Вторая линия (сборник) - Макс Фрай 21 стр.


– Ты видел? Видел? – возбужденно спрашивает мужа принцессина мама, хрупкая и очень юная, до ушей закутанная в пятнистую шубку.

Ее муж молча смотрит на форточку. А дядя Яша – на Иду. Конечно, он ее узнал. Еще бы.

Проводив клиентов, он помогает Иде снять пальто. Ставит на электроплитку старый мельхиоровый кофейник. Жестом указывает на стул – дескать, садись. И только потом, дождавшись, пока согреется кофе и разлив его – Иде в щербатую фарфоровую чашку, себе в эмалированную кружку – спокойно говорит:

– Хорошо, что все получилось.

Короткие истории о непостижимом и неопределенном

От автора

Здесь собраны короткие тексты разных лет; ясно, что далеко не все и даже не десятая часть их. Гораздо меньше. Некоторые уже публиковались в разных моих книжках, с другими это случится впервые.

У меня были некоторые сомнения, публиковать ли их в этой книге, которая все-таки заявлена как сборник рассказов. И все же захотелось показать – не то чтобы «лучшие» из моих коротких текстов, а те, которые кажутся наиболее уместными и своевременными. Мне, сегодня.

О людях Границы[25]

Так уж заведено, что на всякой границе между тем и этим кто-нибудь непременно болтается. «Кто-нибудь» – это люди Границы (это мы).


Люди Границы не принадлежат ни одной из территорий, между которыми проложена граница. И вообще ничему и никому не принадлежат.

(От этого нам немного неуютно, но на публике мы обычно храбримся и говорим, что это и есть настоящая свобода. Хотя наедине с собой представления не имеем, так ли это.)


Из вышесказанного следует, что люди Границы везде не дома (но это вовсе не значит, будто наш дом нигде; у нас его попросту нет).

На одной из граничащих территорий их обычно считают безобидными безумцами, на другой – близорукими, безъязыкими чужаками. Людям Границы это на руку: когда тебя принимают всерьез – жди беды.


Люди Границы – контрабандисты; на их совести переправка нелегального, несбывшегося товара. Поэтому по обе стороны они вне закона; впрочем, за них редко принимаются всерьез, за их головы никогда и нигде не предлагали наград. Все потому, что обе стороны остро заинтересованы в нелегальных партиях снов, неправдоподобных историй и смутных обещаний. К тому же везде находятся желающие пересечь границу, но без хорошего проводника мало кто рискует. (Живой товар – отдельная, самая большая статья наших доходов, так-то.)


Люди Границы всегда охвачены всепоглощающей, неизбывной тоской по дому, которого у них нет и не будет. Поэтому они обычно веселы и энергичны, как котята, увлеченные игрой. (Если мы перестанем смеяться, мы погибнем.)


Считается, что от людей Границы нет ни особого вреда, ни мало-мальски ощутимой пользы. Это почти правда.

Почти.

(Без нас тут все протухнет.)

Про хворост[26]

Когда топишь камин, а кочерги в доме нет, то и дело приходится выбирать из кучи хвороста какую-нибудь удобную ветку, чтобы с ее помощью ворошить другие хворостины, перемешивать, переворачивать, передвигать с места на место.

Тогда хворост в камине сгорает быстрее, зато ветка, выбранная в качестве кочерги, не попадает в топку очень долго. Несколько дней, а иногда и недель. Ну, то есть пока ей не найдется замена, такая же или лучше.

Очень знакомая ситуация, да?

Причем в обоих случаях – если считать горение «благом» для хвороста, и если расценивать горение как «зло» для хвороста, все равно. Всегда нужен кто-то, чтобы помогать другим (таким же, как он сам) сгореть побыстрее.

И пока он делает свое дело, он свободен от повинности гореть или лишен права гореть. Все равно.


Все равно, действительно.

Не мой[27]

У нас во дворе живет немой. Ну или не живет, а просто бродит в окрестностях.

Немой, мягко говоря, закладывает за воротник. То есть, если называть вещи своими именами, бухает по-черному.

В середине почти всякой ночи немой задирает лицо к небу и громогласно заявляет о себе. Похоже, он собачится с небесами, как другие – со сварливыми женами. Кажется, немой считает что небеса камнем повисли у него на шее. Не будь этого груза, он бы всем показал! А так, что ж, не покажет. Ничего, никому.

Ближе к утру немой, похоже, окончательно утрачивает скромное, но отчасти справедливое представление о реальности, присущее обычно людям его круга. И, надо думать, приближается к пониманию подлинной сути вещей. Поэтому предрассветные речи немого преисполнены душераздирающего отчаяния, какого не доводилось мне видеть даже на самом дне себя в наичернейшие дни – а это дорогого стоит.

