Том 19. Избранные письма 1882-1899 - Лев Толстой 4 стр.


Мы переехали в деревню. Как хорошо одиночество после городского шума!

Очень грустно будет, если Армфельд не позволят жить с дочерью. Она уже начала надеяться. Хочется сказать и скажу: в каком же мире мы живем, если об том, чтобы мать могла жить с несчастной дочерью — несчастной, потому что ее держат на каторге люди же нашего мира, — если об этом нужно просить, умолять, хитрить и хлопотать?

Если есть еще миссионеры, есть люди, любящие своих братьев (не тех, которые на каторге, а тех, которые держат их там), то вот кого надо обращать с утра и до вечера: государя, министров, комендантов и др. Обращайте их, вы живете среди них, внушайте им, что если от их воли зависит облегчить участь несчастных и они не делают этого, то они нехристи и очень несчастны.

Прощайте, милый друг, так не будем обижать друг друга и будем друзьями.

Л. Толстой.

31. В. Г. Черткову

1884 г. Июня 6. Ясная Поляна.

Получил вчера ваше длинное письмо*, милый друг Владимир Григорьевич. Повторяю вам то, что и писал и говорил — то, что мне очень радостны — нужны ваши письма. Не то, чтобы, оставаясь один, как я остаюсь очень часто, я отчаивался, или чтобы находила хотя тень сомнения в истине, но бывает тяжело — быть одному. И голос живого человека радует и освежает.

Ваши опыты хозяйства интересны тем, что они показывают, какое страшно трудное и сложное дело предстояло бы вам разрешать, если бы вы остались независимым хозяином. Разрешить это дело невозможно никак иначе, как отказавшись от всего. Мне хотелось бы, чтобы вы не думали, что можно быть добрым владельцем большого имения. Нельзя быть христианином, имея собственность. Нельзя светить светом Христа, когда сам весь заражен ложью жизни. Мы счастливы тем, что мы можем искренно избегать собственности, не терпя тех искушений, которым подвержены бедные; но как только мы начнем что-нибудь делать, пользуясь собственностью, как только мы начнем соблюдать ее, так мы изменяем себе. Все, что мы можем делать, это — отдавать то, что другие считают нашим, и готовить себя к тому, чтобы быть в силах довольствоваться наименьшим. Те, которые употребляли морфин, лечатся тем, что медленным процессом деморфинизируются. Мы так заражены, испорчены привычкой пожирать труды других людей (то, что мы называем собственностью), что наше главное дело — излечиться от дармоедства, от привычки роскоши и искусственных потребностей. И это можно делать всегда и везде. Я этим очень занят теперь. (Продолжаете вы не курить?) Статью свою о переписи я все продолжаю обдумывать, но еще не написал*. Там я бы хотел это ясно выразить.

Сочинение свое я отдам переписывать и тогда пришлю. Оно будет стоить, вероятно, рублей 25 или 30*. Впрочем, не знаю. У меня лежат два писанные хорошим почерком и литографированные экземпляра «Веры». Не думайте, что вам нужно их взять. Два уж я должен послать, и остальные мне могут понадобиться.

Насчет выпусков в английском переводе* я вам тогда в Москве сказал самую мою искреннюю мысль, что я вам вполне доверяю и что мне даже особенно радостно будет видеть, что именно тут лишнее. Потом же я написал вам, вероятно, под влиянием соблазна тщеславия — желания видеть по-английски вполне, что лучше бы не выпускать. Даже и теперь я боюсь, что меня руководит тщеславие, и поэтому лучше всего со мной про это не говорите, а делайте как хотите.

Вчера вместе с вашим письмом получил письмо, которое вам посылаю*. Вот те радости, которые я имею за те тяжелые минуты глупого уныния, которые иногда переживаю.

Ужасно глупое уныние: унываю о том, что посеянные семена, и не мои, а божьи, спрятаны в земле и прорастают в ней, а не вылезают наружу, как мне, по глупости моей, хочется, чтобы я мог видеть, что семена целы.

