В сущности, ничего такого уж страшного в этой публикации не было, если бы в эти дни не решался вопрос с подрядом на «Фили». Ну, напечатали бы через неделю в «Вечерке» статейку о том, откуда у скромного правозащитника со стеклярусным галстуком деньги на такой пол, какой, наверное, не мог себе позволить даже висящий на стене государь император. И пусть отмазывается! Но Порховко, сволочь, все верно рассчитал: именно сейчас, когда решается вопрос с контрактом, лучше, чтобы про тебя вообще ничего не сообщали в газетах — ни хорошего, ни плохого. Напишут гадость — чиновники сразу забеспокоятся: если пресса ругает, следовательно, тебя кто-то, могучий, очень не любит. Следовательно, надо на всякий случай взять с тебя побольше. А если вдруг расхвалят — чиновники решат, что ты сам и проплатил. Ну, действительно, станет нормальный журналист хвалить или разоблачать задаром? Ясно: не станет. У него других дел полно.
А зачем ты, спрашивается, пробашлял? Значит, у тебя проблемы. А если проблемы, брать с тебя надо вдвое или втрое!
— Как? Сильно? — самодовольно спросил главный редактор, дождавшись, пока Михаил Дмитриевич осилит материал.
В статье правда и вранье переплелись с такой достоверной виртуозностью, что по прочтении «Сантехуют» хотелось уничтожить, стереть с лица многострадального нашего Отечества. Особенно удалась концовка: «Как жаль, что до сих пор нет огромного унитаза, куда можно было бы ссыпать всех этих сантехнических жуликов, нажать рычажок смыва и жить спокойно!»
— Ну и гад же ты, Порховко! — упрекнул Свирельников. — Тут же все переврано!
— Ты можешь это доказать?
— Легко! — Михаил Дмитриевич вынул и отсчитал десять стодолларовых бумажек.
— Ты за кого меня принимаешь? Убери сейчас же!
Директор «Сантехуюта» вздохнул и добавил еще пять купюр.
— Ты меня разве не понял? — начал показательно свирепеть Порховко.
— Это гуманитарный взнос…
— Да на хрена мне твой гуманитарный взнос!
— А что тебе нужно?
Главный редактор встал, прошелся по кабинету, как-то особенно задержавшись возле диплома «За честь и мужество». У Свирельникова появилось нехорошее предчувствие: или руководитель «Колокола» вдруг стал кристально честен, что маловероятно, или он — скорее всего — решил нагреть «Сантехуют» по-настоящему!
— Тут к нам побратимы из «Филадельфийского колокола» прилетали, — после пространного молчания начал Порховко. — Журналисты. Знаешь, по сравнению с моими писаками просто дебилы. Вообще удивительно тупая нация! Мы на пять голов выше! Но вот ты объясни: если мы такие умные, почему у нас всегда грязные сортиры? Даже на Красной площади! Почему они своих негров и индейцев приучили не гадить мимо? А мы, наследники Толстого и Достоевского, никак сами не научимся? Поверишь, просто готов был сквозь землю провалиться! Прямо больной ходил. Ты меня понял?
— Понял, — кивнул Михаил Дмитриевич, скорбно осознав, что снятие статьи из номера обойдется ему гораздо дороже, чем он рассчитывал.
— Вот и хорошо! — Порховко нажал кнопку селектора. — Людочка, Леню ко мне. Быстро! — Потом повернулся к Михаилу Дмитриевичу: — Ты сегодня в польское посольство идешь?
— А что там?
— Прием в честь юбилея разгрома москалей то ли под Конотопом, то ли еще где-то… Забыл.
— Нет, не иду.
— Зря! Вся интеллигенция будет. И стол у них всегда хороший. Не то что у французов. Запредельные жмоты: икру искусственную подают. Представляешь?
— Лучше всего в белорусском посольстве кормят.
— Это — да. Но к ним ходить неприлично. Западники узнают — ни на один прием больше не позовут.
Появился Леня, толстенький бородач, судя по хмурой озабоченности, ответственный секретарь. В руках у него был рабочий оттиск газетной полосы.
