Поезда перестали ходить, но железная дорога осталась.
Компостер снимают с сугубой осторожностью. Топчут перины и подушки.
И хотя машинка не тяжелая, но подхватывают ее на руки несколько человек.
Расступись! Его водворяют в новое помещение, в квартиру, на стол, придвинутый к окну. Здесь он отдохнет. Много довелось ему поработать в последние дни, просекая целое море билетов.
Вид у компостера заслуженный и меланхолический. Точно у аиста, опустившего голову…
Тут представители всяких ступеней железнодорожной иерархии. Крайне щеголеватые инженеры, оберы, исполненные достоинства, машинисты, успевшие на досуге немного отмыть многолетнюю копоть.
Один из машинистов приладил даже цветной галстук к рубашке и сам поминутно скашивает вниз глаза, чтобы полюбоваться. Другой, засаленный, осматривает критически своего товарища и выражает одобрение.
ПРИМЕТЫ ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ
А затем оба схватываются яростно за диван из зала первого класса, снимают его как перышко с телеги. И тащат.
Едва не задавили крохотного карапуза, наблюдавшего за суматохой.
– Задний ход!
Едва не произошло крушение. Осторожно обносят диван. Карапуз смотрит, не меняя позы.
На вопросы любопытных они отвечают односложно. Их спрашивают:
– Уехали?..
– Уехали…
И больше ничего не добьешься. Московская слякоть им не по нутру. Они видели войну, совершили с этим переездом колоссальный труд и нисколько не растерялись, не устали и не унывают.
Возы разгрузили быстро. Порожние тянутся гуськом со двора.
Железнодорожники устраиваются по квартирам…»
Тюрьма из того же Двинска с 87-ю каторжанами добралась до Москвы 22 августа 1915 года, а три дня спустя газеты сообщили: «Вчера утром прибыли в Москву некоторые полицейские участки Варшавы. Эвакуация учреждений может считаться законченной».
Что касается арестантов из западных губерний, то за три летних месяца 1915 года через московскую пересыльную тюрьму их прошло несколько десятков тысяч. При общей эвакуации городов обитателей тюрем вывозили в первую очередь. Даже лиц, совершивших незначительные поступки, не говоря уже о политических заключенных. В Москву, например, были целиком привезены варшавские тюрьмы, в которых содержалось много каторжан – «вечников» и долгосрочных. Их большую часть отправили дальше, в губернские каторжные тюрьмы Орла, Самары и других городов. А вот «политиков» распределили по московским тюрьмам.
«Эвакуация до Москвы совершилась вполне благополучно, – сообщала газета “Утро России”, – хотя администрация ждала побегов и всевозможных эксцессов. По словам тюремного начальства, в последнее время в тюрьмах наступил невиданный покой и порядок. Арестанты страстно ждут особого акта и сокращения сроков. Это ожидание дает им силу спокойнее переносить неволю.
Кроме того, в тюрьмах теперь кипит работа по приготовлению одежды и обуви для армии. Работа в свою очередь действует на арестантов очень благотворно».
Для полноты картины стоит отметить, что вслед за узниками польских тюрем в Москву перебрались их коллеги, оставшиеся на свободе. Это добавило головной боли сотрудникам московской полиции. По этому поводу вечерняя газета «Время» в апреле 1916 года писала:
«Из Варшавы, Лодзи, издавна славившихся изобретательностью мошенников всех формаций, ловких взламывателей и карманников, сюда наехали эти “беженцы”, перенесшие свою преступную деятельность в Первопрестольную.
Преступления легкого характера, особенно участившиеся за последнее время, в достаточной степени определяют “чистоту работы” мошенников.
Кражи достигли полного совершенства.
Изобретательность и ловкость, с какой совершены, например, кражи у А. Д. Самарина, у гр. Татищева, в трамвайном депо, поражают представителей сыскной полиции.
Последний же случай с московским городским головой М. В. Челноковым на Вербном базаре в Большом театре является рекордом наглости преступников.
Борьба с преступными элементами ведется у нас весьма энергично.
И в мирное время они, несомненно, давным-давно были бы переловлены.
В настоящий же момент, ввиду сильного изменения самого состава населения, весьма трудно ориентироваться в массе новых наезжих людей.
Между тем аферисты варшавской школы умеют прятать концы в воду.
Близость их в свое время к Европе дала возможность перенять у европейских преступников умение производить приличное и даже аристократическое впечатление.
Кроме того, ряд причин, связанных с войной, не дает возможности воспользоваться данными о преступных элементах Польского края.