Письмо очень хорошее, простое, ясное. Одно, что я по письму не могу вполне понять человека (по личному общению я могу всегда решить главный вопрос искренности). Если вам можно, повидайте его. Я сейчас попытаюсь написать ему.

Напишите же мне, в чем вы несогласны со мной. По отношению к вам у меня странное чувство: ваше несогласие вперед нисколько не огорчает меня (огорчает по тому, что я или был неправ или неясен), но только интересно. Должно быть, от того, что я вас истинно люблю. Л. Т.

Адрес мой: Тула (И больше ничего).

32. В. Г. Черткову

1884 г. Июня 24. Ясная Поляна. 24 июня.

Получил ваше хорошее письмо из Лондона*, милый друг, Владимир Григорьевич, и порадовался на то, что вы мне пишете о вашем взгляде на собственность. Складывается у вас это по-своему, но понимание дела настоящее — единственно возможное для всякого человека, а для христианина неизбежное. Что вы делаете в Лондоне? Как живете? Кого видаете? Что работаете? «Нетрудящийся да не ясть»*. Прелестное изречение Павла. Я на своих детях вижу ужас этой привычки жить на всем готовом на счет других. И на себе видел и вижу. Ваш разговор с Петром о цепочке мне не понравился*. Содержание его очень важно. Вы, верно, очень пристрастны к нему. Вы были совершенно правы. И зачем же не обличать друг друга? Надо обличать. Всякому радостно обличение, хотя и бывает горько его принимать, — как хинин, тем более от любящего человека. Я, например, страшно нуждаюсь в этом — в обличении. И редко имею это счастие. Большей частью меня обличают, и с желчью, в том, что я не служу дьяволу. Этого рода обличения только вредят, ибо производят сознание своей относительной справедливости и раздражение. Людей же одной со мной веры около меня нет, а когда они со мной, то они слишком снисходительны ко мне от радости единения, так же, как и я.

У нас в семье все плотское благополучно. Жена родила девочку*. Но радость эта отравлена для меня тем, что жена, противно выраженному мною ясно мнению, что нанимать кормилицу от своего ребенка к чужому есть самый не человеческий, неразумный и нехристианский поступок, все-таки без всякой причины взяла кормилицу от живого ребенка. Все это делается как-то не понимая, как во сне. Я борюсь с собой, но тяжело, жалко жену.

Живу я нынешний год в деревне как-то невольно поновому: встаю и ложусь рано, не пишу, но много работаю, то сапоги, то покос. Прошлую неделю всю проработал на покосе. И с радостью вижу (или мне кажется так), что в семье что-то такое происходит, они меня не осуждают и им как будто совестно. Бедные мы, до чего мы заблудились. У нас теперь много народа — мои дети и Кузминских, и часто я без ужаса не могу видеть эту безнравственную праздность и обжирание. Их так много, они все такие большие, сильные. И я вижу и знаю весь труд сельский, который идет вокруг нас. А они едят, пачкают платье, белье и комнаты. Другие для них все делают, а они ни для кого, даже для себя — ничего. И это всем кажется самым натуральным, и мне так казалось; и я принимал участие в заведении этого порядка вещей. Я ясно вижу это и ни минуту не могу забыть. Я чувствую, что я для них trouble fête*, но они, мне так кажется, начинают чувствовать, что что-то не так. Бывают разговоры — хорошие. Недавно случилось: меньшая дочь заболела*, я пришел к ней, и мы начали говорить с девочками, кто что делал целый день. Всем стало совестно рассказывать, рассказали и рассказали, что сделали дурное. Потом мы повторили это на другой день вечером, и еще раз. И мне бы ужасно хотелось втянуть их в это — каждый вечер собираться и рассказывать свой день и свои грехи! Мне кажется, что это было бы прекрасно, разумеется, если бы это делалось совершенно свободно. Пишу вам и постоянно думаю о вашей матери. Мне почему-то кажется, что она относится ко мне враждебно. Если можете, напишите мне про это. От меня же передайте ей мою любовь. Потому что я не могу не любить вашу мать. И мне бы больно было знать, что я ей неприятен. Прощайте.

Л. Т.

33. В. Г. Черткову

1884 г. Июля 11. Ясная Поляна.