Про ад[28]

В наилучшие моменты жизни, когда, к примеру, белоснежный автобус везет меня из одного прекрасного города в другой прекрасный город, мне вдруг становится как-то особенно очевидно, что – вы как хотите, а я уже давно болтаюсь в своем персональном аду; за какой эвридикой меня сюда занесло, неведомо. Но обратной дороги я не помню.

Эти ваши черные пашни, эти ваши деревенские дома, где гасят свет до полуночи, эти ваши сияющие пустые пространства вокруг бензоколонок, эти ваши пограничные заставы, этот ваш поворот луны на ущерб – что это, зачем, кто велел? Уберите.

У меня дома не так. Все не так. Вообще все.

Особенно в мелочах. Ох уж эти мелочи.

У нас свет по ночам в каждом окне, даже если хозяева спят, все равно ставят фонари на подоконники, для красоты и удобства прохожих. У нас не бывает пограничных пунктов, потому что всяк ходит, где хочет, попробуй останови – улетит к черту. И документов тоже не бывает, потому что и так ясно, кто есть кто, достаточно просто в глаза поглядеть. А если проницательности не хватает, можно спросить, вам скажут. Никто не станет скрывать такой пустяк, как имя, которое все равно ведь практически на лбу, практически огненными скрижалями про-ца-ра-па-но. И луна у нас не бывает ущербной, она всегда растет, вырасти никак не может, и правильно, какие ее годы?

Где я вообще? Как меня сюда занесло? Здесь кто-то еще из наших есть? Как будем выбираться?


Вот почти всегда настигает меня в дороге такое настроение. Поэтому я очень люблю ездить. Полезно бывает прийти в себя, хотя бы ненадолго.


Эвридика, ты уж давай, найди меня, позвони, пора домой, оживать.

Read only[29]

На среднем пальце моей левой руки есть крошечный шрам. Этот шрам – история про тайну и забвение, потому что я вроде бы помню великое множество эпизодов, имевших место в ту пору, когда мне еще года не исполнилось, а откуда взялся шрам, не помню, мне кажется, он был всегда, но это, честно говоря, вряд ли.


Шрам на моей правой ладони, тоже очень старый, – про справедливое возмездие, и про страх, и про панику, и про потерю самообладания, и еще про многие скверные вещи. Шрам крошечный, почти незаметный, а история большая и непростая, так часто бывает.

Мне в ту пору едва исполнилось шесть лет, и у нас во дворе вдруг началась эпидемия охоты на бабочек, все ловили их специальными разноцветными сачками, потом укладывали потрепанные крылатые трупы в коробочки с прозрачными крышками, носились с жалкими своими коллекциями, хвастались красотой и численностью добычи. Это был первый в моей жизни опыт бездумного следования массовому увлечению, тренду, как сказали бы сейчас. Желание соответствовать дворовой моде совершенно лишило меня разума. Дело в том, что другие дети, вполне возможно, могли творить с бабочками что пожелают, но только не я, потому что, когда мне было четыре года, в моем небе время от времени появлялись гигантские бабочки, с размахом крыльев никак не меньше метра, один раз их видела моя старшая сестра, которую отправили гулять со мной в парке; она, к слову сказать, до сих пор помнит этот эпизод, хоть и пытается иногда убедить себя, будто нам померещилось. В шесть лет можно не знать слова «табу», в шесть лет вообще можно не знать и не понимать ничего, но игнорировать внутренний запрет ради сомнительного счастья повторять за другими недопустимо ни в каком возрасте; ославленный на тысячелетия Иуда Искариот по сравнению со мной – вполне приличный человек, и возраст тут не имеет решительно никакого значения.

Так вот. Уступив моим мольбам, родители подарили мне на день рождения сачок отвратительного тускло-малинового цвета, мне казалось, этот цвет родился из их упрямого нежелания покупать сачок, но, как я теперь понимаю, выбирать им особенно не приходилось. Впрочем, внешние данные орудия охоты меня не остановили. Усилия мои были вознаграждены, ближе к концу лета у меня тоже появилось несколько коробок с засушенными бабочками, это была чуть ли не самая скудная колекция во дворе, но она – была. Это меня окрыляло и одновременно понуждало к дальнейшим действиям.

