В ту ночь ему снился странный сон, в котором он мучился жуткой, неописуемой ревностью. Настолько ярких, реалистичных снов он не видел уже очень давно.
На самом деле Цкуру очень плохо представлял себе, что это за штука – ревность. То есть, конечно, головой понимал. Например, то, что чувствуешь, когда кто-нибудь, не напрягаясь (как тебе кажется), получает должность, требующую ума и таланта, до которых тебе далеко. Или, скажем, когда узнаешь, что женщину, от которой ты без ума, по ночам обнимает другой. Зависть, досада, обида, депрессия и бессильная злость.
Однако сам Цкуру ничего подобного в жизни не испытал. Чужих ума и таланта себе никогда не желал, от страсти с ума не сходил, ни в кого не влюблялся – и никогда никому не завидовал. Находились, конечно, и у него причины для недовольства собой. Были и свои недостатки. Сам написал бы их целый список. Может, и не очень длинный, но уж двумя-тремя пунктами точно бы не ограничился. Но все эти недовольства с недостатками он держал при себе. Ни к кому не приставал и ни от кого ничего не требовал. По крайней мере, до тех самых пор.
И тем не менее в том странном сне он нестерпимо желал какую-то женщину. Кого – непонятно. Но она там присутствовала. Она могла отделять свою душу от тела. И говорила Цкуру: тебе я могу отдать только что-то одно. Либо душу – либо тело, но никак не все вместе. И хочу, чтобы ты выбрал прямо сейчас, ибо то, что останется, я отдам кому-нибудь еще. Но Цкуру хотел эту женщину всю, целиком – и не мог уступить половину ее другому мужчине. Это было бы слишком невыносимо. Он хотел ответить ей: «Ну, тогда мне не нужно от тебя ничего», – но тоже не мог. И увяз, как в болоте, – ни туда ни сюда.
Он чувствовал такую страшную боль, словно чьи-то огромные руки выжимали его как тряпку. Разрывая плоть и размалывая кости. Внутри у него все пересохло – так, словно каждую клетку тела поджаривали на сковородке. Злость сотрясала его. Злость на то, что он должен отдать кому-то ее половину. Эта злость превращалась в тягучую жидкость, которая вытекала из мозга его костей. Легкие словно взбесились, сердце колотилось, точно двигатель от выжатой до упора педали газа. А вскипающая темная жидкость растекалась по всем уголкам его тела.
Когда он проснулся, его трясло. Очень долго не мог понять, что это всего лишь сон. Стянул с себя взмокшую пижаму, попробовал вытереть пот. Но сколько ни старался, все тело оставалось липким и скользким. И тут наконец он осознал, а точнее – почувствовал кожей: вот она, ревность. Жгучая, неодолимая ревность к тому, кто хочет отнять у Цкуру то ли тело любимой женщины, то ли ее душу – то ли, если удастся, и то, и другое сразу.
Именно ревность, насколько он понял из этого сна, – самая безысходная тюрьма на свете. Ибо в эту тюрьму узник заключает себя сам. Никто не загоняет его туда. Он сам входит в свою камеру-одиночку, сам запирается, а ключ выкидывает через прутья решетки. И о том, что он там, не знает ни одна живая душа. Разумеется, если б он решился, то мог бы выйти оттуда в любую секунду. Ведь тюрьма эта находится в самой глубине его сердца. Но решиться-то он и не может: сердце затвердело, как камень. Вот что это такое – настоящая ревность.
Он достал из холодильника апельсиновый сок и выпил три стакана один за другим – горло пересохло до боли. Затем сел за стол и, глядя на рассвет за окном, попробовал успокоиться. Что же мог означать тот сон? Предсказание? Предупреждение? Уж не сам ли я послал его себе? Может, это будущий я, которого я даже не знаю, проламывает скорлупу – и вылупляется, как безобразное чудище, отчаянно пытаясь выбраться на свежий воздух?
Именно после этого, как позже отметил Цкуру, он перестал желать себе смерти. Разглядывая себя голого, он признал, что его отражение в зеркале – никак не он сам. Что в ту ночь он впервые пережил настоящие муки ревности (или что это было). И когда наступил рассвет, кромешная мгла всех этих пяти месяцев, проведенных у бездны смерти, наконец-то осталась в прошлом.
Видимо, именно в том странном сне жгучая ревность пронзила его душу, наткнулась на тягу к смерти, столь упорно повелевавшую им, и прогнала эту тягу прочь. Так сильный западный ветер прогоняет с неба угрюмые тучи – вот что полагал Цкуру.