Давно не писал вам и давно не получал от вас писем. В вашем последнем письме вы опять говорите о собственности*. Я боюсь, что вы защищаете себя. Я думаю так: собственность с правом защищать ее и с обязанностью государства обеспечивать и признавать ее есть не только не христианская, но антихристианская выдумка. Для христианина важно одно: не жить так, чтобы ему служили, а так, чтобы самому служить другим. И эти слова, если признавать их в их простом и ясном смысле, надо относить к самым простым и очевидным вещам, т. е. чтобы не мне служили за столом, а я служил бы другим, не мне закладывали лошадь, а я бы закладывал ее другим, не мне бы шили платье и сапоги, не мне бы варили суп, кофе, кололи дрова, выносили горшки, а я бы делал это для других. Из того, что всего нельзя самому делать и есть разделение труда, никак не вытекает то, что я ничего не должен делать, как только умственную духовную работу, которая выражается моей физической праздностью, то есть работою одним языком или пером. Такого разделения труда, при котором одни люди должны нести непосильную, безостановочную работу, часто старики, дети и подряд без выбора и глупые, и гениальные люди, а другие тоже без выбора, а подряд глупые с умными занимаются игранием на фортепьяно или чтением лекций, или книг, или проповедей, такого разделения труда не может быть и никогда не было, а есть рабство, угнетение одних другими, то есть самое антихристианское дело. И потому для христианина самое умственное и духовное дело состоит в том, чтобы не содействовать этому, лишать себя возможности эксплуатировать труд других и самому сознательно становиться в положение тех, которые служат другим. Я так думаю. И потому считаю, что деньги мешают этому, и потому единственное отношение к ним христианина это то, чтобы избавиться от них. Hamilton* ужасно интересует меня, напишите, пожалуйста, о нем еще.

34. В. Г. Черткову

1884 г. Сентября 5–7. Ясная Поляна.

Сейчас получил ваше письмо, оба письма*, дорогой Владимир Григорьевич, и не столько отвечаю, сколько спрашиваю. Вы хорошо делаете, что пишете мне про себя; но зачем не все? Прежде всего, знайте, что мне важно, очень важно знать ваше состояние, вашу душевную болезнь, важно и потому, что я вас люблю, очень дорожу вами и очень боюсь за вас, и еще потому, что я тем же самым и страдал и страдаю и с тем же самым почти безнадежно борюсь. Отчего вы не женитесь? Скажите мне просто, прямо. Нельзя вам жить противно закону природы — бога. Это испытывать бога. Этого нельзя. Одно упустишь, все погубишь. Как бы я желал вас видеть! Я бы все сказал вам и от вас узнал. И мы вместе искали бы и нашли бы. Я, должно быть, приеду к вам. Но вам необходимо, если вы не женитесь, — скудная жизнь и работа физическая — не напущенная на себя, как баловство, а работа, сделавшаяся необходимостью. Знаю, знаю по себе всю трудность этого; но тут дело-то слишком важное — вся жизнь, все, чем дорога вся жизнь. Может быть, нельзя побороть, но бороться надо всеми теми силами (разумными и любовным общением), которые даны нам. Еще — в ваших письмах мало простой любви ко мне, как к человеку, который любит вас. Если это так в душе, то делать нечего, а если есть какая перегородка, сломайте ее, голубчик. Нам будет лучше обоим.

На ваши два вопроса о собственности отвечаю: если вопрос о собственности решен во мне, то то, что я возьму или не возьму деньги, не может ничего изменить; чтобы сделать приятное, чтоб не огорчить, я возьму. Но взяв, я сейчас забуду про них.