— Снимаем из номера «Сантехнический триллер»! — распорядился Порховко.
— Поздно. Полоса подписана! — сказал тот как отрезал.
— Поздно, брат! Извини! — развел руками главный редактор, виновато глядя на пострадавшего. — Надо было раньше приезжать!
— Неужели ничего нельзя сделать? — как можно жалобнее спросил Свирельников, понимая: все это разыгрывается нарочно, чтобы, так сказать, оправдать будущие затраты.
— Лень, я тебя умоляю! — проникновенно попросил Порховко.
— Нарушение графика… — уже мягче возразил ответсек.
— Слушай! Надо людям помочь. И они нам помогут.
— Сушилки для рук поставите? — уточнил осведомленный Леня.
— Поставим! — кивнул Свирельников.
— С фотоэлементом?
— С элементом.
— Ладно, что-нибудь придумаю! А что вместо?
— Рекламу? — предположил Порховко.
— Ага, где я возьму рекламу в пять часов вечера?
— А что есть из «заиксованного»?
— «Аспирин-Смерть».
— Это про «Союзфармимпорт»? — спросил главред, нахмурившись специально для Свирельникова.
— Да, про «фармаков», — кивнул ответсек, подыгрывая. — Жуткий материал. Аспирином, оказывается, тещ травить можно.
— А что, эти умники так и не позвонили?
— Нет.
— Ставь! — приказал Порховко. — Черт с ними! Завтра будут рыдать!
— Рекламу им сделать хотите? — улыбнулся Свирельников, намекая на то, что происходящий в кабинете спектакль ему понятен.
— Почему рекламу?
— Ну, про тещ… Все побегут покупать.
— А-а! — Порховко засмеялся. — Хорошо сказал! — И строго повторил приказ: — Ставь!
— Мало. Дырка останется!
— Что предлагаешь?
— «Путеводитель по эрогенным зонам. Подмышки».
— Валяй подмышки! — рассмеялся главред. — Снимок поставили?
— Поставили! — кивнул Леня и расстелил на столе рабочий оттиск.
— Хорошо. Иди!
Это была первая полоса с крупной шапкой, подпирающей логотип: «Берлинское сафари: было или не было?» На снимке, сделанном явно ночью, темнел вооруженный силуэт, таинственной невнятностью напоминающий любительские фотографии лохнесского чудовища. Из нескольких строк пояснительного текста, которые успел ухватить Свирельников, следовало, что Подберезовский в Лондоне наконец выполнил давнюю угрозу и обнародовал разоблачительный снимок. Ход, что и говорить, гениальный! Будь силуэт хоть немного похож на президента, можно доказывать: подделка, провокация, монтаж! А когда имеется лишь серое пятно, смахивающее на неведомого человека с ружьем, оправдывайся до хрипоты — никто не поверит, да еще скажут: «А что это он так волнуется, если это не он?» Но и промолчать тоже нельзя. Все подумают: «Ишь ты, узнал себя и затих — пережидает!» М-да-а, политика…
— Из Кремля не звонили? — с легким ехидством спросил Свирельников, знавший, как и все остальные, что «Колокол» через подставных лиц контролируется самим Подберезовским.
— Не-а! — усмехнулся в ответ Порховко.
— А позвонят — чего попросишь?
— Свободы слова! — заржал главный редактор и погрустнел. — Иногда хочется взять акээм, всех пострелять, а потом и само застрелиться. У тебя так не бывает?
— Бывает, — кивнул Михаил Дмитриевич.
— Выпьем?
— Нет… Я вчера…
— Такого ты еще не пил! Тридцать лет. Номерной резерв!
— Ну, давай — чуть-чуть…
…Выйдя из кабинета главного, Свирельников по пути заглянул в туалетные комнаты и понял, что «Колокол» нагрел его штук на семь.
28
Сев в машину, Михаил Дмитриевич посмотрел на часы и призадумался: Жолтиков пока не звонил, Алипанов тоже.
