Как вспоминала мать после тех похорон, очень долго отец не мог выбрать, каким из двух иероглифов «цкуру» это имя лучше записывать. Оба знака по-японски читаются одинаково, но на письме создают разное впечатление. Второй – по-китайски «со» – ближе к высокопарному «созидать, творить». Именно его сперва предложила мать, но отец поломал голову еще несколько дней и в итоге остановился на приземленном «создавать, производить». Он считал, что знак «созидать» накладывает на человека более тяжкое бремя жизни. А «создавать» – читается так же, но к великим подвигам не обязывает, и с ним человеку живется весело и легко.
– Как бы там ни было, имя для тебя отец обдумывал очень серьезно, – подчеркнула мать. – Все-таки первый сын…
И хотя отношения Цкуру с отцом никогда не отличались теплотой, воле родителя приходилось повиноваться. Да и сам он считал, что «создавать» подходит ему куда лучше. Ибо в своей натуре ничего особенно творческого не отыскивал, хотя насколько это облегчило ему «бремя жизни», судить не брался. Может, и правда, с «созидательным» именем ему жилось бы несколько иначе. Но вот чтоб тяжелее?..
Так он и стал Цкуру Тадзаки. А до того был безымянным, хаотичным ничтожеством, куском розового мяса весом в три кило, прооравшим всю ночь напролет. Но уже на рассвете ему дали имя. После чего у него включился мозг, заработала память, и он наконец осознал себя. Имя стало отправной точкой для всей его дальнейшей жизни.
Отца звали То́сио[12]. Лучшего имени для такого человека придумать сложно. Тосио Тадзаки – Человек, Который Из Всего Извлекает Прибыль. Из нищеброда без иены за душой превратился в крупного торговца недвижимостью, на волне экономического бума 90-х добился успеха и умер от рака легких в шестьдесят четыре года. Но это случилось гораздо позже. Когда Цкуру познакомился с Хайдой, отец был еще жив и, выкуривая за день с полсотни сигарет без фильтра, упорно и агрессивно скупал и перепродавал квартиры в элитных токийских высотках. Японский «мыльный пузырь» уже лопнул, но отец умудрился предвидеть все серьезные риски заранее, прибыль распределил грамотно и не разорился. И даже его легкие пока оставались в порядке.
– А мой отец преподает философию в универе, в Аките, – рассказал Хайда. – Тоже любитель всяких абстракций. Вечно слушает классику. По уши в книгах, которые никто, кроме него, не читает. С деньгами обращается как дитя малое, только получит – сразу тратит на книжки и пластинки. Ни о семейном бюджете, ни о накоплениях вообще не думает. Постоянно в облаках витает. Я только потому и смог учиться в Токио, что этот вуз недорогой и общага бесплатная.
– Значит, учиться на физика выгодней, чем на философа? – уточнил Цкуру.
– После выпуска, что у тех, что у других, примерно одинаковые дыры в карманах. Нет, конечно, если Нобелевку получишь – дело другое… – ответил Хайда и опять улыбнулся.
Ни братьев, ни сестер у Хайды не было. На друзей ему не везло; с детства он любил только собак и классическую музыку. В общежитии слушать классику (а тем более держать собак) было негде, а потому он частенько приходил к Цкуру с пачкой компакт-дисков и слушал все это у него. Большинство музыки он брал напрокат в универовской библиотеке, хотя иногда приносил свои старые виниловые пластинки. У Цкуру дома был очень хороший проигрыватель, но все диски, оставшиеся от сестры, ограничивались попсой вроде Барри Манилоу и «Пет Шоп Бойз», так что сам он вертушку почти не включал.
Хайда же больше всего любил классику – инструментальную, камерную или оперную. Произведения, в которых беспрестанно гремит оркестр, его не интересовали. И хотя обычно Цкуру к классике (да и к музыке в целом) был равнодушен, слушать что-то вместе с Хайдой ему нравилось.
