Океан и кораблик - Мухина-Петринская Валентина Михайловна 14 стр.


Зато я загорела и обветрилась сверх меры, как цыганка, только глаза посветлели.

Обычно когда у меня выдавался свободный часок для библиотеки, туда заходил наш боцман Харитон. Он любил порыться в книгах, а выбрав, чаще всего Бунина, Тендрякова, Солоухина, усаживался возле моего столика отдохнуть. (Работы у него хватало, тем более что плотничьи работы без него не обходились— на «Ассоль» не было хороших плотников.)

— Интересно. Чем же у вас закончится? — сказал он как-то, когда мы оказались одни.

— Не понимаю, о чем ты, — отозвалась я не совсем искренне.

— Врешь! — резко отрезал Харитон.

— Ну что ж… Только вернее было б сказать: что у меня выйдет. Так вот, ничего не выйдет, даже если бы он был свободен. С чего вы взяли, что я кому-то нужна?

Харитон сочувственно посмотрел на меня:

— Ты похудела за последнее время… Слишком ты уж высоко его ставишь. Да и он тебя — тоже. После вороны Ларисы ты ему как… лебедь белый. Оба вы друг друга переоцениваете. Что интересно, все это понимают, даже Валерка Бычок. Не из желания посплетничать, а просто видят — двое на «Ассоль» любят друг друга высокой любовью.

— Да с чего вы взяли, что оба?! Как же!.. Одна дурочка, может, и любит, и так, что все об этом знают. Да только одна, а не двое!..

— Двое, — серьезно поправил Харитон.

— С чего ты взял? Никогда ни словечка, ни взгляда…

Я подавила вздох. Щекам стало жарко, наверно, покраснела. Харитон, зло сощурившись, смотрел на меня:

— В этом ты права. Пожалуй, не дождаться тебе ни слов, ничего прочего. Не тот человек. Считает себя связанным по рукам и ногам. Только я один мог бы помочь твоей любви, Марфа… Но не возьмусь — опасно!

— Ты? Не понимаю…

— Где тебе понять, детеныш. Только хотел бы я знать, будешь ли ты с ним счастлива?

Харитон помолчал, не сводя с меня взгляда. Я невольно опустила глаза. Выдержать этот тяжелый взгляд было трудно.

— Видишь ли, Марфа, люблю я тебя. Ни-ни, только как сестричку. Не каждый так и сестру свою любит… Никого в жизни я так не любил, кроме, конечно, Таиски. И представь, ничего мне от тебя не нужно. Самого удивление берет — что это за любовь такая и почему она ко мне пришла! Когда я подле тебя, я делаюсь лучше. Облагородила ты меня, Марфа. Давно хотел поблагодарить тебя. Всегда-то выслушаешь, посочувствуешь. Ко всем ты, правда, так добра… Даже к Лариске. Она мне говорила. Но ко мне ты, пожалуй, лучше, чем к другим, относишься, хотя и не одобряешь, не приемлешь многого во мне. Правда это иль нет?

— Правда.

— А почему?

— Ты рассказал мне про свою жизнь, доверил больше, чем другим. И я… будто мы немножко породнились. Сама не ожидала.

Не знаю, кто из нас первым встал, кажется, оба одновременно. Мы стояли и смотрели друг на друга, растроганные.

— Никогда я бабам руки не целовал, но, если позволишь, тебе поцелую.

И Харитон неловко поцеловал мне руку, сначала одну, затем другую.

Иннокентий вошел секундой позже. Его, видимо, поразило выражение наших лиц. Чуть нахмурившись, он с недоумением смотрел то на Харитона, то на меня.

Харитон вышел, кивнув мне головой, забрав свои книги. Иннокентий строго смотрел на меня:

— Давно я собираюсь спросить: у вас что — дружба?

Я села в свое кресло, Иннокентий продолжал стоять, ожидая ответа.

— Это не дружба. Другое.

— Что же?

— Мы вроде с ним как побратались.

— Побратались? — Он сел на стул. — В данном случае это слово как-то не подходит…

— Как раз подходит.

— Гм… Марфенька! Я должен тебя от него предостеречь. Это тебе не Сережа…

— Харитон никогда не сделает мне ничего плохого. Он нуждается в сестренке. У него никогда не было сестры.

— Нашла братца. Наивность твоя безгранична. Харитон — волк!

— Харитон — хороший человек. Иначе вы не взяли бы его на «Ассоль».

— Ича настоял. Плавание будет не из легких, а Чугунов силен, ловок, умел… И матросы его слушаются. У нас, кажется, имеются рассказы Честертона на английском языке? Зайди, пожалуйста, почитаю перед сном.

Я искала минут сорок, предварительно засунув томик за книги на нижней полке, пока Иннокентий сам не извлек его оттуда. А вроде просматривал журналы…

Уходя, он вежливо пожелал мне спокойной ночи. Руки не поцеловал. А это ему более бы подходило, чем Харитону.