И остались только тихие воспоминания, больше похожие на размытые миражи. Бесцветные – и спокойные, как море в штиль. Он сидел один в пустом старом доме и вслушивался в гулкие звуки огромных напольных часов, отмерявших секунду за секундой. Не раскрывая рта и не отводя глаз, просто глядел на ползущие стрелки. Завернувшись в эти воспоминания, как в тонкую прозрачную пленку, и опустошив свое сердце, он сидел и час за часом неумолимо старел.
Постепенно Цкуру начал более-менее нормально есть. Покупать свежие продукты, готовить себе простую здоровую пищу. Вот только снова набрать утраченный вес почти не удавалось. Похоже, за эти полгода его желудок совсем ужался. Стоило съесть хоть немного лишнего, тут же тошнило. А еще рано по утрам он стал плавать в университетском бассейне. Все-таки мышцы вконец одрябли, и даже по лестнице он уже не мог подняться без одышки, так что пришлось приводить себя в форму. Цкуру купил себе новые плавки, очки для ныряния и каждое утро проплывал кролем километр, а то и полтора. А кроме того, регулярно ходил в спортзал и молча качал мышцы на тренажерах.
Здоровое питание и занятия спортом принесли свои плоды, и еще через пару месяцев жизнь Цкуру Тадзаки вернулась в обычное русло. Он окреп, хотя фигура прежней не стала, осанка выровнялась, на лицо возвратился здоровый цвет. Иногда он даже просыпался утром с эрекцией, чего с ним не случалось уже давно.
Как раз тогда в Токио приехала его мать. Встревожившись, она решила проведать сына: в последнее время он говорил по телефону как-то странно, а на новогодних каникулах даже не приехал домой. Она просто лишилась дара речи, увидев, как Цкуру преобразился всего за несколько месяцев. Впрочем, ее вполне устроило его объяснение – нормальная, мол, акселерация в его годы, и ему требуется сейчас только одно, одежда другого размера. Мужает мальчик, решила мать и успокоилась. Сама она росла с сестрой, а к рождению Цкуру вскормила уже двух дочерей, и как воспитывать мальчиков, особого представления не имела. А потому с легким сердцем привела сына в универмаг и переодела во все новое – в основном от ее любимых «Брукс Бразерз». А старые его вещи выкинула или отдала в благотворительный фонд.
Внешность его и правда изменилась до неузнаваемости. От круглого, правильного лица ничем не примечательного юноши не осталось вообще ничего. Из зеркала на него смотрел молодой мужчина, чьи скулы словно вытесали стамеской. Глаза горели странным огнем – то был взгляд одинокого человека, который жаждет понять, куда ему следует двигаться. Щетина вдруг стала гуще, и сбривать ее теперь приходилось чуть не каждое утро. Волосы же он решил отрастить подлиннее.
Новый облик не вызывал у него самого ни особой симпатии, ни какой-либо неприязни. Очередная временная маска для выживания в обществе. И все же от того, что теперь он выглядел по-другому, ему было легче.
Как бы там ни было, юноша, которого когда-то звали Цкуру Тадзаки, умер. Задержал дыхание, чтоб раствориться в бурлящей мгле, и похоронил себя в тесной яме на лесной опушке. Тихо и незаметно, перед самым рассветом, когда люди еще спят глубоким сном. И остался навек в той могиле без надгробья. А тот, кто сейчас стоял перед зеркалом и продолжал дышать, – это новый «Цкуру Тадзаки», совершенно иной как снаружи, так и внутри. Только знал об этом пока только он сам. И рассказывать никому не собирался.
Он по-прежнему ездил на какие-нибудь станции, делал зарисовки, а также ходил на лекции в вузе. По утрам просыпался, принимал душ, мыл голову, после еды обязательно чистил зубы. Каждое утро убирал постель, гладил рубашку, стараясь не оставлять себе ни минуты свободного времени. Каждый вечер по два часа перед сном читал книги. В основном – исторические или биографии. Все эти привычки завелись у него чуть ли не с детства и много лет помогали ему жить. Только он уже не верил в нерушимые союзы – и больше не чувствовал теплоты под названием chemistry.
Каждый день он вставал перед зеркалом в ванной и разглядывал собственное отражение. И постепенно освоился в «новом себе» (точнее – в «себе измененном»). Примерно так же, как осваивают иностранный язык, зазубривая новую грамматику.
А потом у него появился друг. Случилось это в июле, почти через год после того, как от него отреклись те четверо из Нагои. Парень этот учился в том же вузе, на два курса младше. Познакомились они в университетском бассейне.
4
Как и Цкуру, тот парень ходил туда плавать по утрам. Вскоре они привыкли друг к другу и стали общаться уже накоротке. Поплавав, оба вместе одевались, а то и завтракали в кафе. Учился он на физфаке. Разговоры будущих физика и инженера, пусть даже из одного вуза, поначалу напоминали беседы между представителями разных цивилизаций.