— В офис! — распорядился он.
— А болтики? — спросил Леша.
— Болтики? Молодец, что напомнил. Поехали в храм!
Серых «Жигулей», омрачивших целый день, поблизости не наблюдалось. Однако по дороге Свирельникову вдруг почудилось, будто теперь за ним увязалась какая-то темно-синяя «девятка», он даже постарался разглядеть номер, чтобы сообщить Алипанову, но как раз в этот момент «девятка» исчезла. Зато на хвост им села навороченная «Таврия», украшенная самодельным «кенгурятником», слепленным, наверное, из спинки старой никелированной кровати.
«Вот так с ума-то и сходят!» — подумал директор «Сантехуюта».
«Таврия» отвязалась от них буквально в квартале от храма Преподобного Сергия Радонежского.
Простенькая, двуглавая, рубленная «восьмериком на четверике» церковь стояла еще в лесах. Судя по распотрошенной птицами межбревенной пакле и посеревшей тесине, стройка была давнишняя. Большой шатровый восьмерик уже обили сизой кровельной оцинковкой, а малый, венчающий звонницу, которая без колоколов напоминала сторожевую вышку, укрывал лишь черный пергамин. Оба купола пока еще являли собой железные луковичные каркасы, тронутые нежной, юной ржавчиной. Вместо крестов из них торчали пустые металлические стержни.
Метрах в двадцати от церкви асфальт заканчивался и начиналась мусорная грязь, окружающая в нашем Отечестве почему-то любое созидательное мероприятие. Через заполнившую траншею цементно-глинистую жижу, образовавшуюся после недавних августовских дождей, ненадежно пролегали извилистые необрезные доски. Алексей остановил джип, обернулся и вопросительно посмотрел на босса. Свирельников, вздохнув, вылез из машины, с сожалением глянул на свои чистехонькие ботинки и пошел, вспоминая почему-то бесконечные истерические споры о «дороге к храму», которыми морочили сами себе голову в Перестройку. Когда он по прогибающимся доскам добрался до сухого места, обувь оказалась выпачканной до шнурков.
Метрах в двадцати от церкви асфальт заканчивался и начиналась мусорная грязь, окружающая в нашем Отечестве почему-то любое созидательное мероприятие. Через заполнившую траншею цементно-глинистую жижу, образовавшуюся после недавних августовских дождей, ненадежно пролегали извилистые необрезные доски. Алексей остановил джип, обернулся и вопросительно посмотрел на босса. Свирельников, вздохнув, вылез из машины, с сожалением глянул на свои чистехонькие ботинки и пошел, вспоминая почему-то бесконечные истерические споры о «дороге к храму», которыми морочили сами себе голову в Перестройку. Когда он по прогибающимся доскам добрался до сухого места, обувь оказалась выпачканной до шнурков.
«Вот тебе и дорога к храму!» — подосадовал директор «Сантехуюта».
Возле крытого шифером навеса трое рабочих вытаскивали из бортового ЗИЛа листы толстой слоеной фанеры, очевидно для внутренней отделки. Водитель, облокотившись на крыло, курил и смотрел на неуклюже суетящихся разгрузчиков с превосходительной иронией интеллектуала.
— Танки грязи не боятся? — улыбнулся Михаил Дмитриевич, кивая на грузовик.
— Танки ничего не боятся.
— Где батюшка?
— В бытовке.
В строительном вагончике в красном углу, на полочке, стоял образ Сергия Радонежского, а перед ним горела лампадка. Белобородый ангел земли Русской скорбно и недвижно глядел с иконы, размышляя, наверное, о том, зачем надо было насмерть биться на Куликовом поле с татарским игом, чтобы через шестьсот лет добровольно, да еще со слезами благодарности, надеть себе на шею ярмо общечеловеческого прохиндейства.