Второй же вопрос неверно поставлен. Нужды, которая призывает моей помощи, нет конца. Я не то что свои все именья отдам, но все доходы России, и будет мало, и по тому я, не имея собственности, освобождаюсь от этого труда наполнять бездонную бочку. Помогать деньгами нельзя. Деньги — это насильно отнятое от других в виде исполнительного листа на бедных. Разве можно в помощь другому дать ему исполнительный лист, по которому продадут у бедняка последнюю корову. Все, что можно сделать, — это разорвать исполнительный лист, а потом помогать своим трудом. А когда сделаешь это, то увидишь, как сам еще плох. Я, встающий в 10 часов, пьющий кофе и чай, спящий на чистых простынях, слабый, бессильный, испорченный всеми похотливыми привычками, не могущий жить иначе, как паразит на чужой шее, я вдруг хочу помогать — кому же? Мужику, который заснет в грязи на улице под шапкой, не будет спать 5 ночей и сработает в день то, чего я не сделаю в 10, который при этом добр, кроток и весел. Как мне помогать ему? Ведь это смешно. Можно делать себе эту иллюзию, отдавая ему исполнительные листы на других; но это не помощь, а развращение его. Вот об этом я хотел бы тоже написать в статье, которую я начал и, вероятно, не кончу*. Прощайте, мой милый друг. Пишите мне чаще. И все.

С тем, что вы пишете о том, что вы выпускаете и почему, я совершенно согласен и, если бог велит, воспользуюсь.

Вы меня спрашиваете о собственности, я пишу вам все, что я думаю. Другому я не написал бы — не оттого, что я скрывал бы — но оттого, что он не понял бы меня и вообразил бы, что отдавать деньги другому хуже, чем оставлять их у себя и для себя. Разумеется, лучше отдавать (хотя и тут, если примешивается тщеславие, едва ли лучше), но хорошего в отдавании денег другому ничего не может быть. Это вроде игры в фофаны*.

Л. Толстой.

35. С. Л. и И. Л. Толстым

1884 г. Сентябрь. Ясная Поляна.

Здравствуй, Сережа. Как вы живете. Я не столько беспокоюсь о вас, в смысле, что с вами случится что-нибудь, сколько боюсь, что вы сделаете что-нибудь неладное. И чем старше, тем больше. Ты на это не обижайся. Когда у тебя будут дети, ты это самое будешь испытывать.

Очень жалко, что Марковников тебя обидел*. Мне казалось, что ты дружелюбно бил посуду, и вдруг оказывается, что этого генерал* не одобряет. Что Олсуфьевы? Кланяйся им от меня. Я рад, что ты у них часто бываешь. Нехорошо, что ты оробел насчет яблок. У тебя этот предмет в неясности. Только тот, кто не ест яблок и то, что за них дают, может скучать продажей их*. Мы живем очень хорошо — дружно. Завтра едем верхом с Таней и Машей и Miss Lake в плетушке в Пирогово. Погода не то что хорошая, но что-то необыкновенное по красоте. Я рублю дрова, читаю, но ничего не делаю и тягочусь этой умственной праздностью. Мама нездорова, но в хорошем духе. Не могу без ужаса себе представить Москву и о вас думать без сожаления, и чем младше, тем больше. Тетя Таня, как и прошлого года, в восторге от вашего посещения на железной дороге*. Она точно вас всех и тебя очень любит.

Илья Львович, здравствуйте, собака препротивная, но так как твое счастье жизни сосредоточено в ней, то ее оставят. Свойства ее таковы: вальдшнепов она не чует, а выстрел чует и как только услышит, то бежит домой стремглав. Это сообщил мне Давыдов, ходивший с ней. Сапоги, мама говорит, надо починить, а новые к весне. Как ты поживаешь? О твоем времяпрепровождении помимо гимназии я не имею никакого представления. А желал бы иметь. У тебя ведь неожиданные и необитаемые Толстые с театрами и Головины с музыкой появляются. Вчера я поехал на почту и вижу, бегут девчонки на гору у деревни. — Куда вы? — Пожар. Я выехал на гору — горит у Бибикова. Я поехал — горит рига, амбар, хлеб и 150 ящиков с яблоками. Подожгли. Зрелище было, странно сказать, более комическое, чем жалкое. Мужики ломают, хлопочут, но, очевидно, видят это с удовольствием. Начальство, в том числе Федоров урядник, старшина с брюхом, командуют, какие-то необитаемые помещики, в том числе Хомяков, сочувствуют. Два попа сочувствуют. Алешка дьячок и его брат с необыкновенными кудрями, только что вернувшийся из хора Славянского* — сочувствуют. А яблоки пекутся, и мужики, очевидно, одобряют. Напиши же мне так, чтобы я понял немножко твое душевное состояние. (Я уверен, что ты бы подружился с Алешкиным братом от Славянского. Очень волосы хороши — как копна. Папильотки действуют.)