А потом у него появился друг. Случилось это в июле, почти через год после того, как от него отреклись те четверо из Нагои. Парень этот учился в том же вузе, на два курса младше. Познакомились они в университетском бассейне.
4
Как и Цкуру, тот парень ходил туда плавать по утрам. Вскоре они привыкли друг к другу и стали общаться уже накоротке. Поплавав, оба вместе одевались, а то и завтракали в кафе. Учился он на физфаке. Разговоры будущих физика и инженера, пусть даже из одного вуза, поначалу напоминали беседы между представителями разных цивилизаций.
– И чем же ты занимаешься на своем стройфаке? – спрашивал студент-физик.
– Строю станции.
– Станции? Какие станции?
– Железнодорожные. Не орбитальные же.
– Но почему именно железнодорожные?
– Потому что они нужны людям, – отвечал Цкуру так, словно это разумелось само собой.
– Заня-а-атно, – с интересом тянул физик. – Станции нужны людям… Никогда не задумывался.
– Но ведь они и тебе нужны. Как бы ты без станции садился на поезд?
– На поезд без них, конечно, не сесть, это да… Но все-таки, э-э… Я даже не представлял, что на свете есть люди, одержимые их строительством.
– Кто-то придумывает музыку для струнных квартетов, кто-то выращивает помидоры и салат, – сказал ему тогда Цкуру. – Так что и для строителей станций дело найдется. А сам я не так уж и «одержим». Просто люблю иметь дело с чем-то конкретным.
– Прости за бестактность, но… найти в жизни что-нибудь конкретное и по-настоящему этим интересоваться – уже само по себе достижение, разве нет?
Цкуру подумал, не издеваются ли над ним, и взглянул в простодушное лицо собеседника. Но тот, похоже, и в самом деле так думал. Всерьез и без тени сомнения.
– Ты, Цкуру, наверное, любишь мастерить? Вот и имя у тебя такое… созидательное.
– Ну да, – ответил Цкуру. – Всегда любил что-нибудь конструировать.
– А вот у меня не так. Я сроду ничего реального создавать не умел. В школе на уроках труда никакие поделки у меня не получались. Даже из детского конструктора, где все расписано по шагам, не мог ничего собрать как надо. Про всякие абстракции размышлять – вот это по мне, никогда не устану. А вот создать ничего не способен. Еду, правда, готовить люблю; но стряпня, сам понимаешь, – процесс скорее разрушения, а не созидания… В общем, таким неумехам, как я, на стройфаке не место.
– Чем же ты хочешь заниматься?
Приятель немного подумал.
– Не знаю. Я, в отличие от тебя, не могу сказать – вот, мол, хочу заниматься конкретно тем или этим. Больше всего люблю просто думать как можно глубже. Свободные мысли в чистом виде. И все. Хотя думать свободные мысли в чистом виде – это в каком-то смысле все равно что создавать пустоту…
– Ну, немного создателей пустоты в этом мире тоже не помешает.
Приятель рассмеялся.
– Если все начнут вместо помидоров и салата создавать пустоту – боюсь, в этом мире будет не очень уютно жить!
– Наши мысли – как бороды, – сказал Цкуру. – У мужчин их не бывает, пока не вырастут. Не помню, кто это сказал…
– Вольтер, – отозвался приятель-младшекурсник. И, потирая гладкий подбородок, улыбнулся светло и открыто: – Но ко мне эта фраза неприменима. Бороды пока не выросло, зато думать всякие мысли с детства люблю…
Кожа на его лице и правда была как у ребенка. Брови – тонкие, но густые, а уши похожи на морские ракушки.
– Наверно, Вольтер все же говорил не о мыслях как таковых, а о рассуждениях, – сказал Цкуру.
Приятель чуть заметно кивнул.
– А рассуждения приходят от страданий. И ни возраст, ни борода тут ни при чем.
Звали его Хайда[9]. Фумиа́ки Ха́йда. Когда он представился, Цкуру тут же подумал: «Ну вот, еще одна цветная фамилия! Mister Gray…» Хотя, конечно, серый – это скорее отсутствие цвета, а не наличие.
Оба довольно замкнутые по характеру, они болтали так все увлеченней и вскоре подружились. Встречались каждое утро в одно и то же время и вместе плавали. Оба – кролем на длинные дистанции, но Хайда сначала – немного быстрее. С детства он ходил в секцию плавания и приучился грести так, чтобы не расходовать силы зря. Его лопатки порхали над водой, как крылья бабочки. Впрочем, он постоянно объяснял Цкуру, как лучше двигаться, и вскоре они уже плавали с одинаковой скоростью. А разговоры, поначалу сводившиеся только к технике плавания, превратились в беседы на самые разные темы.
