Кетополис: Киты и броненосцы - Грин Грэй 3 стр.


Однажды я подарил ей два романа за авторством Томаса Ясинского, из купленных мной (на деньги, взятые у отца) и уже прочитанных. Капитан Морской Гром, легендарный герой графических романов, в этих книгах искал сокровища Толкоттовой бездны и спасал дикарскую принцессу от древнего морского чудовища.

Хорошие книги.

Та, что про принцессу, нравилась мне больше.

В едва намеченном грифелем женском контуре мне чудились какие-то особые переживания.

Отец посмотрел на меня сквозь стекла очков и заговорил:

— Вам не кажется, молодой человек, что вы слишком торопитесь? — он выдержал паузу. — Ваша мать, кажется, эти романы еще не читала?

И мне, сгорая от стыда, пришлось идти к няне, забирать толстенные тома. Это было страшно. Я что-то бормотал, был неловок и фантастически неуклюж. Уши светились, точно огни в ночи, видимые за сотню морских миль. Левое — маяк Фло, правое — в облаках и тумане — маяк Тенестра.

Жозефина смотрела с пониманием. Дура!!!

Выйдя из ее комнаты, я в ярости швырнул романы на пол и, задыхаясь от ненависти, начал топтать. На тебе, на! Еще! В глазах стояли слезы.

В общем: знаешь, папа, я влюбился.

3. Ссора

Некоторое время я с интересом разглядываю коллекцию метел, швабр и различных приспособлений для уборки. Автоматический полотер сверкает новеньким блестящим боком. Пахнет сыростью и какой-то химией. Закрываю. За синей дверью Тушинского тоже нет — разве что он гениально вошел в образ жестяного ведра.

По коридору мне навстречу идет Ядвига. «Горничная видела его с бутылкой джина». Здесь, наверху? Она кивает. Генриху сейчас трудно, говорит Ядвига, нелады с новой пьесой. Он переживает, что может испортить роль. А у него завтра в полдень генеральная репетиция. Слышали об этом? Последний прогон перед премьерой.

— Да, — говорю я. — Конечно.

Завалит роль? Тушинский?

На первом этаже шум становится громче.

— Яда, дорогая! — кричат снизу. — Что же вы? Идите к нам!

Вечера «у Заславской» пользуются популярностью — в первую очередь из-за репутации хозяйки. Но еще и потому, что гостям здесь редко дают скучать. Ядвига раздраженно дергает бровью.

— Не давайте ему пить, Козмо. Пожалуйста.

Взрыв смеха. Возгласы. По лестнице поднимается человек с мелким лицом и большими залысинами. В петлицу смокинга вдета красная роза — такая яркая, что у меня начинает болеть мозг. Как будто кто-то надавливает на него большим пальцем.

— Ядочка, солнышко, мы вас заждались, — говорит залысчатый с капризным упреком. На руках сверкают перстни. — Разве так можно? Мы собираемся вызывать дух капитана Н.Катля, нам не обойтись без вашей сильнейшей психической энергии.

— Почему ж не Байрона? — Ядвига спокойна: ни тени раздражения в голосе. — Договаривались кого-нибудь из поэтов.

Залысчатый сморщивается, как лимон.

— Ядочка, ради кальмара, еще скажите — Сайруса Фласка! Тут от живых поэтов не знаешь куда деться, зачем же вам мертвые… Солнышко, я прошу вас. — Он тянет вялую руку. — Пойдемте. Я… я, можно сказать, настаиваю.

Мерзкий тип.

— Послушайте, любезный, — делаю шаг вперед. Нависаю над перилами и макушкой с залысинами. Человек пригибает голову, глаза становятся кроличьи. У меня рост метр девяносто, а взгляд поставлен на «арктический холод» — с матросами иначе нельзя, съедят.

— Козмо, не надо, — она кладет руку на мою. Что-то сегодня все повторяется. День дежа вю.