Однажды тот поставил какую-то фортепьянную пьесу, и Цкуру вдруг поймал себя на том, что уже слышал это раньше – и не однажды. Что за произведение, кто написал, он понятия не имел. Тихая печальная тема сперва задается медленными, отрывистыми аккордами, а потом переходит в череду вариаций. Оторвав взгляд от книги, Цкуру спросил, что сейчас звучит.
– Ференц Лист, «Le Mal du Pays», – ответил Хайда. – Цикл «Годы странствий». Из его Первой тетради, когда он еще в Швейцарии жил.
– Рё-мару… дзю..?[13] – не понял Цкуру.
– «Лё маль дю пэи́», – повторил Хайда. – Это по-французски. Чаще всего переводят как «Ностальгия» или «Меланхолия». Но если разобраться, это скорее «неизъяснимая тоска, охватывающая сердце в чистом поле». Непростое название, трудно перевести адекватно…
– Одна моя знакомая часто это играла, – сказал Цкуру. – Одноклассница в школе.
– Я тоже люблю эту вещь, – кивнул Хайда. – Чуть ли не с детства. Хотя о ней мало кто знает. А эта твоя одноклассница хорошо играла?
– Да я в музыке не спец, судить не берусь. Но когда слушал – чувствовал, что красиво. Как бы лучше сказать… С тихой грустью – но не сентиментально.
– Если ты так чувствовал – видимо, играла хорошо, – снова кивнул Хайда. – Технически эта пьеса кажется простенькой, но в ней очень коварные интонации. Если просто играть по нотам, слушать неинтересно. И наоборот, если слишком манерно «выпиливать» – звучит дешевкой. Даже то, как давить на педали, меняет весь характер пьесы.
– А это кто играет?
– Лазарь Берман, русский пианист. Так исполняет Листа, как художник пейзажи пишет. Фортепьянные пьесы у Листа принято считать слишком техничными, неглубокими. Но вот, пожалуйста: среди них попадаются и такие, как бы с вывертом. А если внимательно переслушать все, можно понять, сколько глубины таится за этой внешней техничностью. Особенно здесь, в «Тоске по родине». Среди современных пианистов почти никто не умеет исполнять Листа правильно и красиво. На мой вкус, из сравнительно недавних это Берман, а из совсем старых – только Клаудио Аррау. И больше никто…
Заговорив о любимой музыке, Хайда уже не мог остановиться. Он пустился перечислять особенности исполнения Берманом музыки Листа, но Цкуру уже почти не слушал. В памяти его проступила фигурка Белой, игравшей когда-то эту мелодию. Явственно, объемно – будто само Время потекло вспять и он вернулся в те прекрасные минуты полузабытого прошлого.
Вот рояль «Ямаха» в гостиной у нее дома. Словно в гармонии с ее строгостью, всегда настроен безупречно. На лакированной поверхности – ни пятнышка, ни отпечатка пальца. Лучи послеобеденного солнца на полу. Тени кипарисов в садике за окном. Кружевная занавеска подрагивает от ветра. На столе – чашки с чаем. Ее черные волосы, собранные в хвост на затылке. Взгляд, сосредоточенный на странице с нотами. Длинные изящные пальцы на клавишах. Ступни, неожиданно сильно и точно управляющие педалями. Белые икры – словно из фарфора с глазурью. Когда ее просили что-нибудь сыграть, она часто исполняла именно эту мелодию. «Лё маль дю пэи»… «Неизъяснимая тоска, охватывающая сердце в чистом поле». Ностальгия. Или меланхолия.
Прикрыв глаза, Цкуру вслушивался в музыку, и внезапно что-то внутри скрутило его так, что перехватило дыхание. Словно незаметно для себя он вдохнул облачко пыли. Закончилась эта мелодия, началась следующая, а он все сидел, поджав губы, не в силах отогнать видение прочь. Хайда смотрел на него пристально.