И вот однажды меня постигло возмездие. В нашем дворе, куда меня выпустили гулять с сачком и пустой стеклянной банкой для добычи, слонялась компания незнакомых мальчишек лет десяти-двенадцати, которые в какой-то момент вдруг стали обступать меня с угрожающим видом. Как и следовало ожидать, мои нервы не выдержали напряжения, впавший в панику разум дал ногам команду бежать домой, мальчишки, только этого и ждавшие, с воплями и завываниями кинулись следом. Финал этих гонок вышел дурацкий и вполне предсказуемый: я цепляюсь сачком за дверную ручку собственного подъезда, роняю банку, та разлетается на осколки, я со всей дури падаю сверху. Не знаю, сколько времени ушло на то, чтобы осознать и оценить это событие, но думаю, вряд ли больше, чем пара-тройка секунд. К этому моменту мальчишек уже не было – ни рядом, ни во дворе, ни на улице, за забором, вообще нигде.

Человек, незнакомый с контекстом нашей жизни в военном городке, вряд ли увидит в этом эпизоде что-либо хоть сколько-нибудь удивительное, кроме разве что внезапного исчезновения злых мальчишек, которое, впрочем, тоже можно объяснить: увидели, что вышло, испугались, спрятались – да хоть бы и в соседнем подъезде. Поэтому надо, наверное, объяснить, что жизнь наша на улице Рейнштейнштрассе была почти деревенской и, можно сказать, идиллической: все друг друга знают, причем не в лицо, а практически как родню, старшие дети во дворе не обижают младших, потому что мы же, можно сказать, выросли у них на руках, наши родители каждую неделю оставляли нас под присмотром друг у дружки, когда уходили в кино. Вокруг – здания посольств, жилища дипломатов, очень много полицейских, которых наши отцы угощали сигаретами, а наши мамы по дороге в магазин сочувственно спрашивали, не захватить ли им чего перекусить; чувство безопасности было настолько велико, что взрослые оставляли ключи от квартир в специальных ящичках, приделанных к входным дверям, летом разрешали детям гулять чуть ли не до полуночи, и в школу, дорога до которой отнимала примерно полчаса, все ходили без присмотра, даже первоклашки. Незнакомым мальчишкам, да еще и русским (а они говорили, вернее, кричали на меня по-русски), было попросту неоткуда взяться, я уже не говорю о том, что у нас никто никогда так себя не вел, и куда они подевались – вопрос на фоне всего вышеизложенного вполне излишний.

Наверное, поэтому дома мне не поверили. Вместо того чтобы пожалеть, отругали за разбитую банку и пораненную руку, а еще больше – за вранье про чужих мальчишек. Коллекция бабочек стала навевать мне неприятные воспоминания об этой вопиющей несправедливости. А поскольку ловить бабочек мне, несмотря на трагическое происшествие с банкой, не запретили, перестать это делать оказалось очень просто (а вот если бы запретили, пришлось бы продолжать любой ценой). То есть все к лучшему, хотя, конечно, хотелось бы, чтобы таинственные мальчишки обломали мне первую же охоту на бабочек, но мало ли чего мне бы хотелось теперь.


Еще у меня есть шрам на подбородке, совсем незаметный – не потому что маленький, просто, чтобы его увидеть, надо на меня глядеть снизу вверх, а рост у меня, скажем прямо, не то чтобы великанский. Так вот, этот шрам на подбородке – история про радость битвы.

Была чуть ли не единственная за все годы моего детства морозная зима, я имею в виду по-настоящему морозная для Одессы, так что пруд в парке Ленина превратился в каток, да не на день, на целую неделю или даже больше, а у меня как раз имелись коньки, не фигурные, к сожалению, хоккейные, с очень высокими лезвиями; но поскольку коньки купили еще в прошлом году, у меня было время научиться устойчиво на них расхаживать, сперва по родительским коврам, а когда они поняли, что я творю, и восстали, по лестнице, с пятого этажа на первый, с первого – на пятый, много-много раз, потому что упрямства мне не занимать.

Так что, когда пруд в парке замерз, оказалось, что кататься я уже почти умею, а на третий, кажется, день стало можно обходиться без досадного «почти», и вот тут-то незнакомые мальчишки оценили мою крутость, дали мне лишнюю клюшку и приняли играть в хоккей, вернее, просто гонять по льду шайбу, отнимая ее друг у друга, потому что ни ворот, ни вратарей не было в этой игре, но и без них очень здорово вышло. В пылу сражения меня подсекли, да так, что не просто мордой об лед, а подбородком на лезвие чужого конька, но мне было не до того, опомниться, подняться и ввязаться снова в сражение удалось за считаные секунды, а мальчишки перепугались, когда увидели, что из моего рассеченного подбородка хлещет кровь; пришлось все-таки остановиться, выйти из игры, прикладывать к ране снег, пока кровь не остановилась, заодно почистить замаранную куртку, чтобы не влетело, но все это как-то очень быстро уладилось, мы потом еще долго играли, и больно мне не было совсем, даже потом, вечером, дома.