Чертова роза начинает пульсировать.

— Антуан, простите меня. Вы совершенно правы… Козмо? — Ядвига поворачивается ко мне. Зеленые глаза умоляют.

— Я все понял. Идите, пани.

Когда она уходит, я стою и думаю: на черта мне сдался этот Тушинский? Сторож ли я сопернику своему? Но я обещал. Пока я размышляю, раздается легкий щелчок — открылась дверь, щелчок — закрылась, затем — звук приближающихся шагов. Кто там еще? Я отталкиваюсь от перил. Гипсовый амур глазами показывает — смотри, дурак, пропустишь. Я поворачиваю голову…

Залп.

Поворачиваюсь всем телом. Мир сдвинулся.

Так бывает после выстрела.

Розовый шелк обтекает ее с плеч до лодыжек. Она подходит, чуть запрокидывает голову — темные глаза.

— У вас есть курить? — говорит она.

Я достаю портсигар. Щелк. Смотрю, как ее пальцы берут сигарету, потом на ее губы. Красиво. Ч-черт, не могу избавиться от ощущения, что эти губы целовали многие и многие мужчины… до меня.

Чиркаю спичкой.

— Что это? — она складывает губы трубочкой и выпускает дым. Медленно, глядя мне в глаза.

— Русские папиросы. Хороший сорт.

Бумага не истончается, как в американских сигаретах, а именно горит — неровно, большими кусками. В этой грубости какой-то особый шик. Пепел летит вниз, кружится, падает. Кроваво-красная помада — страсть.

Мне нужно идти.

— Русские? — переспрашивает она.

— Подарок друга. Он уехал.

Идти. Я обещал. Вместо этого я говорю:

— Куда подевался ваш… ээ… компаньон?

Она невозмутимо:

— Мой любовник, хотите сказать? Он спит. Не желаете прокатиться? У меня под окнами мобиль.

Коридор начинает раскачиваться — слова, слова. Забыл, кем ты увлечен, Козмо? Почти. Когда в голове туман, легко потерять направление.

…В изгибе ее шеи — бог. Я не видел…

— Так хотите?

— Нет.

Много лет прошло, а у меня до сих пор перед глазами эта картина: девушка в розовом сиянии, уходящая от меня по коридору. Шелковое платье, движение ног под ним… она прекрасна.

…У водолазов есть отличный вопрос:

«Дошел ли ты до грунта и хорошо ли тебе там?»

Тушинский дошел до грунта, и ему там было хорошо.

Я захожу в комнату, прикрываю за собой дверь — аккуратно, чтобы не разбудить. Поворачиваюсь.

— Зачем вам Ядвига? — говорю я Тушинскому. Он меня не слышит. Бежевая кушетка в широкую синюю полоску. Актер спит, положив голову на подлокотник, ниточка слюны тянется из приоткрытого рта. — Вы ее не любите, Генрих. Я же вижу.

У Тушинского обмякшее бессмысленное лицо. Пустая оболочка от дирижабля.

Как его можно любить?

— Слушайте, Генрих. Давайте начистоту.

Актер, не просыпаясь, мучительно вздыхает и переворачивается на спину. На лице — красные следы. Начинает похрапывать. От мощного запаха перегара я морщусь. Что тут у нас? Недопитая бутылка шампанского, несколько бокалов. Бутылка из-под джина на ковре — сколько он выпил? В комнате резко пахнет можжевельником и чем-то кислым.

— Будем считать это согласием, — говорю я, подхожу к окну и раздергиваю шторы. За стеклом — ночь, фонари. Несколько светящихся окон в доме напротив. Дальше по улице видны цветные огни витрин и вывеска аптеки. И везде — люди, люди, люди. Гранд-бульвар в это время сонным не назовешь — работают кофейни и артистические клубы, богема Кетополиса танцует, пьет абсент и умирает в зеленом дыму гашиша и опиума.

Вызывает духов.