– Если не возражаешь, пускай эти диски побудут пока у тебя, – предложил он наконец, пряча пластинку в конверт. – Все равно у меня в общаге их негде слушать.
Так три пластинки в одной коробке перекочевали в жилище Цкуру, где и стоят до сих пор. На одной полке с Барри Манилоу и «Пет Шоп Бойз».
А еще Хайда отлично готовил. И в благодарность за то, что Цкуру давал ему слушать музыку, он частенько приносил с собой купленные по дороге продукты, шел на кухню и готовил еду. Кастрюль, сковородок и прочей утвари сестра оставила целый набор. Вместе с которым он унаследовал необходимость отвечать на звонки ее бывших парней – всякий раз одно и то же: «Простите, но моя сестра здесь больше не живет». Так что два или три раза в неделю Цкуру и Хайда еще и ужинали вместе. Слушали музыку, болтали о чем-нибудь – и поедали то, что приготовил гость. Обычно Хайда делал что-нибудь на скорую руку, но по выходным, когда больше времени, старался вовсю. Но вкусно было всегда. Чем-чем, а кулинарным талантом природа его наградила. Будь то банальный омлет, или простой суп мисо, или сливочный соус, или испанская паэлья – за что бы ни брался, все получалось мастерски и очень изысканно.
– Оставлять тебя на физфаке – расточительство, – подшучивал Цкуру. – Да ты просто обязан открыть свой ресторан!
– А что? Неплохая мысль, – смеялся Хайда. – Но я не люблю надолго привязываться к одному месту. Хочется жить свободно: куда захотел – туда и пошел…
– Оставлять тебя на физфаке – расточительство, – подшучивал Цкуру. – Да ты просто обязан открыть свой ресторан!
– А что? Неплохая мысль, – смеялся Хайда. – Но я не люблю надолго привязываться к одному месту. Хочется жить свободно: куда захотел – туда и пошел…
– Но так жить очень непросто.
– Непросто, ты прав. Но я для себя уже это решил. Буду жить свободным. Готовить я, конечно, тоже люблю, но вертеться на кухне, как на работе, у меня желания нет. Иначе я наверняка начну кого-нибудь ненавидеть.
– Кого?
– «Повар ненавидит официанта, но оба ненавидят посетителя», – ответил Хайда. – Так писал Арнолд Уэскер в пьесе «Кухня». Человек, у которого отняли свободу, обязательно станет кого-нибудь ненавидеть. Разве нет? А я так жить не хочу.
– Ты хочешь жить ни к чему не привязанным, хозяином своих мыслей?
– Именно так.
– Но быть хозяином собственных мыслей – это ужас как непросто.
– Быть хозяином своих мыслей – это все равно что быть хозяином своего тела и выходить из него, когда тебе нужно. Просто покидаешь свою клеть, отрицаешь свою физическую оболочку, когда уже совсем невмоготу, сбрасываешь ее, точно оковы, – и запускаешь логику в свободный полет. И позволяешь этой логике жить своей жизнью. Вот главный принцип любой медитации.
– У-у, как все сложно…
Хайда покачал головой.
– Вовсе нет! Конечно, смотря о чем думаешь, но в принципе – ничего сложного. Очень многие и делают это неосознанно, просто чтобы не сойти с ума. Хотя сами этого не замечают.
Цкуру задумался. Ему нравились абстрактно-философские лабиринты, по которым они с Хайдой то и дело плутали. В подобных беседах обычно молчаливый Цкуру вдруг становился чуть не болтуном, так сильно его цепляли слова этого младшекурсника. Ничего подобного с ним до сих пор не случалось. Даже в «неразлучной пятерке» он почти всегда был слушателем.
– Но мне кажется, – сказал Цкуру, – без умения делать это осознанно – настоящим хозяином своих мыслей не станешь…
– Именно, – кивнул Хайда. – Очень похоже на умение видеть сны, которые тебе хочется. Обычным людям такое не под силу.