Отец Вениамин сидел у зарешеченного окошечка за самодельным столом, заваленным чертежами, нарядами, накладными, и считал — тыкал пальцем в зеленые клавиши большого детского калькулятора, а потом записывал результат в амбарную книгу. При этом его желтоватое, болезненное лицо не омрачалось бухгалтерским упрямством, а, наоборот, светилось тихой гордостью, какая бывает у родителя, купающего младенца. Увлеченный своей цифирью, батюшка даже не заметил, что кто-то вошел в бытовку. Или, может, подумал: строитель явился напиться из оцинкованного бачка.
— Ну, как ты тут, отец Вениамин, без болтиков? — громко спросил Свирельников.
Священник встрепенулся, обрадовался, выскочил из-за стола и, раскинув руки, пошел навстречу гостю. Старенькая ряса его была перетянута в поясе полевым офицерским ремнем и запорошена снизу опилками. Ноги обуты в выношенные кроссовки. За тот месяц, что они не виделись, Труба еще больше высох и поседел. В побелевших волосах были отчетливо видны черные заколки, удерживающие пряди за ушами.
— Михаил Дмитриевич, благодетель ты мой, наконец-то! Заждались…
Он обнял и трижды расцеловал гостя, обдав его лекарственной затхлостью.
— Извини — закрутился.
— Да что ты! Спасибо! Без болтиков ведь никак. Понимаешь, в проекте-то у меня балки двести на сто пятьдесят. А на базе, где мне со скидкой отпускают… Хорошие люди, дай им Бог здравия! Там такого бруса не было. Только сто пятьдесят на сто пятьдесят. Сказали: погоди — завезут. А как годить-то? Мне до зимы нужно храм под крышу подвести и отопление поставить, чтобы отделку начать. Ну, я тогда (лукавый попутал!) и пустил на перекрытия стопятидесятки. А они взяли и просели. Позвал инженера. Славный человек. Я у него сына крестил. Он посмотрел, посчитал и говорит: «Разбирай, а то грохнется!» А как разбирать, если я и так уже в долг строю?! Деньги-то кончились. И те, что ты давал, тоже кончились! Упросил его — он еще раз пересчитал и определил: если по бокам вдоль лаг кинуть бруски сто пятьдесят на сорок и стянуть всю конструкцию болтиками — выдержат перекрытия. Понял теперь, зачем мне болтики?
— Понял. Куда ящики ставить?
— Под навес.
— Ну ладно, если что — звони!
— Храни тебя Господь! Спасибо, что помог! Лепту твою Господь не забудет.
Батюшка обнял Свирельникова и перекрестил. На лице его уже появилась выпроваживающая улыбка, а в глазах забрезжила иная, не касающаяся гостя забота. Но тут послышалось глухое мобильное дребезжание. Отец Вениамин порылся в складках рясы и вытащил из кармана старенькую «моторолу», замотанную от распада прозрачным скотчем.
— Алло! Да, я… Николай Федорович! Благодетель ты мой! — заулыбался пастырь и вдруг сразу как-то осунулся. — А почему сегодня? Мы же договаривались… Ай-ай-ай, как плохо! Ладно… Что же делать?… А если потом?… Ай, как плохо!..
Хотя они уже простились, во время разговора Михаилу Дмитриевичу уходить было неловко, и он терпеливо ждал окончания, чтобы встреча имела приятную расставательную завершенность. Наконец отец Вениамин сунул трубку в карман. Повторив уже самому себе: «Ай, как плохо!» — он озабоченно посмотрел на Свирельникова и вдруг словно заново узнал гостя.
— Ты подожди, Михаил Дмитриевич! Ты присядь! Все мы с тобой на бегу, в суете. Я давно хочу, чтобы мы сели и хорошо поговорили. Ведь что-то с тобой происходит! Я вижу! И выглядишь ты неважно! Садись! Торопиться не надо! Вот и Господь мог ведь мир в миг сотворить, а на семь дней растянул. Зачем? Нам всем урок: не торопись! Как здоровье?
— У доктора был: сердцем, говорит, надо заняться… — ответил Свирельников, прекрасно понимая, что Трубе от него снова что-то понадобилось.
— Кардиограмму сделал?
— Сделал. Таблетки пью.