Столоверчение, гипноз, мистические ордена, социалистические кружки, астрология, черная магия, китовослышащие, анархисты, морфинисты, суфражистки и защитники животных — чего только сейчас нет. Вот и Ядвига туда же — увлеклась спиритизмом. Кого они там вызывают, адмирала Стабба? Хорошо хоть, не Аттилу. И не Великого Кальмара… Впрочем, с них станется.

Душно мне.

Я нахожу шпингалет — кррр. Окно распахивается.

Холодная струя врывается в комнату, шторы бьются фиолетовыми парусами.

Хорошо.

Я придвигаю кресло и сажусь напротив Тушинского.

— Мне двадцать шесть лет, — говорю я. — Я лейтенант броненосного флота Его Величества. Вам все равно, Генрих, а для меня это кое-что значит. — Актер молчит. — Знаете, сейчас удобная ситуация. Я пьян, поэтому скажу все, что думаю. Вы пьяны, поэтому вам придется меня выслушать. Что скажете, Генрих?

Тушинский встает.

Вспышка света. Комната опрокидывается.

Я лежу на полу и думаю: вот сукин сын.

Вскакиваю.

Оскорбление второй степени — оскорбление действием!

Это означает одно.

Будет кровь.

— Идите к китам, дорогой мой Козмо, — говорит он абсолютно трезвым голосом. Выпрямляется.

Как его можно любить?

А вот так.

Потому что сейчас этот сукин сын прекрасен. Сын докера, говорите? Да в нем аристократизма на пол-Кетополиса хватит.

Меня трясет от ярости.

Я беру со стола бокал и, не глядя, делаю глоток. Стекло стукается об зубы. Шампанское? Отлично! Пузырьки ударяют в нос — я морщусь.

Тушинский смотрит на меня, выгнув бровь.

Сволочь. Ненавижу.

— Кажется, с ролью мебели вы справлялись лучше, — говорю я охрипшим голосом. — Что теперь? Будем драться на кулаках? К вашему сожалению, я-то не швейцар.

Генрих улыбается.

— Тоже верно.

Я выше ростом и тяжелее, но занимался в детстве чертовой музыкой, а не проклятым боксом. А Тушинский справился со швейцаром.

Я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз бил человека. Кажется, в Навигацкой школе. Впрочем, кто тогда не дрался? «Селедки» с «механиками» — вечная война. Честь флота, господа гардемарины, и в зубы — н-на! Будущие офицеры не отступают перед гражданскими…

Легенды гласят, что наши побоища — детские шалости по сравнению с тем, как чудили предыдущие выпуски. Говорят, сам Остенвольф… впрочем, тут легенды, скорее всего, ошибаются.

Он же морпех.

Вообще-то и нам, и «механикам» повезло, что школы морской пехоты находятся за городской чертой, — иначе вряд ли бы кто из нас выжил. Морпехи — страшные люди. Серая дубиноголовая масса, которая умеет только одно — убивать. Иногда мне кажется, что их боевые автоматоны гораздо более человечны, чем они сами.

Тушинский достает бутылку из ведерка. Разливает шампанское по бокалам.

— Выпьете, Козмо? — говорит он. — Напоследок. Прежде чем я размозжу вам голову?

Глаза неестественно блестят. Голос иногда плывет, как на заезженной пластинке.

И тут я понимаю, что происходит. Тушинский играет трезвого.

А на самом деле…

Додумать я не успеваю — дверь открывается.

— Вот вы где! — Ядвига замолкает, смотрит на нас по очереди — внимательно. — Так, — она входит в комнату, — что здесь происходит?

Мы молчим.

— Ничего не было, — говорит она. — Слышите? Ничего. Вы сейчас мне это оба пообещаете.

Ядвига встает между нами. Пользуясь моментом, я вынимаю у Тушинского из пальцев бокал и отступаю на шаг. Движение почти танцевальное. Раз — и готово. Весело.

Актер стекленеет.