– Но ты полагаешь, что смог бы научиться?
– Возможно, – ответил Хайда.
– Боюсь, на физфаке политеха такому не учат…
Хайда рассмеялся.
– А я и не рассчитываю обучиться этому в вузе. Мне нужны только физическая свобода и время. И ничего больше. Для одного лишь определения, что такое «мысль в голове», все эти академики наворачивают кучу научных терминов. А это уже никуда не годится. Ведь созидание – имитация свободного, ничем не связанного мыслительного процесса. Так считал реалист Вольтер.
– И ты с этим согласен?
– У любой вещи или явления есть свои рамки. Точно так же они есть у мысли. Самих рамок бояться не стоит. Как не стоит и бояться их разрушать. Разрушение рамок – первичное условие для свободы. Уважение к рамкам – но и ненависть к ним же. А что при этом нужно для жизни – это уже вторично. Вот и все.
– Тогда у меня вопрос.
– Какой?
– В самых разных верованиях большинство пророков получают Откровение через глубокий транс или экстаз. Так?
– Так.
– Но это происходит уже за рамками свободной воли, так? Ведь тогда Пророк – пассив, а Откровение – актив…
– Так.
– В итоге Откровение превосходит рамки Пророка – и становится вездесущим, так?
– Именно.
– То есть без отрицания первичного не будет и вторичного, верно?
Хайда молча кивнул.
– Вот это и непонятно. В чем же тогда ценность свободы воли?
– Замечательный вопрос, – сказал Хайда и улыбнулся, точно кошка, дремлющая на солнцепеке. – На него я ответить пока не могу.
Скоро Хайда начал оставаться у Цкуру на ночь по выходным. Они болтали допоздна, потом Хайда стелил себе на диване в гостиной и засыпал. А наутро варил обоим кофе и жарил омлет. К кофе он относился очень привередливо, всегда приносил с собой ароматные, тщательно прожаренные кофейные зерна и маленькую электрическую кофемолку. Другого столь нищего студента, повернутого на вкусе и запахе кофе, не нашлось бы, наверное, в целом Токио.
Своему новому другу Цкуру рассказывал о себе много и откровенно. Вот только истории с четырьмя бывшими друзьями в Нагое старательно избегал. Даже заикнуться об этом не мог. Слишком глубокую душевную рану он тогда получил, и слишком свежими еще оставались воспоминания.
И все-таки в разговорах с Хайдой ему удавалось-таки забыть о той страшной потере. Впрочем, нет, забыть – не то слово. Когда все лучшие друзья разом отворачиваются от тебя, боль такого удара остается в душе навсегда. Просто теперь эта боль отступала время от времени, будто вода при отливе. То просто спускалась до щиколоток, то уходила дальше – так, что и не разглядеть. И тогда он физически ощущал, пусть ненадолго, как Токио, будто новорожденный клочок суши, вдруг обнажается под ним, и он наконец-то пускает корни. В нем зарождается какая-то новая жизнь, пусть одинокая и неприметная. Те жуткие дни в Нагое отходят в прошлое, и Цкуру начинает смотреть на них со стороны. И это, несомненно, большое достижение, все благодаря его новому другу Хайде.
А тот по любому вопросу имел свое мнение – внятное и обоснованное. Чем дольше они встречались, тем больше невольного уважения вызывал этот парень у Цкуру. Хотя чем привлекал Хайду он сам – этого Цкуру понять не мог. Но как бы там ни было, болтали они всегда увлеченно и подолгу, о чем бы ни заходила речь.