Шурыга не лгал, уверяя, что в море-то они «вкалывают» засучив рукава. Такое впечатление, что лишь теперь, удаляясь от морских дорог в беспредельную, пугающую неизвестность, команда по-настоящему взялась за ремонт «Ассоль».

Пока «научники» возились со своими батометрами, шарами-зондами, гигантскими «авоськами», матросы под видом текущего ухода за судном производили самый настоящий ремонт (что им следовало бы сделать, еще когда «Ассоль» стояла в доках!). Целый день наши парни вместе с Леной Ломако конопатят, шпаклюют, олифят, скипидарят, белят, красят, протирают до блеска ветошью, драят с песком, яростно уничтожая малейшее пятнышко ржавчины.

Вот когда сказалась плохая пригонка надстроек, настила палуб и трюмов, постройка их из сырого леса. Доски высохли и покорежились. Вот когда ребята (братишки) бросились прощупывать, нет ли незамеченных трещин где-нибудь в пятке руля или рулевых петлях, нет ли ослабления швов или чего-либо в этом роде. Они хорошо несли судовую службу (Валерка Бычков едва ли не лучше всех), потому что знали: океан миндальничать с ними не будет. Они дошли до того, что во время станций, когда «Ассоль» останавливалась или медленно дрейфовала, свободные от вахты, надев ласты и маску, ныряли в ледяную воду, проверяя подводную часть судна, а потом что-то бетонировали в нижних трюмах. Капитан Ича считал, что это лишнее, но Харитон уверил его, что ребята просто закаляются. Особенно старались в машинном отделении. Когда бы я, проходя мимо, ни заглянула туда, механики вместе с закопченным Шурыгой что-нибудь откручивали и закручивали, отыскивая подозрительные на ржавчину места.

Мне кажется, в кубрике наводил на всех страх Анвер Яланов. Матросы явно боялись этого течения и в глубине души надеялись с ним не встретиться. А вечерами мы все собирались в кают-компании, где было так тепло и уютно. В руках Сережи Козырева появлялась гитара, и он, аккомпанируя себе, пел песни. Голос у него хороший, баритон, и все были в восторге. Матрос-ленинградец, внешне смахивающий на артиста Бортникова, неплохо играл на аккордеоне, который всюду возил с собой. Дядя рассказывал о своих камчатских скитаниях. Его с интересом слушали и матросы и научные работники. Барабаш или Иннокентий раза два в неделю читали лекции об океане. Но чем бы мы ни заполняли свои вечера, заканчивали их неизменно одним и тем же: чтением стихов.

Я так и не поняла причины моего успеха. Ни в школе, ни на заводе никто отнюдь не считал, что у меня артистические способности. Просто я очень люблю стихи.

Начиналось всегда одинаково — Валерий Бычков басом требовал: «Марфа! Прочитай-ка нам Роберта, про сны!» С ударением на втором слоге. Дались ему эти «сны». Вот уж не ожидала, что у меня с Бычковым общие вкусы. И я читала в сотый раз «Сны» Рождественского. Или его «Весенний монолог», который начинается так:

А заканчивается отчаянной надеждой:

А однажды я прочитала строчки из стихотворения, которое пела Лариса:

Стихотворение понравилось, хотя все немного взгрустнули.

— Это тоже Роберта? — спросил Валера Бычков.

— Нет, это Иннокентия Щеглова. Все были изумлены.

— Вот не знал, что вы балуетесь стихами, — сказал Барабаш.

Стали просить Иннокентия Сергеевича прочитать что-нибудь из своих стихов. Я незаметно сбежала.

Перед сном ко мне заглянули дядя и Сережа. Дядю я усадила в единственное кресло, а мы с Сережей уселись рядком на моей койке. За иллюминатором бились тяжелые, многотонные волны, завывал на все голоса ветер. Стали вспоминать Москву. Дядя рассказывал о той Москве, которую мы с Сережей уже не застали. Мы же, естественно, говорили о Москве последних лет, о нашей жизни там, о близких. Дядю заинтересовало, что я прыгала на лыжах с трамплина. И удивило, что Сережа к спорту совершенно равнодушен. Даже на футбол никогда не ходил, даже не смотрел по телевизору хоккей. Вскоре Сережа ушел в радиорубку, «говорить со всем светом».

— Зная три языка и азбуку Морзе в придачу, можно говорить со всем светом, — с восхищением заметил дядя. — Какая теперь замечательная молодежь, — добавил он.

Я рассказала, какого мнения Козыревы о своем сыне.

Арсения Петровича дядя знал и никак не мог взять в толк, как он мог настолько не понимать сына.