Последние, чувствуя под собой почву, обнаглели и расширили свою деятельность до maximum’a.
Они – везде: в трамваях, в кафе, в ресторанах, на балах, в театрах.
Всюду они проникают и немедленно дают себя чувствовать.
Оставив прежний способ пользования военным мундиром, преступники переодеваются студентами, инженерами.
Москва переполнена провинциалами.
Это – самый благодатный материал для мошенников.
Много усилий затрачивать не приходится.
Доверчивый провинциал моментально попадается на удочку.
Многие видные представители польской аристократии и не раз являлись жертвой ловких проделок.
Фиктивные браки, мошеннические “крупные предприятия”, “разорившиеся магнаты” – так мелькают приемы преступных “беженцев”.
Шулера наводнили все клубы – тайные и легальные.
Здесь идет форменный грабеж.
В одном из отелей не так давно велась крупнейшая игра.
Около десятка богатых беженцев сделались жертвами джентльменов, выдававших себя за управлявших делами Познанского, за графов, князей, отставных чиновников, и т. д., и т. д.»
Как ни странно, но в какой-то мере появление в Москве большого числа выходцев из Прибалтики имело положительное значение. Прислуга из их числа всегда высоко ценилась в московских семьях за вежливость, честность и аккуратность. О том, как москвичи поспешили воспользоваться ситуацией, упоминалось в хронике городской жизни: за несколько дней августа в латышское общество поступило 1500 требований на прислугу, а удовлетворить из них удалось не более 40 процентов. Многие из домохозяев стали нанимать прислугу прямо на вокзалах или в местах поселения беженцев, даже во дворе латышского общества, обходясь при этом без положенной регистрации.
Впрочем, не всем переселенцам из западных губерний приходилось с первых шагов по московской земле заботиться о добыче хлеба насущного. Пресса сообщала и о другой категории беженцев:
«В Москву прибыло несколько человек беженцев-мусульман из Польского края, главным образом чиновников и людей состоятельных. Они разместились в Москве без помощи какой-либо организации. (…)
…прибыл в Москву из имения “Высоко-Литовск” под Брестом граф Я. С. Потоцкий с матерью. Один из самых богатейших земельных магнатов Западного края. (…)
Вчера в Москву прибыл владелец одного из самых богатейших майоратов Польши, граф Маврикий Замойский. Его имения расположены в Люблинской, Холмской губ. и частью в Галиции. Он потерпел миллионные убытки в связи с военными действиями. Говорят, что потери гр. Замойского достигают 20 миллионов руб.».
Среди известных варшавян, перебравшихся в Москву, были польский публицист, славянофил А. А. Жван, вождь польской демократии Александр Свентоховский, талантливый публицист Казимир Эренберг (из галицийских поляков), неизменно проводивший в своих статьях идею русско-польского сближения, издатель и руководитель газеты «Kurjer Poranny» Лудовик Фризе, писатель Вацлав Грубинский, граф Рогинский и др.
В романе А. Алтынина «Диктатор» встречается описание того, как преобразилась Москва с появлением на ее улицах многочисленных беженцев:
«В эти дни Тверская улица и прилегающие к ней бульвары и площади всегда были запружены нарядной, гуляющей толпой. Беженцы, нахлынувшие в Москву из Польши и Западного края, придавали улицам праздничный вид. Прекрасные изящные польки бросали вызов московским франтихам и, кажется, имели перевес. Может быть, это объяснялось тем, что коренные москвичи еще не вернулись с дач, но общее мнение было в пользу “паненок”, которым для полной победы над Москвой мешали их излишне свистящий и шипящий язык.
Прекрасные группы составляли латыши и литовцы, все до одного похожие либо на Качалова, либо на Балтрушайтиса».
Об оживлении, которое внесло в жизнь московского общества появление в нем польских аристократов, вспоминала Н. Я. Серпинская. Вот любопытная деталь из описания мемуаристки салона старшей дочери фабриканта Саввы Морозова – Марии:
«Другая, незамужняя ее сестра, Елена Саввишна, еще более некрасивая, с лицом как полоскательница, считалась очень богатой московской невестой. Все лицеисты, обнищавшие дворянчики за ней ухаживали. (…)
Во время наших неудач на польском фронте салон Марии Саввишны наполнился разными польскими графами и князьями. Отдаленные отпрыски Потоцких, Радзивиллов, Любомирских идеально танцевали с сестрами мазурку и презрительно щурились на сервировку стола, за которым по будням для вина подавались стаканы, принятые в хороших домах под розовую воду для полоскания льда. Они всячески старались очаровать богатую “мужичку”, чтобы получить ее миллионы. Но Елена Саввишна продолжала водить всех за нос и не выражала желания платить так дорого людям, у которых кроме хороших манер ничего не осталось».