Шрам на правой ключице, жуткого, честно говоря, вида, – про беспримерное мужество пионеров-героев. Мне было тринадцать лет, меня сбила машина, а мне очень не хотелось огорчать папу, ему и без меня хватало в ту пору проблем, поэтому мне удалось как-то сутки терпеть боль, пока не поднялась температура, да и последствия первой в моей жизни абсолютно бессонной ночи дали о себе знать, поэтому пришлось все-таки ехать в больницу, где мне сперва часа два, что ли, пытались поставить на место сломанные кости и только потом решили, что без операции не обойтись. С тех пор я могу не корячиться, корча из себя героя, потому что знаю, что могу вытерпеть очень много, если припечет, а еще я знаю, что лучше бы не припекало, потому что человек не становится ни лучше, ни мудрее, ни счастливее от того, что может долго терпеть боль; по правде говоря, от этого можно немножко сойти с ума, а можно не немножко, но мне все-таки удалось вовремя остановиться. Кажется.


Шрам на левом предплечье – про дружбу. Многие, заметив его, я знаю, думают, что в моей жизни была какая-нибудь драматическая попытка покончить с собой, но чего не было, того не было. Зато однажды, давным-давно, в одной темной комнате сидела троица юных подвыпивших идиотов, решивших скрепить кровью свою якобы вечную дружбу. Это был безмерно дурацкий, нелепый и бессмысленный ритуал, но он родился из очень хорошего чувства. Я уже почти не могу представить лица этих людей, с трудом понимаю, что могло нас связывать, и даже сочинить не могу, о чем мы разговаривали сутками напролет, но до сих пор помню, как велико было наше желание смести границы, стать одним существом – любым способом, как угодно, но хотя бы на секунду, и уж секунда-то у нас точно была, даже больше, так что, можно сказать, все получилось у нас.


Шрам от ожога на тыльной стороне кисти левой руки, конечно же, о любви, вернее, о страданиях глупого юного человека, пожелавшего получить другого глупого юного человека в свою полную и нераздельную собственность. Кажется, именно что-то в таком роде обычно называют «любовью» авторы соответствующих романов и сценаристы еще более соответствующих кинофильмов, а мы, глупые дети, им верим. Заканчивается все это, как правило, печально. Удачливые собственники обычно со временем приходят к удручающему выводу, что щастья все равно нет; неудачливые же иногда вынуждены бывают глушить душевную боль физической, но это, честно говоря, не очень помогает.

Хорошо, что этот шрам – почти такой же старый, как все остальные. Вот это действительно замечательно.


Я – очень интересная книга. Хоть и обо всякой ерунде. Или как раз именно потому, что о ерунде. С книгами вечно так.

Дом и стихи[30]

В детстве мне часто снился сон про улицу и некрасивый массивный дом (так называемый сталинский, как выяснилось много позже). Как я иду мимо или просто оказываюсь рядом, и смотрю на арку, которая ведет во двор, и у меня двойственное чувство – с одной стороны, она кажется таящей угрозу, а с другой, очень притягательной. Так и тянет войти под эту арку, но я остаюсь на месте и просыпаюсь с чувством облегчения – уффф, пронесло.

Во сне мне было известно, что дом этот находится где-то в Одессе. В Одессе мы тогда проводили около месяца в году – летний отпуск. Мне там была знакома только дорога от нашего дома до пляжа «Дельфин», кладбище на Слободке, куда меня таскали родители, парк Ленина, где мы часто гуляли по вечерам, и улица Дерибасовская, куда мы иногда торжественно (на такси) отправлялись в кафе-мороженое. Сталинского дома с аркой на этих маршрутах не было. Мне, конечно, хотелось его отыскать, но возможности ребенка в этом смысле крайне ограничены.

Потом, когда мы вернулись в Одессу навсегда, мне было уже девять лет, и мои возможности существенно расширились. Но дом с аркой так и не нашелся, а потом сны о нем не то чтобы забылись, но перестали быть чем-то важным, и поиски прекратились.


Когда мне было шестнадцать лет (самый конец десятого класса), мне дали на пару дней книгу стихов Арсения Тарковского. Неважно, кто дал и почему, скажу только, что хозяин книги сильно переоценивал меня как потенциального читателя.

Назад Дальше