36. С. А. Толстой

1884 г. Октября 28. Ясная Поляна.

Вчерашнее письмо твое очень меня огорчило, — очень*. Если бы не затеянная перемена управления, я бы сейчас приехал, что я и сделаю теперь очень скоро*. Мне очень грустно все эти дни. Не знаю, — участвует ли тут физическое и какой-то переворот, совершающийся во мне, или мое одиночество, но твое состояние — представляется мне главным. Что скажет завтрашнее письмо?

Нынче я вспомнил, что мне 56 лет, и я слыхал и замечал, что семилетний период — перемена в человеке. Главный переворот во мне был: 7×7=49, именно, когда я стал на тот путь, на котором теперь стою. Семь лет эти были страшно полны внутренней жизнью, уяснением, задором и ломкой. Теперь, мне кажется, это прошло, это вошло в плоть и кровь, и я ищу деятельности на этом пути. И или я умру, или буду очень несчастлив, или найду деятельность, которая поглотит меня всего на моем пути. Разумеется, писательская, — самая мне родственная и тянущая к себе. Ах, только бы ты не была несчастлива, — какою ты мне представляешься в последнем письме.

Я нынче обошел все хозяйство, — все узнал и завтра возьму ключи. Дела особенного нет, но нет человека, которому бы поручить, когда уедешь. Особенно дом и все принадлежащее к нашей жизни. Если я теперь уеду, то поручу Филиппу на время. Он все-таки не запьет, не потеряет денег, не даст растащить.

Птицу надо уничтожить. Она кормом стоит рублей 80. И, разумеется, предлог досады. Впрочем, не хочется писать, — едва ли получу твой ответ. Очень уж я тоскую. Все решит нынешнее — завтрашнее письмо. Ты не думай, что я своим состоянием душевным недоволен. Я собой недоволен и об тебе беспокоюсь. А то мне это мое состояние на пользу.

Нынче ходил по хозяйству, потом поехал верхом, собаки увязались со мной. Агафья Михайловна сказала, что без своры бросятся на скотину, и послала со мной Ваську. Я хотел попробовать свое чувство охоты. Ездить, искать, по 40-летней привычке, очень приятно. Но вскочил заяц, и я желал ему успеха. А главное, совестно.

Приехал домой, пообедал и сидел с старухами и Дмитрием Федоровичем. Твой счет меня не пугает*. Во-первых, деньги, по всему вероятию, будут; а во-вторых, если не будут, то кажущиеся неумалимыми расходы окажутся очень умалимыми. Не могу я, душенька, не сердись, — приписывать этим денежным расчетам какую бы то ни было важность. Все это не событие, — как, например: болезнь, брак, рождение, смерть, знание приобретенное, дурной или хороший поступок, дурные или хорошие привычки людей нам дорогих и близких, а это наше устройство, которое мы устроили так и можем переустроить иначе и на 100 разных манер. — Знаю я, что это тебе часто, а детям всегда, невыносимо скучно (кажется, что все известно), а я не могу не повторять, что счастье и несчастье всех нас не может зависеть ни на волос от того, проживем ли мы все или наживем, а только от того, что мы сами будем. Ну, оставь Костеньке миллион, разве он будет счастливее? — Чтобы это не казалось пошлостью, надо пошире, подальше смотреть на жизнь. Какова наша с тобой жизнь с нашими радостями и горестями, такова будет жизнь настоящая и наших 9 детей. И потому важно помочь им приобрести то, что давало нам счастье, и помочь избавиться от того, что нам приносило несчастье; а ни языка, ни дипломы, ни свет, ни еще меньше деньги не принимали никакого участия в нашем счастье и несчастье. И потому вопрос о том, сколько мы проживем, не может занимать меня. Если приписывать ему важность, он заслонит то, что точно важно.

Назад Дальше