Во время наших неудач на польском фронте салон Марии Саввишны наполнился разными польскими графами и князьями. Отдаленные отпрыски Потоцких, Радзивиллов, Любомирских идеально танцевали с сестрами мазурку и презрительно щурились на сервировку стола, за которым по будням для вина подавались стаканы, принятые в хороших домах под розовую воду для полоскания льда. Они всячески старались очаровать богатую “мужичку”, чтобы получить ее миллионы. Но Елена Саввишна продолжала водить всех за нос и не выражала желания платить так дорого людям, у которых кроме хороших манер ничего не осталось».
После того как положение на фронте стабилизировалось и наплыв беженцев прекратился, у служащих Городской управы забот не уменьшалось – просто изменился их характер. Так, например, все острее стоял вопрос о медицинском обслуживании огромной массы новых жителей Москвы. Еще в августе 1915 года в Центральном бюро признали необходимым создать особый санитарный отдел с участием в нем врачей, «знающих наречия беженцев». Жизненная важность этого решения подтвердилась в январе 1916 года, когда вечерняя газета «Время» сообщила по возникшей проблеме:
«В последнее время было много случаев заболеваний среди латышей. Дело в том, что в Москве сейчас до 20 тыс. беженцев-латышей, и всю эту массу обслуживал до сих пор только один доктор Бельдау. С половины января в помощь к нему был приглашен другой латышский врач. Раньше было два врача, но им еще приходилось ездить по два раза осматривать латышей в Богородске. Комитет находится в затруднении, так как врачей-латышей нет, а русские врачи, не владеющие латышским языком, не могут справляться с малокультурной массой беженцев. Необходимо, чтобы город помог наладить более или менее правильно дело оказания врачебной помощи беженцам-латышам».
В начале 1916 года хроникеры городской жизни обращали внимание и на другое явление, непосредственным образом связанное с пребыванием в Москве «пришлого элемента». Речь шла о том, что мировые суды оказались завалены делами, связанными с беженцами. Одну группу составляли иски домовладельцев о выселении из квартир. Выяснилось, что во множестве случаев беженцы, ссылаясь на свое особое положение, не вносили квартплату и при этом отказывались освободить занятые ими помещения. Несмотря на все сочувствие, мировым судьям приходилось считаться с правом хозяина и выселять жильцов, прекративших платить за квартиры.
Другие дела, свидетельствовавшие о возникновении специфических настроений в обществе, проходили по разряду «о личных оскорблениях». «Последние годы число таких дел было крайне ограничено, – писал судебный репортер, – а теперь их создают беженцы, которые вносят чрезвычайную нервность и во взаимоотношения между собой, и в сношения с постоянным населениям столицы, требуя к себе особой предупредительности как к пострадавшим».
«Чрезвычайная нервность» в отношениях между коренными и пришлыми жителями Москвы объяснялась ухудшениями условий жизни. Это ощущали на себе и те и другие. Москвичи, столкнувшиеся с неведомыми прежде явлениями – дефицитом продовольствия и топлива, многочасовыми стояниями в очередях-«хвостах» за самым необходимым. Трудно в такой обстановке удержаться от мысли, что город заполонен тысячами «нахлебников»; трудно не дать вырваться словам: «Понаехали тут!» А еще газеты подогревают страсти, повторяя все чаще и чаще, что в дороговизне виноваты лопающиеся от денег «беженцы», готовые платить столько, сколько запросят обнаглевшие торговцы.
В свою очередь «пришлые» и рады были бы покинуть Москву, вдруг ставшую мачехой, да некуда. Особенно для тех, кто находился у крайней черты. Вряд ли обитателей беженских поселков можно было отнести к тем людям, чьи непомерные траты приводили к росту цен. Даже по краткому описанию, попавшему на страницы вечерней газеты «Время», можно понять, в каких условиях им приходилось жить:
«Мы уже сообщали о неудачной постройке городского Калитниковского поселка для беженцев; теперь сама Управа в докладе по военным мероприятиям признается в этом. Она указывает, что температура в бараках в первый день по поселении беженцев была только 8 градусов; на следующий день она повысилась до 10, а на третий – до 12. Полы в бараках скоро отеплились; стены же и потолки давали сырость.
Впрочем, Управа утешается соображением, что поселившиеся в бараках беженцы находили свое новое помещение относительно более удовлетворительным, чем те, в которых они жили раньше. Клиентура поселка преимущественно составилась из женщин и детей малороссов и белорусов, православных».
