Я щурюсь, смотрю на солнце. Рано. Еще и одиннадцати нет. Под веками пылает красным. Что ж, поиграем в жмурки, Козмо Дантон, господин контр-адмирал, которого не существует. Я привычно потираю шрамы на запястьях. Как они выглядят? Кто побывал на каторге (или прочитал хотя бы один графический роман в бумажной обложке — что полезнее), знает, как они выглядят… Ну, как следы кандалов.
В тот вечер, открыв рот, я сказал:
— Пани Заславская, выходите за меня замуж.
Наверное, я был смешон — влюбленные обычно смешны.
— Козмо… ну зачем вы?
Хороший вопрос. Я вижу: рядом шипит граммофон. Звук — блестящий, жестяной, свернутый в раструб — бьется в замкнутом пространстве. Стены гостиной. Темный орех, резные панели — рельеф их словно вдавлен в мой мозг. Еще вижу: стук каблуков, скрип паркета, отблеск света на бокалах. Смех. Сладковатый запах хороших папирос и плохих манильских сигар. Я щурюсь. Кажется, глаза совершенно пересохли…
Сейчас, прожив на свете больше полувека, пройдя мор, глад и встречу с родственниками жены, я понимаю: есть слова, которые не стоит произносить. Это как в танго — прежде чем сделать шаг, нужно встретиться взглядом. И чтобы ответили «может быть». Иначе будет не танец, а неловкость и насилие. Например, если сказать без всякой подготовки: я люблю тебя — результат предсказуем.
Или: предлагаю руку и сердце…
Понимаете?
Это вынуждает другого быть жестоким. А это мало кому понравится — быть таким жестоким бескорыстно.
…Впрочем, Ядвига оказалась милосердна. Она дала мне возможность снять свои окровавленные трупы с ее бастиона.
— Козмо, милый, вы как всегда шутите!
Если бы. Я стою перед ней, лицо горит как обожженное. Уши мои пылают. Кажется, прислонись я сейчас к деревянной панели, останется выжженный отпечаток.
— Я не шучу. Впрочем, как вам будет угодно, — я кланяюсь.
— Козмо!
Я ненавидел ее тогда. Ненавидел всю — от цвета глаз до вышивки на платье. Целую вечность мне казалось, что сейчас я ее ударю… А потом вечность закончилась, и мне стало все равно.
Так бывает после выстрела.
Иногда, проводя учебные стрельбы, я командую: приготовиться, залп! В башне — ровное гудение электричества. Спусковая педаль уходит из-под ноги. Гальванер кивает и замыкает рубильник. Секунду ничего не происходит. Затем (БУМ!) рывок в сторону; казенная часть орудия — серо-стальная, огромная, как свисающий зад слона, — уходит назад. Удар настолько мощный, что его не воспринимаешь сознанием — просто мир вокруг в одно мгновение сдвигается, застывает… расслаивается на прозрачные пластины… собирается и бежит дальше. Но уже по-другому. Мир изменился. Пара чугунных болванок, несущихся с бешеной скоростью, его неуклонно меняет. И где-то вдалеке, рядом с учебным щитом-мишенью, через несколько секунд вырастут фонтаны воды.
— Перелет! — говорю я, оглушенный. — Поправка…
На губах — кислый вкус горелого пироксилина.
…Единственное, что мне в тот момент хотелось, — подойти к кушетке и лечь лицом вниз.
— Не уходите, прошу вас, — сказала Ядвига, неправильно истолковав мой взгляд. Или правильно. Положила руку на мою, сжала. — Побудьте со мной сегодня.
Женщины.
…Зря она беспокоилась, пускать пулю в висок я не собирался. Не дождетесь. Есть нечто непоправимо пошлое в том, чтобы выплеснуть мозги на стену. Даже если кажется, что под черепной костью у тебя — не живое серое вещество, а гипсовый муляж из кабинета анатомии. В бытность мою гардемарином мы стащили такой и подбросили в койку нашему товарищу. Думали, он закричит, а мы посмеемся. Он не закричал. Он как-то очень тихо и серьезно сказал «мама» — так, что у меня мурашки по телу побежали. Озноб в затылке.
Впрочем, мы все равно смеялись. Идиоты.
Ядвига сказала: не уходите. И я остался у ее ног истекать кровью.
Тот вечер.
Больше тридцати лет прошло, а я помню: танцующие пары, стук каблуков, рассыпающийся мелкими бусинами женский смех — есть такая сиамская игрушка, «дождевое дерево», которую переворачиваешь, и кажется, что внутри — целый ливень. Я стою под звуками этого смеха, цветные бусины скатываются с моих плеч и разлетаются по полу. Коньяк обжигает горло. Побудьте. Я тяну бокал за бокалом. Со мной. Глоток за глотком. Сегодня.