— Генрих, пожалуйста… — Она заступает ему дорогу. — Козмо!

Интересно, как меняется ее голос. Минуту назад — сама мягкость, сейчас — укротительница тигров. Еще немного — и мне разожмут челюсти стволом револьвера.

Шампанское щекочет нёбо. Хорошо.

— Вам уже хватит, Генрих. Оставьте мальчика в покое.

Она осекается.

Пауза.

Я с силой швыряю бокал в пол и выхожу.

…Вообще-то нам обоим было достаточно. В отличие от невменяемого Тушинского я это прекрасно понимал. Но меня неожиданно взбесило это «мальчик». Если бы меня отвергли, я бы ушел отверженным. Это почетная капитуляция, уходим под барабанный бой, распустив знамена. Но так! Так!

В общем, кровь должна была пролиться.

…Меня трясет. За моей спиной разливается запах шампанского — липкий, сладкий. Просачивается в щель под дверью. Я врываюсь в гостиную и с разгону натыкаюсь на человечка в дешевом партикулярном платье. Черт, он-то откуда взялся? Жидкие светлые волосы. Человечек оборачивается, чтобы возмутиться, открывает рот…

На редкость уродливая рожа. Я говорю:

— Будете моим секундантом?

— Я-я? — «уродливая рожа» еще и заикается. Прекрасно!

— Да.

— Это т-так… я н-не знаю, что сказать…

— Скажите: всегда к вашим услугам, господин Дантон.

Белесые брови поднимаются и опадают.

— Я-я к вашим… — Он спохватывается: — Н-но я же н-ничего не знаю!

— Тем лучше. Сейчас я вам все подробно объясню. Вы тонкий человек, вы поймете. Мне нанесли страшное оскорбление, — я голосом выделяю «страшное». Мне весело, я уже все решил. Человечек покорно кивает. Бедняга. Похоже, он из тех, кто вечно «делает услуги». А ведь молодой совсем. — Кстати, как ваше имя?

— П-по… — Он мучительно выгибает брови. — Я-ян П-по…

— Отлично! Так вот, дорогой Ян. Вы любите оперу?

Похоже, это окончательно сбивает его с толку.

— К-конечно.

— А я — нет. Так вот, о деле. Я оскорблен…

В груди у меня вдруг оказывается нечто мертвое. Точно на месте сердца — резиновый кальмар, распустивший вялые щупальца.

— …и желаю драться.

4. Опера

Давайте поговорим о ненависти.

Я ненавижу:

Ноты и клавиры.

Ненавижу: либретто и гаммы.

Гремящий рояль в гостиной.

Мужские распевающиеся голоса. а-А-а-а-А-А-а.

Ненавижу.

Ария клокочущей ненависти для низкого голоса и фортепиано, исполняется в тональности ре минор.

Еженедельные музыкальные вечера у Дантонов. Отец высокий, сухощавый, в гражданском костюме в тонкую полоску, черный галстук. Встречает гостей. Мама за роялем (белое платье… низкий приятный голос, теперь редко поет сама, часто хворает… жаль, красивая женщина, слышу я голоса), впервые вышла после долгой болезни. Она худая и бледная, играет чуть неловко, механически, часто сбивается — но все вокруг уверяют, что она прекрасна. Да, прекрасна! Увлеченные люди.

А потом они начинают петь…

Я знаю, что вы хотите спросить.

Да, я умею.

— АААА, — я опираю голос на грудь. Он взвивается под потолок, летит вперед, наполненный металлом и обертонами, поддержанный посылом и вибрато. — ДЕЕ-ЛИИИ-ДААА! — раскатываю я начальную фразу из «Левиафана».

По крайней мере, меня учили.

Воспоминание юности: меня заставляют.