А вот другая зарисовка с натуры, сделанная участниками переписи населения Москвы, проведенной городской управой в феврале 1917 года:
«Село Черкизово, ныне беженский поселок, почти сплошь состоит из ветхих “карточных” домишек, глубоко вросших в землю.
Многие из этих лачуг были брошены и долго стояли заколоченными – труха, негодная даже на топливо! Однако в лихую годину войны вспомнили о них.
Первыми черкизовскими новосельцами явились старообрядцы-беженцы.
Сначала их размещением и хозяйством заведовала чета Григорьевых (местные домовладельцы), затем Преображенская община, а с осени прошлого года о всех черкизовских беженцах стало “заботиться” “само” Центральное городское бюро.
В настоящее время в Черкизове не осталось ни одного не заселенного сарая или курятника.
Большая Черкизовская улица – “лобное место”, где ежедневно происходят в часы стояния в “хвостах” словесные единоборства между беженцами и коренными жительницами.
Рассказывают, что дело иногда доходит до рукопашных схваток, так жестока здесь борьба за кров и кусок хлеба!
Куда ни заходим – один ответ:
– Мать ушла в “черед”. (…)
Многие были убеждены, что все беженцы – “лентяи”, получают от города “слишком много”, а когда взглянули ближе – оказалось “совсем наоборот”.
– Скверно беженцы живут, – говорят счетчики. – В квартирах такой холод, что, пока переписываешь, руки замерзают.
– А босых на снегу видели? Обуви не имеют.
Начинаем обход с перестроенной под беженское общежитие фабрики Исаева.
Большой сарай с общей плитой, разделенный на крохотные каморки, в которых ютятся по 5–10 душ: старики, женщины и дети.
– Ничего, живем кое-как, – говорят женщины, большинство вдовы.
Барышню, расположившуюся у стола, моментально окружает голоногая детвора.
– Есть кого переписывать! – смеются матери.
От каждой из женщин нам приходится выслушивать жалобу на несправедливость городского бюро, лишающего помощи тех, кому она необходима.
– Моя сестра, – говорит худая и бледная женщина, укачивая младенца, – получала раньше от старообрядческого комитета паек, а город отнял. Доктор по виду признал ее здоровой, а тут все знают, что она больна “задуменьем”: с детства напугана.
– Достанешь булку, “разыграешь” по куску на всю семью, а на ужин и нет, – жалуются беженки.
Из люльки на нас удивленно глядит пара прелестных глаз.
– Чудо что за ребенок был, – говорят соседки, – а зачах, смотреть жалко. Мор у нас на детей.
Село Черкизово
6-я улица, дом Колыбашкина.
Несколько обледенелых ступеней вниз. Нажимаем дверь в рост десятилетнего ребенка в подвал, откуда нас обдает затхлым и сырым воздухом, и останавливаемся пораженные.
Зрелище настолько дикое в XX веке, что с трудом веришь глазам.
В двух шагах от входной двери извивается странное существо, со страдальчески перекошенным лицом, запертое в какой-то удивительный прибор, – не то детское кресло, не то большие детские ходули, и руки завязаны, как у безумной, ноги босы и уродливы.
– Моя дочь, – говорит пожилая беженка с раздутыми ревматизмом руками, – двойняшку родила. Одна умерла, а эта на горе себе и нам выжила. Умная, все понимает, а ни стоять, ни сидеть не может – косточки мягкие. Руки завязываем, чтобы не царапала себя.
Кроме той несчастной, которую мать все же не оставила немцам, у нее еще пять душ детей.
Но каких!
Мальчик лет десяти – худ, а живот горой.
– Руки чуть живенькие, – говорит сквозь слезы мать, обнажая перед нами его высохшие черные руки. – А ест как взрослый!
В квартире так холодно, что суп к утру замерзает.
Барышня-счетчица, хмурясь и явно смущаясь, скороговоркой задает “официальные” вопросы:
– Комнат не сдаете? Электричества, конечно, нет (какая ирония!)?
Печальную картину застаем у соседей.
Замерзшие окна. Холод, как на дворе (топить бесполезно – продувает, а когда дождь, некуда спрятаться: потолок – решето).
На голых досках коек сидят, закутавшись в лохмотья и тесно сплотившись, беженцы.
На лежанке помещаются глухая женщина и ее муж, безноВ. Руга, А. Кокорев гий горбун.
Последний с трудом сползает на пол и, весь дрожа от обиды и волнения, начинает жаловаться…