— Козмо?
…Вколоть бы эфир под кожу — и все хорошо.
— Вы не видели Генриха? — Ядвига смотрит на меня и говорит: — Кажется, вам уже хватит, Козмо. Сколько вы выпили?
Комната передо мной покачивается. Меня окружают милые и приятные люди.
— Все прекрасно, пани. Вам помочь?
Красный ковер. Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж — вернее, бегу. Боль внутри не отпускает. Я уже знаю, почему Яда мне отказала. Конечно! Еще бы! Лучше быть любовницей знаменитого актера, чем женой моряка. Это же просто. А ты, Козмо, — идиот. Мелькают ступени. Одна, хитрая, пытается выскочить из-под ноги. Врешь! Я с размаху припечатываю ее каблуком — раз! — и продолжаю бег. Всего лишь. Обида напоминает изжогу от коньяка…
Впрочем, это, наверное, и была изжога.
Наконец я достигаю вершины. Оглядываюсь. Из ниши белый гипсовый амур таращит на меня невидящие глаза. Смотрю вправо, влево. Длинный коридор с десятком дверей — белых, красных и даже, кажется, одна синяя.
Так. И где мне его искать?
Снизу раздаются: музыка, голоса. Я начинаю поиск.
За третьей по счету дверью я натыкаюсь на целующуюся парочку — она выгибает спину, бедро, струящееся розовым шелком, мужская рука, лежащая на нем. Пардон, простите, эскюз-муа — выхожу и только тут вспоминаю, что не разглядел лица кавалера. А если это Тушинский? Возвращаюсь. Мужчина в ярости поворачивается: «Опять вы?! Идите к черту!» Нет, кажется, не он. Девушка, чуть откинув голову, смотрит на меня с интересом. А она ничего. Я говорю: «К вашим услугам» — чудовищно низким голосом, глядя ей в глаза, и выхожу. За моей спиной вибрации кругами расходятся по комнате и затихают в обтянутой розовым груди.
…Все-таки из меня мог бы получиться приличный баритон.
Стою в коридоре.
С минуту пытаюсь сообразить, что меня все-таки беспокоит. Что-то здесь определенно не так.
Потом понимаю.
Конечно! В чертовом доме слишком много комнат.
2. Любовь
Давайте поговорим о любви.
Мою няню зовут Жозефина. Типичная галлийка — темные глаза, тоненькая, шатенка. Отцу она нравилась. Были они любовниками? Не думаю, для этого отец был слишком хорошо воспитан. Но нравилась ему несомненно. Я помню его неловкие почти-ухаживания, мимолетные взгляды. Впрочем, тут я отца не виню. Пустая оболочка Гельды Дантон к тому времени уже никому ничего заменить не могла — ни мне мать, ни отцу жены.
Впрочем, я забегаю вперед.
Жозефина.
Она стала моей первой любовью.
Да, я догадываюсь, что вы хотели спросить.
Нет, тут другое.
Воспитанные девочки — рыжие кудряшки, платья с оборочками — не в счет. Даже если мужчине всего одиннадцать лет, у него должны быть легкие увлечения…
— Знаешь, папа, я влюбился. Не знаю, как это произошло. Просто случилось. Не знаю, как произошло. Просто так получилось. Я влюбился.
Сказал мальчишка, мой ровесник. Для меня это было новостью — такая откровенность.
И такие чувства.
В нашей семье это было не принято. В нашей семье обожали оперу, могли признаться в любви к Вагнеру или Фолетти, рассуждали о психологической составляющей роли Аделиды (она его любит! нет, не любит) — и все. Слово «любовь» я слышал в основном где-то рядом со словом «либретто».
— И все же она… — говорила мама.
— Да что ты!
В беседе родителей я принимал посильное участие — насупленно молчал или корчил рожи.
Теперь у меня появилось другое занятие. Иногда Жозефина садилась за рояль, играла она неплохо (хотя и не хорошо). Я занимал место, чтобы видеть ее затылок или тонкий галлийский профиль, склонившийся над тетрадью. Завиток. Нежные пальцы. Я смотрел и иногда забывал, что должен вести себя как юный каннибал — иначе на меня обращают внимание.
В изгибе ее шеи мне чудился бог.
Однажды я подарил ей два романа за авторством Томаса Ясинского, из купленных мной (на деньги, взятые у отца) и уже прочитанных. Капитан Морской Гром, легендарный герой графических романов, в этих книгах искал сокровища Толкоттовой бездны и спасал дикарскую принцессу от древнего морского чудовища.