Мы с дядей засиделись допоздна. Старый мой дядюшка был удивительно молод. Как врач он пока не был перегружен работой (мы, как на подбор, один здоровее другого) и потому принялся за изучение биологии моря; чтоб не быть лишним в экспедиции, он помогал в практической работе Барабашу.

На другой день, как всегда после утреннего метеонаблюдения, я ушла в радиорубку, где порядком задержалась. Целая гора радиограмм. В эфире тесно, как в московском универмаге перед праздником. К обеду я просто выбилась из сил, а предстояло еще очередное наблюдение. Когда я вышла на палубу, то застала всех в веселом оживлении. Над нашим судном делал круги Ил-14. Ярко-красные плоскости и фюзеляж полыхали на фоне сумрачного неба, как пламя.

— Далеко залетел! — донесся до меня удивленный возглас капитана. Он стоял на мостике рядом с Иннокентием, оба смотрели вверх.

Самолет ловко сбросил нам вымпел, помахал в знак прощания крыльями и мгновенно скрылся за серыми тучами.

В длинном картонном пенале оказались письма и последние газеты. Газеты Миэль отнесла в кают-компанию, а письма мгновенно разобрали. Мне было пять писем. От Августины (целых два), Ренаты, старшего Козырева и коллективное с завода.

Письма Августины — это любовь. Она сожалела, что не поехала со мной на Камчатку: может, она отговорила бы меня пускаться в плавание по океану. Она кротко сердилась на Ренату Алексеевну, что та не оставила меня работать на океанской станции, хотя я ей и писала, что Рената Алексеевна очень уговаривала меня остаться. Но кто же в здравом уме и твердой памяти сам откажется выйти в океан?

В письме с завода приветствовали мое мужество (вот еще), заявляли о своей вере в меня, желали доброго плавания и сообщали всякие заводские новости.

Арсений Петрович, кажется, повторялся. А письмо Ренаты на этот раз привожу целиком:

«Дорогой друг мой Марфенька! Может, письмо мое догонит тебя где-нибудь в океане. Как бы хотелось поговорить с тобой!

Марфенька, как я поняла из писем, твоих и брата, вы полюбили друг друга. Право, не знаю, радоваться мне или огорчаться. Мне кажется, ты совсем не понимаешь, каков Иннокентий, видишь его не таким, какой он на самом деле. Это не значит, что он хуже, чем ты его себе представляешь. Он глубоко порядочный человек и прирожденный ученый. Ты видишь его мужественным, суровым, сдержанным. А он нетерпим, внутренне ^вспыльчив (комок нервов), характер у него тяжелый, скрытный и полон противоречий.

Мама рассказывала, что и ребенком он был очень нервен, тяжело переживал смерть отца, болезненно переносил второе замужество матери.

Иннокентий — максималист. С людей, как и с себя, он спрашивает по самому высокому счету. А ты к людям добра и снисходительна. Ты от души пожмешь руку бывшему преступнику, радуясь его победе над собой, а Иннокентий ведь побрезгует.

Тебе всегда придется быть на высоте. Если ты хоть раз упадешь в его глазах, он этого не простит. Не сможет. Так получилось с Ларисой. Тебе будет трудно с ним. Я хочу, чтоб ты об этом знала. Милая-милая Марфенька, такая ясная, веселая, простая, как я боюсь за твое счастье.

Интересно, полюблю ли я когда-нибудь? Пока еще не любила. Ведь не каждому дается такое счастье — любить. За мной пытаются ухаживать, но скоро, наверно, перестанут: называют меня недотрогой, несовременной. Педагоги мною довольны, прочат большое будущее… Я очень много работаю. В свободные часы изучаю Москву. Августина здорова, хотя тоскует по тебе. Это хорошо, что ты ей часто пишешь.

Милая, милая Марфенька, желаю счастливого плавания! Как странно, где-то в океане крохотный кораблик борется со стихией и на нем три самых дорогих мне человека: дедушка, брат и лучшая моя подруга. Целую крепко. Твоя Рената Тутава».

С радостью и в то же время с какой-то каменной тяжестью на сердце поднялась я на палубу. Пора было делать замеры. Мои приборы установлены на верхнем мостике.

Когда «Ассоль» стала для очередной станции, то никакие якоря не могли удержать ее на месте. Воды океана стремительно тащили ее к югу. Иннокентий обвел глазами взволнованных товарищей, тесно окруживших его.

— Неужели… — начал было кто-то и умолк. К ним спускался с мостика улыбающийся Ича.

— Течение, — сказал он коротко.

* * *

Так мы нашли Течение, когда почти отчаялись его найти. Оно действительно отклонилось на пять градусов к югу-западу.