Хайда был невысоким и симпатичным. Лицо – узкое, слегка вытянутое, точно у древнегреческих статуй, – отличалось интеллектом и элегантностью, которое после нескольких встреч начинаешь воспринимать как нечто совершено естественное. Ничего общего с кукольными красавчиками, чья смазливость бросается всем в глаза.
Коротко стриженный, вечно какой-то слегка перекрученный, в одних и тех же светлых парусиновых брюках, этакий небрежно-расслабленный. При этом во что бы ни одевался, все вещи смотрелись на нем очень естественно. Больше всего любил книги, хотя, как и Цкуру, современной прозы почти не знал – предпочитал труды по философии или классику. Еще он ценил драмы – древнегреческие и Шекспира. И отлично разбирался в театрах но и бунраку[10]. Родом он был из префектуры А́кита, светлокожий, с длинными пальцами. Алкоголь, как и сам Цкуру, переносил с трудом, зато отличал на слух Мендельсона от Шумана (чем Цкуру похвастать не мог). Страшно застенчивый – во всякой компании больше двух человек любил оставаться незаметным. Тем загадочнее для такой натуры смотрелся глубокий шрам на шее – длиной сантиметра четыре, как от ножа.
В Токио Хайда приехал той весной и поселился в студенческом общежитии недалеко от вуза, но подружиться пока ни с кем не успел. Поняв, что у них много общего, они начали видеться чаще, и Хайда стал появляться у Цкуру в гостях.
– Шикарное логово для простого студента! – с любопытством заметил он, зайдя в гости впервые.
– Отец в Нагое заведует риелторской фирмой, у которой несколько квартир в Токио, – объяснил Цкуру. – Пока они пустуют, меня пускают пожить. До меня здесь жила старшая сестра. Закончила вуз – съехала, теперь живу я. Все на контору оформлено.
– Так твои предки – богачи?
– Да как сказать… Богачи, не богачи – я и сам не пойму, если честно. Да и отец вряд ли сможет сказать, сколько он стоит на самом деле, пока не соберет за одним столом бухгалтера, адвоката, аудитора и консультанта по инвестициям. Но пока не бедствует, дает вот мне здесь пожить. И на том спасибо.
– Но тебя, похоже, этот бизнес не привлекает?
– Нисколечко. В таком бизнесе нужно постоянно что-то передвигать: то справа налево, то слева направо – большие деньги, огромные суммы. У меня ко всей этой возне душа не лежит. Все-таки я – не отец. Мне куда радостней строить станции, пускай это не так прибыльно.
– Ограничиваешь интерес? – уточнил Хайда и широко улыбнулся.
* * *С этой квартиры – элитной «двушки» в районе Дзиюгао́ка – Цкуру так никуда и не съехал. Окончил вуз и поступил в солидную фирму с головным офисом на Синдзю́ку, а жить остался там же. Когда ему стукнуло тридцать, отец умер, и квартира досталась Цкуру в наследство. Похоже, отец с самого начала планировал завещать эту недвижимость сыну и переоформил ее на имя Цкуру, ничего ему об этом не сообщив. Риелторский бизнес отца унаследовал муж старшей сестры, и Цкуру преспокойно строил дальше свои станции, а в Нагою почти не возвращался.
Приехав на похороны отца, он смутно надеялся, что хоть кто-нибудь из четверых друзей навестит его с соболезнованиями. И еще думал: если это случится, какими словами их встретить? Как с ними общаться? Но никто не появился. Цкуру воспринял это как с обидой, так и с облегчением. «Неужели все вот так и закончилось?» – думал он. Больше в прошлое не вернуться. Каждому из нас теперь за тридцать. Хватит уже мечтать о нерушимом братстве людей.
То ли в журнале, то ли в газете Цкуру как-то вычитал, что по статистике большинству людей на свете не нравятся их имена. Сам он, впрочем, принадлежал скорее к счастливому меньшинству. По крайней мере, никогда не сожалел о том, как его зовут. Да и представить себе жизнь под другими именем и фамилией у него все равно толком не получалось.
Официально его звали Цкуру Тадзаки, но иероглиф «цкуру» читался не по правилам, и его приходилось прописывать каной[11]. Большинство знакомых так и думало, что иероглифа в его имени нет. А по-китайски тот иероглиф читался «са́ку», отчего мать с сестрой так и звали его – «Саку» или «Саку-тян». Для удобства.
Назвать первого сына глаголом «создавать» отец решил задолго до рождения самого Цкуру, поскольку сам был человеком весьма далеким от созидания чего-либо конкретного. А может, его посетило нечто вроде Небесного Откровения. Шарахнуло неслышным громом, опалило невидимой молнией, и та выжгла у него в подсознании: «Назови своего ребенка «Цкуру». Впрочем, об этом отец никогда не рассказывал – ни самому Цкуру, ни кому бы то ни было еще.