Том 19. Избранные письма 1882-1899 - Лев Толстой 5 стр.


Птицу надо уничтожить. Она кормом стоит рублей 80. И, разумеется, предлог досады. Впрочем, не хочется писать, — едва ли получу твой ответ. Очень уж я тоскую. Все решит нынешнее — завтрашнее письмо. Ты не думай, что я своим состоянием душевным недоволен. Я собой недоволен и об тебе беспокоюсь. А то мне это мое состояние на пользу.

Нынче ходил по хозяйству, потом поехал верхом, собаки увязались со мной. Агафья Михайловна сказала, что без своры бросятся на скотину, и послала со мной Ваську. Я хотел попробовать свое чувство охоты. Ездить, искать, по 40-летней привычке, очень приятно. Но вскочил заяц, и я желал ему успеха. А главное, совестно.

Приехал домой, пообедал и сидел с старухами и Дмитрием Федоровичем. Твой счет меня не пугает*. Во-первых, деньги, по всему вероятию, будут; а во-вторых, если не будут, то кажущиеся неумалимыми расходы окажутся очень умалимыми. Не могу я, душенька, не сердись, — приписывать этим денежным расчетам какую бы то ни было важность. Все это не событие, — как, например: болезнь, брак, рождение, смерть, знание приобретенное, дурной или хороший поступок, дурные или хорошие привычки людей нам дорогих и близких, а это наше устройство, которое мы устроили так и можем переустроить иначе и на 100 разных манер. — Знаю я, что это тебе часто, а детям всегда, невыносимо скучно (кажется, что все известно), а я не могу не повторять, что счастье и несчастье всех нас не может зависеть ни на волос от того, проживем ли мы все или наживем, а только от того, что мы сами будем. Ну, оставь Костеньке миллион, разве он будет счастливее? — Чтобы это не казалось пошлостью, надо пошире, подальше смотреть на жизнь. Какова наша с тобой жизнь с нашими радостями и горестями, такова будет жизнь настоящая и наших 9 детей. И потому важно помочь им приобрести то, что давало нам счастье, и помочь избавиться от того, что нам приносило несчастье; а ни языка, ни дипломы, ни свет, ни еще меньше деньги не принимали никакого участия в нашем счастье и несчастье. И потому вопрос о том, сколько мы проживем, не может занимать меня. Если приписывать ему важность, он заслонит то, что точно важно.

37. С. А. Толстой

1884 г. Декабря 8. Ясная Поляна.

Провел прекрасный день. Теперь 6 часов вечера. Вчера, когда вышел и сел в сани и поехал по глубокому, рыхлому в пол-аршина (выпал в ночь) снегу, в этой тишине, мягкости и с прелестным зимним звездным небом над головой, с симпатичным Мишей*, испытал чувство, похожее на восторг, особенно после вагона с курящей помещицей в браслетах, жидком доктором, перироющим* о том, что нужно казнить, с какой-то пьяной ужасной бабой в разорванном атласном салопе, бесчувственно лежавшей на лавке и опустившейся тут же, и с господином с бутылкой в чемодане, и с студентом в pince-nez, и с кондуктором, толкавшим меня в спину, потому что я в полушубке. После всего этого Орион, Сириус над Засекой, пухлый, беззвучный снег, добрая лошадь, и добрый Миша, и добрый воздух, и добрый бог. В конторе топлено, но мне показалось угарно (воображение). Я сначала хотел еще протопить, потом раздумал. Поговорил и попил чай с Филиппом (у него все очень хорошо, и он старается). Потом пришла Агафья Михайловна, Миша в 2-м часу лег на печку, как он был, снял сапоги, положил шубу под голова и тотчас же заснул; а я, боясь угару, просидел до 3-х. Читал Будду, и чтение было серьезное. Потом спал одним глазом, прислушиваясь к угару, которого не было. Часу в 5-м, было совсем темно, я свистнул, чтобы перебить полухрап Михайлы. Он почмокал губами, поглядел в окно, ему показалось, что светает, и тотчас слез, надел сапоги, шубу и пошел убирать лошадей и ехать в Тулу. Он все это переделал и вернулся в 2 часа из Тулы с покупками веселый, бодрый и здоровый. Мне приятно и полезно это видеть. Я проспал до 10. Пришла Марья Афанасьевна. Как мне ни мало надо — это малое ужасно много. Пошли в тот дом, забрали вещи разные; потом хватился я яиц. Хотели посылать, я пошел сам на деревню. Я шел и думал: мы говорим, что нам мало надо, но нам, мне так много надо, что если только не брать всего этого, не замечая и воображая, что это так само собою, то станет совестно. Я шел покупать для себя яйца, и мне было совестно. Я прошел к Фокановым, у них нет. Прошел к Власу. Мать его все так же лежит. Я сказал ей: «Праздник, тебе веселей». Она сказала: «Нет, хуже. Если хороший человек, я рада, а то хуже». Влас достал мне яиц, и я насовал их в карман, и вместо того, чтобы дать их Власовой матери, пошел их жрать. После завтрака сел за статью* и немного подвинул; но пришел наниматься в приказчики солдат, бывший каптенармус; я ему было холодно отказал, но он сказал мне, что он мой бывший ученик первой школы — Семка богучаровский*. Это один из лучших мальчиков был. И теперь хороший, кажется, человек. Я узнал в этом солдатском лице того бутуса, очень умного мальчугана в веснушках, с доброй, доброй улыбкой, и довольно долго поговорил с ним. Потом, чтобы погреться, поколол дров и пошел к Бибикову. Снегу пропасть, и дорожки не протоптаны. На деревне Матвей Егоров окликнул меня (уже смеркалось) и подошел покалякать — об лошадях украденных, о том, какой это грех у меня украсть, — льстивые речи. Я спросил, какие это две лошади стоят у него у двери? А это, говорит, племянница из Телятинок, у ней лошадь стала, так вот я свою заложу, ее довезу. Я говорю: подвези и меня, и пошел. На горе меня догнала баба, две девочки и два мальчика и сзади ставшая лошадь. Я сел к ним в сани. Баба стала рассказывать про свою несчастную участь, — хлеба нет, три девочки, одна грудная (я чай, накричалась без меня, и сама чуть не замерзла); ездила к матери на Бароломку, не даст ли денег на хлеб; а у отца, он сторож в лесу, украли дрова и вычли 3 р. Так ни с чем и ворочается, да еще лошадь стала, чуть не замерзла, падала лошадь 3 раза. Баба плачется, а девочки и мальчики (это ясенские сели прокатиться) хохочут, шумят и то и дело ломают ветки и подгоняют лошадь. Она и за санями не идет. Дорога ужасно тяжелая, непроезженная, под кручь Кочака. Лошадь сзади совсем стала. Мне было приятно, что я им помог, и главное лошади. Она старая, худая, и пройдет шагов 100 и станет, и сколько ни бьют ее ребята, не двигается. Я взялся за лошадь и подружился с ней и без боя довел ее до Телятинок. Там я вошел в избу, чтоб посмотреть, как они живут. Живут чисто и лучше, чем плакалась баба. Ребята играют в карты, девочка крошечная песни поет. Мать пришла и тотчас хотела бежать за грудной Парашкой. Парашка эта была у соседки. А соседка сама пришла. Соседка эта Марфа, Матвея Егорова. У нее свой ребенок, и она целый день кормила эту Парашку. Они пошли за Парашкой, а я с девочками и мальчиками поехал домой, а то мужик хотел провожать их. Девочки, одна Авдотьи вдовы дочь, другая Зорина; мальчик один Зорин, другой Николая Ермилова. Пошел снег и темно стало, и мои товарищи стали робеть и храбриться, особенно Грушка, Авдотьина дочь. Лица я ее не видал, но голос и говор певучий, и складный, и бойкий, как у матери. Когда она била лошадь, я ей говорю: «Сама старая будешь». — «Нет, я старая не буду никогда. Так все маленькой и буду». — «А умрешь?» — «Это не знаю, а старой никогда не буду». Тут, когда мы поехали под гору, они стали поминать про волков и про пыль (метель), и все вешки на дороге смотрели. Я говорю: «Вот нас занесет снегом, мы повернем сани, сядем под них и будем сказки сказывать». — «А студено будет?» — «Мы руками будем хлопать». И все хохочут.

Через ручей мы переехали не без хлопот; но только что переехали, Грушка уселась на головашки саней и говорит: «Ну давай рассказывать сказки, я одну знаю», — и начала и прелестно рассказала очень хорошую сказку. Все со вниманием слушали и стали такие добрые, что остальные мальчики и девочки все предлагали друг другу один кафтан, который у них был внакидку, чтоб защититься от ветра. Когда она кончила сказку, она забыла, что злодейку сказки привязали к жеребцу стоялому, к которому и мужики боялись подходить. «Да, да, жеребец такой стоял». Я перебил ее: «Не такой, какого мы вели?» Батюшки! какой поднялся хохот. Уж мы съехали с горы перед деревней, когда она кончила. Я сказал, что не успею рассказать. Мальчик стал просить: хоть немножко. Я начал им китайскую сказку. Зорина предложила остановить лошадь, но Грушка, как степенная хозяйка лошади, не согласилась. Я досказал до половины. Лошадь как-то проехала немножко поворот, Грушка поворотила ее за узду. Сама говорит: «Иль забыла, али сказки заслушалась». Я пошел дальше и слышал, как Грушка кричала под окно: «Дедушка, выходи, лошадь». Очень хорошо. Очень все это меня трогает. Целую тебя и всех детей. Завтра, вероятно, узнаю о тебе и вас — как здоровье, состояние духа, и все ли благополучны.

Л. Т.

1885

38. С. А. Толстой

1885 г. Января 30. Тула.

Получил сейчас твое коротенькое и — грустно-холодное письмо*. Боюсь объясняться, чтобы опять как-нибудь не раздражить тебя; но одно скажу еще раз, и яснее, я думаю, чем в разговоре: я не отстаиваю форм, в которых я выражался о личностях, и каюсь в них, и прошу тебя простить меня; но если я отстаиваю что, то отстаиваю самую мысль, выраженную во всей статье и наполняющую меня всего*. Эту мысль и это сознание я не могу изменить, так же, как не могу изменить своих глаз, и я знаю, что ты не любишь эту мысль, а хочешь бороться с ней, и это мне больно, и оттого я отстаиваю свою мысль. Но и это все вздор. Если мысль истинна, то все, и ты в том числе, придешь к ней, и раздражить тебя в ней могла только моя личная раздражительность и гордость; если же и мысль несправедлива, то я опять виноват, навязывая ее, да еще в неприятной, оскорбляющей форме.

1885 г. Января 30. Тула.

Получил сейчас твое коротенькое и — грустно-холодное письмо*. Боюсь объясняться, чтобы опять как-нибудь не раздражить тебя; но одно скажу еще раз, и яснее, я думаю, чем в разговоре: я не отстаиваю форм, в которых я выражался о личностях, и каюсь в них, и прошу тебя простить меня; но если я отстаиваю что, то отстаиваю самую мысль, выраженную во всей статье и наполняющую меня всего*. Эту мысль и это сознание я не могу изменить, так же, как не могу изменить своих глаз, и я знаю, что ты не любишь эту мысль, а хочешь бороться с ней, и это мне больно, и оттого я отстаиваю свою мысль. Но и это все вздор. Если мысль истинна, то все, и ты в том числе, придешь к ней, и раздражить тебя в ней могла только моя личная раздражительность и гордость; если же и мысль несправедлива, то я опять виноват, навязывая ее, да еще в неприятной, оскорбляющей форме.

Какое раздражение было за обедом? Как жаль. Я вчера приехал с Курносенковым, очень благополучно, в 11 часов. Было тепло, но я боялся угара и до 3-х не спал. Выехал я из освещенной квартиры и освещенных улиц на снег и ветер, и стало вдруг тоскливо, как это часто бывало после городской, роскошной жизни; но доехал я уж в самом счастливом, спокойном и твердом настроении, и такое же нынче утром и целый день. Это как пьяный с похмелья — сначала тяжело, а перетерпишь, то чувствуешь, как лучше быть трезвому. Погода прекрасная. Я немного занялся, походил и поехал в Тулу. Приехал в 6, обедал — блины, пришел Давыдов, поговорили с ним, и вот в 10 пишу тебе.

Завтра жду письма в Козловку. Целую тебя и детей. Что здоровье Лели?

39. С. А. Толстой

1885 г. Февраля 2. Ясная Поляна.

Получил нынче утром, — пятницу, твое письмо последнее*. Оно получше, может быть, и я получше; но оно уменьшило мою тоску по тебе. Я провел весь день дома — писал, читал и тихо сидел и думал. Вечером прошел на деревню к Николаю Ермилину усовещивать его в долге, от которого он отрекается, и к Костюшке, и Гане-воровке. Вот несчастное существо, затравленное людьми и потому озлившееся — одна с 3-мя детьми.

Много еще было впечатлений бедности и страданий. Я их вижу всегда и везде, но в деревне легче видеть. Здесь видишь все до конца. И видишь и причину, и средство. И я люблю, не то что люблю, а мне хорошо, когда я ясно вижу свое положение среди других людей.

По тому, что ты написала о Гаршине*, я не жалею, что не видал его. Да и вообще я так много принужден видеть людей в Москве, что чем меньше, тем легче. Мне всегда кажется, что я совсем не нужен им.

Читаю я Elliot’a «Felix Holt»*. Превосходное сочинение. Я читал его, но когда был очень глуп, и совсем забыл. Вот вещь, которую бы надо перевести, если она не переведена. Тане бы работа. Я еще не кончил и боюсь, что конец испортит. Это мне дал брат Сережа. Передай ему, что все правда, что он говорил мне про эту книгу, — все там есть. Второй раз я из деревни хвалю книги его рекомендации*.

Лежит передо мной записка вдовы, которая нынче была у меня. У ней нет дома, нет земли, — муж ее был солдат в Грумантской казарме. Она осталась вдовой 32 лет с 8-ю детьми, — старший 11 лет. Когда я стал записывать, то долго не мог понять — оказалось, одна двойня. Поручик дал ей угол на зиму.

Завтра я поеду в Тулу и постараюсь, что можно, сделать для нее.

Везу это письмо на Козловку — и с трепетом открою твое. Что твое здоровье? Тебе очень нехорошо по письмам. Что Миша и весь дом?

Я вчера сожалел о нелюбовности нашей временной. Следствие этой нелюбовности неясность взаимных желаний. Я тебе говорил, что если ты хочешь, чтоб я вернулся, то напиши мне, и я сейчас приеду, и не через силу, а с истинной радостью, что тебе могу сделать желаемое. А ты ничего не пишешь, или как-то неопределенно.

Прощай, душа моя, целую тебя и детей.

Л.

Урусов гораздо лучше, чем в Москве. Ему надо беречься, и он бережется, но я вижу, как, бережась таким образом, он может прожить долго.

Сейчас в Козловке получил твое доброе вполне письмо и уезжаю спокоен и счастлив домой. Ты зовешь, и потому я приеду в понедельник.

40. С. А. Толстой

1885 г. Февраля 22. Москва.

Утром получил твою записочку*. Все у нас вполне благополучно, несмотря на твой сон. Малыши прекрасны и физически, и нравственно. И старшие хороши. Илюша помирился с своим учителем. Я спал хорошо, но все еще с гриппом, читаю своего Georg’a*. Скажи Саше*, если у него есть время, чтоб он прочел. Это важная книга. Этот тот важный шаг на пути общей жизни, как освобождение крестьян — освобождение от частной собственности земли. Взгляд на этот предмет есть поверка людей. И надо прочесть Georg’a, который поставил этот вопрос ясно и определенно. Нельзя уж после него вилять, надо прямо стать на ту или другую сторону. Мои требования гораздо дальше его; но это шаг на первую ступеню той лестницы, по которой я иду.

Вечером я шил сапоги — плохо, дети были у меня.

Утром они ходили гулять, несмотря на желудки, и вернулись веселые и здоровые. Потом пришел Маракуев. Маша попросилась к дяде Сереже слушать Лопатина*. Я напился чаю, достал большую шубу и поехал с Маракуевым сначала к Олсуфьевым, чтоб взять у нее рукопись «12 Апостолов»*, и отдал ее Маракуеву. Он надеется пропустить в цензуре и напечатать, а потом заехал к Сереже за Машей. Только что началось пение, и привез ее с Лелей домой в час. Я не простудился и, должно быть, завтра совсем справлюсь. Письмо тебе было от Варвары Дмитриевны Урусовой. Целую тебя и Таню и милых Кузминских. Я в них теперь больше верю, как вы с ними, а то в роде Новой Зеландии — они.

41. С. А. Толстой

1885 г. Марта 8. Дядьково.

Приехал я нынче утром в Дятьково* — очень усталый от бессонной ночи. Урусов медленно, но равномерно опускается. Очень был рад моему приезду. Он собирается ехать 11-го. Он предложил мне ехать раньше, но так как ему видимо хотелось 11-го, я согласился, тем более что здесь много нового для меня и интересного, но не скажу, — приятного. Я нынче уж был на стеклянном заводе и видел ужасы на мой взгляд. Девочки 10 лет в 12 часов ночи становятся на работу и стоят до 12 дня, а потом в 4 идут в школу, где их по команде учат: ус, оса, оси и т. п. Здорового лица женского и мужского [увидать] трудно, а изможденных и жалких — бездна. Из Мальцевых здесь один Николай, очень гостеприимный и добрый и хорошо к народу расположенный человек. Дом старинный, огромный, анфилада комнат в 10, зимний сад и старая мебель. Здесь Рейхель старичок и Вышеславцев. Мальцев приглашает на медведя. У него несколько обложенных. Он убил уже несколько. То-то Илье. Я не поеду, и нет охоты. Хочется не терять времени и писать или хоть учиться. И так 2 дня почти пропало. Завтра, вероятно, поеду в Людиново. Это чугунный и машинный завод за 30 верст, и постараюсь и заняться.

Не сетуй, голубушка, что коротко письмо. Я тебя очень люблю и жалею и за Алешу, если он нездоров, и за твои заботы. Целую детей. Я сейчас иду в баню. Она в доме, и падаю со сна. А завтра письмо пойдет в 11. Еще не успею, пожалуй. Суббота.

Л. Т.

Моя поездка с Урусовым будет ему радостна и, надеюсь, полезна, потому что если бы не я, он бы поехал один.

42. С. А. Толстой

1885 г. Марта 9. Дядьково.

Может быть, успею написать завтра, но пишу и нынче, — суббота*. Вчера я ошибся. Я провел очень хороший день. Заняться не успеваю. Хожу, смотрю, совсем здоров. Жду известий. Сейчас еду по железной дороге с вечера в Людиново, чугунный завод, с Вышеславцевым и вернусь завтра утром. Здесь все встают в 5 и ложатся в 9. И я с ними.

Л. Т.

43. С. А. Толстой

1885 г. Марта 11. Дядьково*.

Мы пробыли здесь, как ты знаешь из моих писем (я пишу каждый день), дольше, чем думали, и потому я получил твое письмо* и уезжаю спокойнее. Хорошо, что Алеша здоров. Нехорошо, что твой котел все кипит. Разумеется, трудно, но все-таки можно сознательно приводить себя в спокойствие, — 1) тем, чтобы делать различие между очень важным, важным, менее важным и ничтожным и сообразно с степенью важности направлять свою деятельность, и 2) тем, чтобы различать между вещами, от меня вполне зависящими, отчасти от меня зависящими, и вещами вне в моей власти, и тоже сообразно с этим на править на первые самую большую и на последние самую малую энергию. Я нынче, несмотря на немного расстроившийся желудок (без боли), выспался хорошо, и выезжаем мы сейчас, в понедельник, в 12 часов дня, в хорошем настроении.

Назад Дальше