С этого дня я узнала, что значит настоящая работа. Все узнали, кто еще не знал. К научной работе были привлечены все матросы. Всякие покраски-шпаклевки прекратились. Не до этого. На северном полушарии Великого океана зимние месяцы вообще бедны наблюдениями. Есть обширнейшие районы, где зимних наблюдений вовсе не вели. Наше Течение не изучалось ни зимой, ни летом — белое пятно на карте океана. Никто ничего о нем не знал. Изучение надо было начинать так, как если бы мы очутились на другой планете.

Не совсем в удачное время года начали мы изучать Течение. Месяц март…

Все наши наблюдения были сверхплановыми, являясь как бы репетицией к предстоящей работе. И это было мудро.

Ведь у нас до этого то лопался трос у дночерпателя, то оказывалась неверно рассчитанной оснастка нашего двухсотлитрового батометра, и ее надо было переделывать. Кожух подводного радиометра (такой стальной баллон) пропускал воду, и надо было срочно заменять прокладки. То были упорные неполадки с лебедкой. Каждый реагировал на это согласно своему темпераменту и воспитанию. Чертыхались, ворчали, сопели, вздыхали (не слышала, чтоб кто-нибудь ругался) и… работали, сжав зубы. И вот теперь, когда мы брали первые замеры уже на Течении, все ладилось, все шло так любо-гладко, одно загляденье.

Эхолот «нащупал» придонное скопление рыбы. Глубина около ста метров. Толщина слоя рыбы — 12–15 метров. Косяк тянулся на протяжении двадцати миль. Пришлось мне мчаться в радиорубку и давать информацию в Бакланы на океанскую станцию (на имя Ренаты Алексеевны Щегловой) и в Тихоокеанский институт рыбного хозяйства.

Планктонные сетки принесли богатый улов. Биомасса планктона достигала ста мг (на кубический метр воды). Иннокентий напевал. Барабаш нашел высокое содержание фосфатов и еще чего-то в поверхностных слоях, а с глубиной содержание питательных солей еще увеличивалось.

Богатство фосфатов указывало на оживленное поднятие глубинных вод. А богатый планктон дает обильную пищу всяким рыбам и беспозвоночным животным.

Поднятие глубинных вод… В этом была причина населенности Течения, ведь в центральных частях своих Великий океан довольно пустынен.

Дночерпатель принес полный груз ила. Его в мгновение поделили между собой Барабаш, Иннокентий и Яша Протасов. У каждого свой интерес к илу.

Словно пришел большой праздник, такие все стали веселые, оживленные и радостные. Течение сулило многое.

После бурных дебатов совета экспедиции (капитан Ича, Иннокентий Щеглов и Барабаш) решили стать на трехсуточную якорную буйковую станцию. Надо было выяснить, какие здесь глубинные течения.

К якорному тросу (буйрепу) подвешивались самописцы течений на разных горизонтах — 400 метров, 700, 1000. Скорость и направление течений в глубинных горизонтах изучались при помощи печатающего самописца течений — БПВ, в более поверхностных горизонтах — самописцем течений «Океан».

Но судно немилосердно дрейфовало… Не успевали мы закончить одно наблюдение, как «Ассоль» относило на несколько миль от буя. Наше Течение имело скорость на поверхности двенадцать километров в час. И это несмотря на то, что мощный ветер дул против течения.

Океан совсем не казался ни приветливым, ни радостным. Я сообщила, что, по метеорологическим данным, начинается шторм… Капитан Ича резко меня поправил: «Не шторм, а крупная зыбь». Что ж, ему лучше было знать.

Эта крупная зыбь так кренит дрейфующий корабль то на левый, то на правый борт, что натягиваются и лопаются тросы, на которых висят глубоко в воде приборы. Уже потеряли два батометра. Третий не решились опустить. Туман, дождь, морось. Огромные свинцовые волны, ударяясь о борт корабля, сотрясая его, взлетают ввысь, обдавая каскадом холодной воды всех работающих на палубе. Ветер дул все сильнее, началась неприятная качка. Кое-как подняли на палубу самописцы.

Течение на глубине оказалось довольно большим и было противоположного направления — противотечение. Просматривая данные самописцев, наши океанологи сразу заспорили — не одно и то же они в них видели. В споре, почти непонятном для меня, часто употреблялись два слова: конвергенция и дивергенция (пограничные зоны между противоположно направленными течениями внутри круговоротов). Мне было пора делать очередное наблюдение. Капитан велел боцману страховать меня, а мне — переодеться в штормовку, что я и сделала, сбегав к себе в каюту. Спускаясь по трапу, я больно стукнулась — так уже качало. Поднялась не без труда. Миша Нестеров готовился запускать радиозонд, но предложил сделать наблюдение за меня, поскольку штормит. Капитан сказал: «Петрова и сама справится», что означало: «Сейчас не шторм, а крупная зыбь». Однако приказал Бычкову и Яланову протянуть на палубах дополнительные штормовые леера (тросы).

Назад Дальше