На самом деле я тайно готовлюсь к поступлению в Навигацкую школу — туда принимают с четырнадцати. Под подушкой у меня учебник математики, голова заполнена уравнениями квадратного корня, в пальцах — сплошная тригонометрия. Я мечтаю быть моряком и совершать подвиги, как Морской Гром (нет, Гром уже — для маленьких!). Как Горацио Хорнблауэр.

А меня знакомят с новым учителем. Маэстро Доменико Туччи.

Где родители брали этих итальянских маэстро? Выписывали по почте? Кетополис все-таки не Европа. Здесь не ткнешь пальцем в первого попавшегося гондольера, чтобы он оказался учителем пения.

У отца был красивый, хотя и слабоватый тенор. У мамы — драматическое сопрано. А я иногда переходил на такой бас, что люди пугались…

Взросление. Ломка голоса.

Маэстро должен был помочь мне ее пережить. С наименьшими потерями — я ведь будущая звезда. Хотя уже не красная, и не сморщенная — мое упущение, каюсь. К тому времени я уже смотрел на няню сверху вниз. Представлял, как подхожу к ней в морском мундире — суровый и обветренный, со шрамом через левую щеку, — встаю на одно колено и дарю букет скромных фиолетовых цветов. Она, конечно… А я… Дальше обычно начинались эротические фантазии. Впрочем, я отвлекся.

Искусство бельканто. Ненавижу!

Маэстро говорит мне: представьте, молодой человек, что у вас пустая голова (надеюсь, труда это не составит?), и медленно, аккуратно направьте звук в свод черепа. Если почувствуете в голове нарастающий звон — значит, вы все делаете правильно. Это включаются верхние резонаторы. Затем вам нужно мысленно соединить вибрации диафрагмы с вибрациями черепа. Тогда начнет звучать все тело.

Главное, повторял маэстро торжественно, пустая голова.

…Похоже, люди оперы так привыкают держать голову пустой, что это отражается на лице.

Я знаю много таких хитростей.

Вот еще одна: настоящий певец поет пятками.

…Только я-то собирался в офицеры. Бедный Туччи. Через пятнадцать минут маэстро начал гоняться за мной с линейкой, крича и ругаясь «кретино» и «идиото». Так мы и бегали вдвоем вокруг рояля, пока на шум не явилась мама.

То есть учитель из него получился никакой.

Но он был самый интересный.

5. На корабле

Я — человек, прыгнувший со скалы. Мне остается только наслаждаться полетом.

В офицерской кают-компании висит портрет Его Королевского Величества Михеля III. В породистых чертах короля застыла неуверенность, словно даже кисть художника не в силах совладать с монаршей мягкостью. Жаль, что здесь нет еще одного портрета — для контраста. Канцлер вообще не любит своих изображений. Но если бы такой портрет нашелся, думаю, это был бы злой, грубый, преувеличенный рисунок дешевой канцелярской тушью. Пятна и чернильные тени. Монопод. Зловещий одержимый гений из бульварных графических романов. К тому же, по слухам, неграмотный.

К чему я это говорю?

Офицеру броненосного флота положено Канцлера не любить, а к Его Величеству относиться с почтением.

Хотя первый — достойный уважения тиран, а второй — медуза. Попробуйте относиться с почтением к чему-нибудь столь же аморфному. Но все-таки у меня во лбу сверкает металлический кальмар — герб королевской династии. Это обязывает. Мы, морские офицеры, служим не личности, а символу…

Я снимаю фуражку и сажусь за стол. На кокарде кальмар холодными железными щупальцами обвивает адмиралтейский якорь.

Кстати, совсем забыл:

Первое правило кают-компании — никакой политики.

Это мешает нормальной работе пищеварительной системы.


Часы отбивают три часа ночи. Меня мучает жажда. Я беру металлическую кружку и открываю кран. Пшш, то-то-ток. Плюясь и брызгая, льется горячая вода. Это вода из корабельного опреснителя — «Игефельд» стоит под парами в ожидании скорого выхода в море. И, значит, все системы работают. Теоретически.

Назад Дальше