И все-таки, оставаясь один, Цкуру подумывал о том, чтобы обзавестись подругой. Обнимать ее, нежно гладить где захочется, вдыхать аромат ее кожи. Для молодого здорового мужчины – желание нормальное. Но всякий раз, когда он начинал думать о женщинах, когда хотелось кого-нибудь обнять, в подсознание почему-то сразу являлись Белая с Черной. Неразлучная парочка – они занимали собой весь мир его фантазий. И это его повергало в тяжкую, неописуемую депрессию. Почему они никак не оставят его в покое? Обе ведь ясно дали понять: видеть тебя не желаем и ни о чем говорить с тобой не хотим. Почему же тогда они молча не сгинут из его сердца? В свои двадцать лет Цкуру еще ни с кем не переспал. Целовался-то всего пару раз и пока еще никого не выманил на свидание.
Иногда он думал, что, возможно, какой-то системный изъян таится в нем самом. Некий психологический барьер мешает естественному ходу его жизни. Связано ли это с отречением четырех ближайших друзей или же проблема не в том, а просто вот такой уж он с рождения, Цкуру толком не понимал.
Однажды субботним вечером Цкуру с Хайдой засиделись допоздна и вдруг заговорили о смерти. О том, что любому человеку когда-нибудь придется умереть. И что каждый вынужден жить с предчувствием своей кончины. Оба рассуждали об этих вещах скорее умозрительно. Цкуру хотел было рассказать Хайде, как он зависал на границе жизни и смерти, как серьезно после этого изменился – и душой, и телом. И какие странные видения посещали его в те дни. Но тогда пришлось бы рассказывать и о том, почему так случилось, всю историю от начала и до конца. А потому он просто молчал, слушая рассуждения Хайды.
Ближе к полуночи разговор иссяк, и в квартире стало тихо. Обычно в таких случаях они ложились спать: оба – жаворонки, любили вставать с рассветом. Однако на этот раз Хайда долго сидел по-турецки на диване в глубокой задумчивости. А затем как-то неуверенно произнес:
– Насчет смерти… вспоминаю одну историю. Мне отец рассказывал. О том, что он якобы пережил, когда ему исполнилось двадцать. Примерно сколько мне сейчас. Излагал он ее часто, так что я запомнил во всех подробностях. История очень странная, поверить в нее трудно. Но отец мой – не из тех, кто стал бы врать о таком, да и небылиц сочинять никогда не умел. Сам знаешь, если человек повторяет какую-то небылицу, он постоянно, от рассказа к рассказу, что-нибудь в ней меняет. То финал прикрутит другой, то забудет, с чего в прошлый раз начинал… Но эта отцовская история не менялась никогда вплоть до мельчайших деталей. Так что, возможно, он и правда все это пережил. Мне как сыну только и остается в это верить. А ты, не зная моего папашу, можешь и не верить, решай сам. Тогда просто знай, что такая история существует. Можешь воспринимать ее как народное творчество или страшилку. Вообще-то она длинная, а уже поздно… Рассказывать?
– Конечно, давай, – ответил Цкуру. – Я пока спать не хочу.
5
– В молодости отец бродяжничал, – начал Хайда. – Примерно с год, в конце шестидесятых. Эпоха студенческих бунтов и контркультуры. Подробно я не расспрашивал, но в Токийском универе он насмотрелся на столько безобразий и нелепостей, что разочаровался в политике и вышел из студенческого ополчения. Взял академический отпуск и отправился один по Японии куда глаза глядят. Вкалывал разнорабочим где придется, а в свободное время читал книги и встречался с разными людьми. Как сам не раз говорил, тот год, пожалуй, был самым счастливым в его жизни. И очень многому научил его. Все мое детство он рассказывал о тех днях его странствий. Точно старый солдат, вспоминающий эпизоды давней войны в далеком краю. Побродяжничав с год, он вернулся в универ, занялся тихо-мирно своей наукой. И с тех пор больше никогда не путешествовал. Только ездил из дома на работу и обратно. Вот ведь странная штука, да? В любой даже самой размеренной жизни когда-нибудь наступает кризис. Пора сходить с ума, так сказать. Похоже, людям это просто необходимо…