Вторая линия (сборник) - Макс Фрай 22 стр.


Когда мне было шестнадцать лет (самый конец десятого класса), мне дали на пару дней книгу стихов Арсения Тарковского. Неважно, кто дал и почему, скажу только, что хозяин книги сильно переоценивал меня как потенциального читателя.

Поэзия меня в ту пору интересовала только формально. Ну, то есть, если пишешь свои стишки (а кто в шестнадцать лет не пишет), надо иногда читать чужие. Из вежливости, что ли. И, по возможности, прилюдно хвалить – которые складные и не шибко скучные. Чтобы не догадались, что тебя, кроме собственных стихов ничего не интересует. А то неловко получится.

Как-то, в общем, так обстояли мои отношения с поэзией.


И вот иду я по городу с книгой Тарковского в сумке. Из центра домой, на проспект Шевченко, незнакомым маршрутом. Потому что позаимствованная из рассказа Уэллса игра в Северо-Западный проход – одна из немногих важных детских штук, которые не оставили меня и в подростковом возрасте. Пройти незнакомым маршрутом, заблудиться-выблудиться, увидеть кучу всего нового – это мне всегда было интересно и даже жизненно необходимо.

На этот раз меня занесло в совершенно незнакомый район. И в какой-то момент показалось нелишним отдохнуть, а заодно сообразить, куда дальше. И, самое главное, покурить. Не то чтобы мне так уж прям хотелось, но финские «Мальборо», которые в начале восьмидесятых продавались повсюду, стали таким важным атрибутом новой взрослой жизни, что не покурить было просто невозможно.

А поскольку мне никогда не нравилось курить на ходу, требовалось найти скамейку, желательно в более-менее уединенном месте, чтобы бабки не квохтали.

Место такое нашлось в огромном проходном дворе, занимающем пространство между двумя улицами. Как заведено в Одессе, он был зеленый, как положено в середине дня, безлюдный, и скамейка нашлась, скрытая от посторонних глаз кустами изготовившейся зацвести сирени.

При этом просто сидеть и курить мне быстро стало скучно. Мне в ту пору нравилось гулять в одиночку, но совершенно не получалось в одиночку сидеть на месте – надо было немедленно заткнуть внутреннее молчание какой-нибудь книжкой. А книжка у меня с собой как раз была – стихи Тарковского. Тем более, вежливость требовала прочитать из нее хоть что-то. Чтобы потом, когда хозяин книжки спросит: «Ну как?» – можно было бодро отбарабанить: «Очень здорово, особенно вот это и вон то», – и добавить фактуру, позволяющую опознать якобы любимые стихотворения.

Короче. Открываю я, значит, Тарковского. От скуки и из вежливости. И потому что другой книжки у меня при себе все равно нет. И читаю: «Я так давно родился, что слышу иногда, как надо мной проходит студеная вода», – ну и все.

В смысле меня накрыло. И наступила прекрасная вечность, проведенная на дне речном. «И город мне приснился на каменном берегу» – это был совершенно конкретный город. И «зеленый луч звезды» вдруг блеснул для меня в солнечном дневном одесском небе. И вообще все случилось. Это было полное и чистое разделение опыта с автором. Это было – восприятие. Это было то, ради чего мы все здесь собрались, хотя тогда мне, конечно, в голову не пришло бы мыслить такими категориями.


Это было одно из важнейших событий в моей жизни – один из тех внутренних переворотов, которые меняют человека и, соответственно, весь мир, вернее, закладывают фундамент грядущих (и уже неизбежных) изменений. Но если берешься описывать их словами, то и сказать толком нечего. Как мне сейчас.


В какой-то момент наступившая вечность все-таки сменилась обыденным течением времени, сигарета была докурена, книга отправилась обратно в сумку. Мне было пора идти дальше.

Поскольку одно из наиважнейших правил моей вариации игры в Северо-Западный проход – не возвращаться, пока не зайдешь в тупик, пришлось поискать другой выход из двора. Выход нашелся – арка, ведущая на улицу (как потом оказалось, Сегедскую). И уже на улице, когда стало примерно понятно, где я, и в какую сторону идти дальше, что-то дернуло меня обернуться. Конечно, это был тот самый сталинский дом. И та самая арка. В снах мне не хватало духу туда зайти, а наяву входить было не нужно, потому что я и так – уже оттуда.

Очень хорошо помню, что это узнавание не вызвало во мне вообще никаких эмоций. