Пестрая компания (сборник рассказов) - Ирвин Шоу 11 стр.


— Да, сэр.

«Какой все же замечательный человек этот Сидорф, — подумал он. — Как хитер, насколько верна его интуиция! Нет, он вполне достоин доверия». Гарбрехт встал.

— Это все, сэр?

— Все. — Добелмейер протянул ему конверт. — Вот ваши деньги. За эту неделю и за те две, когда я задержал вам выплату, приступив к исполнению своих служебных обязанностей.

— Большое спасибо, сэр.

— Нечего меня благодарить! — оборвал его майор. — Эти деньги вы заработали. Встретимся на следующей неделе.

— На следующей неделе, сэр. — Отдав честь, Гарбрехт вышел.

У подъезда на улице стояли двое военных полицейских со скучными лицами. Их каски, пояса, пряжки, нагрудные знаки поблескивали на зимнем солнце в безоблачном синем небе. Гарбрехт, улыбнувшись, дружески кивнул им. Его забавляла мысль (правда, пока преждевременно) о том, как он понесет при себе с самым надменным видом сложнейшие детали первой бомбы в Берлине мимо них, под самым их носом.

Скорым шагом Гарбрехт шел вниз по улице, стараясь дышать поглубже, постоянно нащупывая небольшой, выпирающий из-под пальто бугор — конверт с деньгами. Он чувствовал, что так долго сковывавшее его оцепенение пропадает, он освобождается от него и ему на смену не приходит никакой боли — вообще никакой боли.

Обнаженная в зеленых тонах

В молодости Сергей Баранов, художник, предпочитавший рисовать большие натюрморты с румяными яблоками, зелеными грушами и очень оранжевыми апельсинами, вступил в Красную Армию, принял участие в нескольких боях с белыми — нанеся им, естественно, минимальный урон — в районе Киева.

Крепкий, здоровый, мечтательный по характеру, доброжелательный юноша, не умевший никому ни в чем отказать; когда его друзья встали на сторону революции, он пошел за компанию вместе с ними; служил преданно, верой и правдой, никогда не падал духом, с удовольствием жевал твердый, как камень, солдатский хлеб, спал на соломе вместе со всеми, нажимал на курок старенького ружья, если ему приказывали это делать командиры, храбро шел в бой вместе со всеми и с таким же успехом драпал вместе со всеми, если нужно было спасать свою шкуру.

Когда революция завершилась, он демобилизовался, получив скромную награду за бой, в котором участия не принимал, поселился в Москве и снова стал писать розовощекие яблоки, зеленые груши и очень оранжевые апельсины. Все его друзья восторженно отзывались о революции, были убеждены, что произошло нечто просто великолепное, и он, Сергей, чтобы не выделяться из их числа, любезно, для вида, соглашался с ними, разделял их юношеский задор.

Дело в том, что его на самом деле интересовало только одно — писать яркими красками натюрморты, фрукты и овощи. Когда в его студии или в кафе, где он частенько бывал, начинались оживленные дискуссии о Ленине, Троцком, нэпе, он лишь искренне, заразительно смеялся, отшучиваясь:

— Кто его знает? Пусть решают философы.

К нему, награжденному герою революции и художнику с головы до ног, все относились очень хорошо. Ему выделили отличную мастерскую под стеклянной крышей и выписали паек рабочего, занятого тяжелым трудом. Все с теплотой отзывались о его картинах, ибо он знал секрет, как изображать на полотне овощи и фрукты настолько вкусно, что они сами просились в рот. Продавал он их всегда быстро, без задержки, и его работы можно было увидеть в домах и кабинетах очень многих важных шишек нового режима — это аппетитное, яркое пиршество красок, оживлявшее мрачные, бесцветные стены учреждений.

В 1923 году, когда он встретил и завоевал пухленькую, красивую молодую даму из Советской Армении, в его живописи наступил новый этап: он начал рисовать «ню». Так как при этом он сохранил прежнюю технику, то, несмотря на резкую смену сюжета, ему постоянно сопутствовал успех и он шел вперед семимильными шагами.

Теперь его картины, такие же вкусные, притягательные, сочетали в себе поразительные черты сада и гарема, и все гонялись за копиями его работ, с изображением обнаженных, здоровых, полных женщин, с розоватой кожей; таких картин не чурались даже самые высокопоставленные лица в государстве.

Несомненно, он продолжал бы в таком духе и по сей день, удачно создавая целые галереи полотен, изображающих крепко сбитых, весьма легко одетых, аппетитных девушек, вместе с грудами невиданно громадных красноватых гроздей винограда и желтых бананов, пожиная один успех за другим, постоянно осыпаемый все новыми почестями, если бы вдруг, невзначай, на каком-то литературном вечере не встретил женщину, ставшую в конце концов его женой.

Анна Кронская была одна из тех поразительно энергичных женщин, с тонкими чертами лица, которых революция, освободив от ярма постоянного ухода за детьми и рабского труда на кухне, обрушила на мир мужчин. Угловатая, хищная, умная, с хорошо подвешенным языком, измученная несварением желудка, демонстрирующая глубочайшее презрение к представителям мужского пола, такая женщина, как она, могла делать все — заведовать магазином или готовить боевые сводки. Как сказал один из ее друзей, пытаясь провести различие между Анной и ее более мягкими современницами, «по утрам перед выходом из дома Анна не красит губы и не пудрит лицо, — она его скоблит, словно точильным камнем».

В Москве в то время, когда они встретились с Сергеем, ее неудержимо тянуло на ниву общественного воспитания. Под ее присмотром уже находились — в количестве двадцати трех — дневные ясли для работающих родителей, с целым штатом робких, запуганных мужчин и женщин, и она, несомненно, уже оставила свой заметный след на новом, подрастающем поколении молодого государства. Дети, которых она воспитывала, считались самыми чистоплотными и самыми «скороспелыми» во всем Советском Союзе, и это происходило до тех пор, покуда в 1938 году в ходе обычной проверки по выявлению нервных заболеваний не выяснилось, что бывшие воспитанники ее безупречных во всех отношениях яслей опережали все группы населения страны по числу нервных расстройств в соотношении три к одному.

В незавершенном исследовании, проведенном одним весьма ученым полковником артиллерии во время месяца затишья на Южном фронте в 1944 году, содержались такие данные: благодаря стараниям Анны Кронской в отношении выросшего под ее опекой поколения Красная Армия лишилась больше живой силы, чем полностью укомплектованная бронетанковая бригада Девятой немецкой армии.

Тем не менее этот отчет был воспринят с долей скептицизма со стороны начальства дотошного полковника, ибо, как раскопало ОГПУ в его досье, этот исследователь был любовником мисс Кронской в период между третьим и седьмым августа 1922 года и сам обратился со слезной просьбой перевести его в Архангельск восьмого числа того же месяца.

Так вот именно эта дама, в компании одного поэта-героя и стареющего летчика-испытателя, положила глаз на крепко сбитого, пышущего здоровьем Баранова, когда он входил в комнату через двери, и она всего за несколько секунд приняла твердое как сталь решение, призванное в корне изменить всю прежнюю жизнь художника. Придавая еще больше блеска своим черным, как карборунд, глазам, она прошла к нему через всю комнату, без всякой робости сама представилась ему, не обращая абсолютно никакого внимания на пришедшую вместе с ним прекрасную девушку из Советской Армении. Она активно начала любовный процесс, и три месяца спустя он завершился узами брака.

Что так сильно, неудержимо привлекало ее в Баранове? На этот вопрос не могли дать ответа даже ее самые близкие друзья. Может, она увидела в этом художнике простоту, мягкость, доброжелательность вкупе с крепким здоровьем, отличным пищеварением и нервную систему без всяких комплексов, — все это незаменимые качества для мужа деловой дамы, ответственного лица, которая каждый день возвращается домой поздно вечером, измочаленная и уставшая после тысячи дневных беспокойств и забот. Какими бы ни были истинные причины, Анна всецело завладела Сергеем, отрезав ему все пути отхода.

У него произошла слезная, душераздирающая сцена прощания с любимой советской армянкой, он в последний раз нарисовал ее обнаженной, розоватой, как свои любимые фрукты, и даже помог перенести кое-какие вещички этой несчастной женщины в новую комнату, которую сумела найти для нее Анна в районе трущоб, расположенном в трех четвертях часа пешего хода до центра города. После этого Анна въехала к мужу, привезя с собой новое одеяло, три набитых до отказа ящика с политическими памфлетами и отчетами и большую настольную лампу с подставкой, изогнутой, как шея у гусыни.

Брак с самого начала казался абсолютно счастливым, и в самом Баранове произошла лишь одна заметная перемена, кроме постоянно растущей тенденции постоянно хранить полное молчание в шумной компании: он больше не рисовал «ню». Ни одной картины, ни одного наброска, ни одной акварельки от талии и выше оголенной части женского тела не выходило больше из его мастерской.

Теперь он, целиком посвятив себя растительному миру, миру овощей и фруктов, как будто разработал новый подход, с новым пониманием, к изображению на полотне яблока, апельсина или груши. Такие же вкусные, точно так, как и прежде, просящиеся в рот изображались им овощи и фрукты, но сами картины изменились, словно кто-то подменил их текстуру: в его работах появилось преследующее вас, настраивающее на меланхоличный лад благоухание, словно выбранный им для сюжета плод только что сорван с печальной осенней ветки — последний от щедрот уходящего года, из последнего сбора с деревьев и виноградников, — на этих медленно умирающих виноградных листьях и ветках фруктовых деревьев уже гуляли, постанывая, злые зимние ветры.

Новое направление в творчестве Баранова приветствовали с уважительными, сдержанными похвалами как критики, так в равной мере и широкая публика, и теперь копии его нового периода висели во многих музеях и общественных местах. Успех нисколько его не изменил. Он только стал куда более молчалив, рисовал и писал уверенной рукой, много экспериментировал со свеклой и тыквами, в еще более темно-красных и желтых тонах; повсюду появлялся только в сопровождении своей желтовато-бледной, болезненной, но по-прежнему блестящей жены, которую слушал с образцовым вниманием каждый вечер, а она, воспользовавшись таким обстоятельством, все активнее монополизировала все беседы о литературе, искусстве, политике, образовании и сфере промышленности.

Однажды, правда, он, по просьбе жены, отправился в одни из детских яслей, где приступил к обычной работе: хотел нарисовать там группу детишек. Поработал приблизительно с час, затем, отложив кисти в сторону, разорвал холст и бросил в печку. Потом многие слышали, как он долго рыдал, закрывшись в мужском туалете, и никак не мог взять себя в руки.

В эту историю никто, по сути дела, не верил, ее передавала одна молодая учительница, которая поссорилась с Анной Кронской и была по ее требованию уволена как ненадежный элемент. Как бы там ни было, правда это или ложь, но Баранов вернулся в мастерскую, где продолжил писать натюрморты с буряками и тыквами. Приблизительно в это время он пристрастился рисовать по ночам при лампе с гусиной шеей, которую привезла в дом Анна в качестве приданого.

Теперь у них, в силу важности каждого по отдельности, появилась собственная отдельная квартира, расположенная всего в миле от его студии, и крепко сбитую, но теперь слегка сгорбленную фигуру художника, тяжело бредущего по занесенным снегом пустынным улицам, постоянно видели на этом отрезке — от мастерской до его дома. Он стал ужасно таинственным, постоянно закрывал двери на ключ и, когда друзья спрашивали его, над чем он сейчас работает, лишь загадочно, вежливо улыбался и тут же переводил разговор на другую тему.

Анна, само собой разумеется, никогда не интересовалась его работой, так как была постоянно занята, всегда в хлопотах, и только на открытии его персональной выставки, этом значительном событии, в котором приняла участие интеллектуальная элита правительства и представители изящных искусств, впервые увидела картину, над которой ее муж трудился последние несколько месяцев.

Это была «ню». Но не такая, какие Баранов рисовал прежде. На громадном, отпугивающем полотне — ни одного розового пятнышка. Преобладающий цвет зеленый, тот, что угрожающе окрашивает все пространство высокого неба перед началом мощных циклонов и ураганов, — желтовато-зеленый, колдовской, угнетающе действующий на сетчатку глаза цвет.

Сама фигура женщины, с висячими грудями и гладкими волосами, с морщинистой брюшиной и не полными, но все равно дразнящими бедрами, тоже выполнена в различных зеленых тонах, а пронзительные, какие-то демонические глаза под строгими бровями отличались другим оттенком этого доминирующего на картине цвете. Рот — наиболее страшная деталь картины — был нарисован густой черной краской, что создавало странное впечатление громко выкрикиваемой, с завываниями, речи, как будто художник поймал свою модель в момент изрыгаемого ею маниакального потока ораторского красноречия. Этот рот, казалось, занимал все полотно, по сути дела все пространство в зале, и из него изливался непрерываемый, патологический, сияющий риторический поток; как было сразу замечено, зрители старались, испытывая какую-то необъяснимую неловкость, не смотреть, если удавалось, на эту часть картины. Задний фон тоже сильно отличался от обычных, тщательно, с богатым воображением выписанных материалов; теперь там была какая-то пена, обломки какого-то крушения, зазубренные каменные руины храмов и домов под зеленым и черным, как уголь, небом. Единственное связующее звено с прошлым творчеством Баранова на полотне — вишневое дерево, справа на переднем плане. Но и оно какое-то чахлое, вырванное из земли с корнем; зеленого цвете гриб пожирал, присосавшись, его ветви; его, по-видимому, страдающий ствол обвивала своими смертоносными крепкими объятиями толстая, похожая на тело змеи виноградная лоза, а старательно прописанные зеленые черви ползали между незрелыми фруктами и жевали их. По всеобщему мнению, эта картина производила странный эффект — все в ней смешалось: безумие, гений, бьющая через край энергия, грядущая катастрофа, печаль, отчаяние.