— Таблетки не главное. Змей греховных надо прежде из сердца вырвать. Они из тебя силу сосут. Я их даже вижу: извиваются. Самая огромная и ядовитая: ожесточение. Ожесточились люди! Страшно ожесточились. Свободный человек с душой раба — жуткая вещь!
— Жизнь такая. Капитализм! При социализме все друг друга словами обманывали. Ну, ты помнишь?
— Как же, помню!
— А теперь деньгами обманывают.
— Деньги могут и добру послужить! Но главное, чтобы внутренний твой человек сердцем не страдал, тогда и ты будешь здоров! Свет из сердца должен исходить, а пока тьма исходит, лечись не лечись, как был трупоносцем, так и останешься. По себе знаю…
— Трупоносцем? — внутренне содрогнувшись от неприятного слова, переспросил Свирельников.
— Григорий Богослов так человека без веры называл. Погоди, — спохватился отец Вениамин и, торопясь к выходу, объяснил: — Забыл сказать, чтобы фанеру на бруски клали — для проветривания. За всем надо следить!
Оставшись в одиночестве, Свирельников встал, прошелся по бытовке, выглянул в окошко: батюшка что-то быстро говорил рабочему, тот послушно кивал. Фанерные листы, как и следует, были переложены брусочками. Михаил Дмитриевич вспомнил про «трупоносца» и «змей», поежился и вдруг подумал: в той вере, которую обрел Труба, став, к всеобщему изумлению, отцом Вениамином, главное ведь не надежда на то, что, когда могильные черви будут жрать твой труп, душа твоя, помня, а может, не помня себя, улетит на заслуженный отдых к Всеблагому. Этого ведь доподлинно никто не знает. Даже священники, надо полагать, верят в воздаяние за гробом примерно так же, как Красный Эвалд верил в коммунизм. Сказано будет, значит, будет. Доживем — узнаем. Или: помрем — узнаем. Какая, в сущности, разница!
Нет, сила веры в другом. В том, что на все проклятущие заморочки жизни тебе не нужно мучительно искать свой собственный ответ, чаще всего неверный, и свое собственное решение, чаще всего неправильное. За тебя давно уже на все ответили святые отцы. И ответили правильно! Вот в чем штука! Если веришь, ты сам, твоя жизнь, твои поступки становятся частью этой всеобщей Правильности. Поэтому-то, наверное, и лица у верующих такие светлые и покойные. А зачем искажаться и тревожиться: ты же правильный!
Михаил Дмитриевич вдруг сообразил, что, собственно, никакого особенного превращения с Трубой не случилось. Просто раньше он верил в то, что за него надумали Ленин с Марксом, а теперь верит в то, что завещали Григорий Богослов с Иоанном Дамаскином. И вся недолга! И верит так же рьяно. Только прежде его безбожный напор осаживал горком партии, а теперь с его истовостью мучится церковное начальство. Одно время он затерзал всех сногсшибательной идеей. А именно: позаимствовать в одном заморском монастыре хранящуюся там мумифицированную десницу апостола Андрея, провезти ее по всей России от Смоленска до Сахалина и таким образом как бы вновь благословить пребывающее в смуте Отечество на исторический подвиг возрождения. Причем провезти, а вернее, промчать мощи по державе должна была колонна байкеров с флагами, хоругвями и иконами, укрепленными между изогнутыми мотоциклетными рулями, что гарантировало безусловное воцерковление отпадшей от корневого православия и соблазненной пепсиколовой бездуховностью молодежи. С этим проектом Труба прорвался чуть ли не к патриарху и даже якобы почувствовал некое благоволение к своему начинанию. Взволнованный, он прилетел на шпаклеваной-перешпаклеваной «шестерке» к Свирельникову, радостно сообщил, что Святейший его полностью одобрил, и попросил взаймы на подержанный мотоцикл. Денег Михаил Дмитриевич ему, конечно, дал, но вместо байкеровского миссионерского пробега под хоругвями отцу Вениамину посоветовали все силы бросить на скорейшее восстановление храма Сергия Радонежского.