Когда в зал вошла Анна Кронская, зрители стояли группами, глядя с жутким любованием на новую картину.

— Великое полотно! — услыхала она слова Суварнина, критика по искусству из «Серпа».

— Невероятно! — прошептал художник Левинов, когда она проходила мимо.

Сам Баранов стоял в углу, застенчиво принимая поздравления от охваченных благоговейным страхом друзей, — он был очень взволнован. Анна, не веря собственным глазам, уставилас ь на картину мужа, — он сам, с привычным розоватым цветом лица, с приятной, как всегда, улыбкой на губах, со своим покорным выражением, ни на йоту не отличался от ее прежнего мужа, которого она знала все последние годы. Хотела было подойти к нему, поздравить, хотя картина показалась ей абсолютно оторванной от действительности, но ее на ходу перехватили двое руководителей тракторного завода в Ростове, и она так увлеклась своей лекцией о тракторостроении, что совершенно позабыла и о выставке, и о картине Баранова, вспомнив обо всем лишь поздно вечером.

Время от времени кое-кто из приглашенных бросал долгие, любопытные взгляды на Анну, особенно когда она оказывалась перед шедевром мужа. И хотя Анна чувствовала настороженные взгляды и от нее не могло ускользнуть тревожное, неуловимое выражение устремленных на нее глаз, она старалась не замечать этого, не поддаваться своим чувствам, так как давно привыкла к подобным различным по интенсивности и доброжелательности взглядам со стороны своих подчиненных, когда она появлялась в палатах и кабинетах вверенных ей яслей.

Истинной причины поспешных, первых пробных оценок картины посетителями галереи она так и не открыла для себя, и никто во всем Советском Союзе не осмелился бы навести ее на такую мысль. Дикое, кошмарное лицо, увенчивающее ужасное тело обнаженной в зеленых и черных тонах, обладало фамильным сходством с Анной Кронской, и никакая намеренная стилизация художника не могла этого скрыть. Это были абсолютные близнецы — нарисованная и реально существующая женщины, и их обеих связывали какие-то отвратительные нити, которые не могли избежать ничьего внимания.

Второй человек во всей Москве, кроме нее, который не знал, что художник нарисовал портрет своей жены, — тот, кто покорно возвращался домой вместе с ней каждый вечер. Ничего не зная, чувствуя, как счастлив новой свалившейся на него славой, Сергей Баранов повел жену в тот вечер на балет в честь своего успеха, а позже заказал в кафе три бутылки шампанского, большую часть которого вылакали двое «трактористов» из Ростова.

Следующая после открытия выставки неделя ознаменовала собой наивысшую точку в жизни Баранова, как и тогда, на первом этапе его творчества. Его постоянно приглашали на празднества, там его все шумно чествовали; прохожие указывали на него пальцами, где бы он ни появлялся; его приветствовала пресса, призывала заняться настенной росписью, чтобы своим творчеством, своими кистями и красками покрыть квадратные акры стен, — он просто плавал в ярком, бурном потоке похвал. Критик Суварнин, который едва отвечал на его приветствия прежде, снизошел до того, что сам пришел к нему в мастерскую, чтобы взять у него интервью, и, что самое главное, вопреки всем прецедентам явился к нему абсолютно трезвым.

— Скажи мне, — говорил он Баранову, косясь на него своими белесыми, холодными глазами, которые пробуравили насквозь не одно полотно, — скажи мне, пожалуйста: как это художник, рисовавший до этого лишь фрукты, вдруг создает такую потрясающую картину?

— Ну, такое иногда происходит вот таким образом, — начал объяснять Баранов, к которому за последнюю неделю вернулась прежняя разговорчивость и экспансивность. — Как ты наверняка заметил — если ты видел мои последние работы, — они становились все более печальными, дышащими меланхолией.

Назад Дальше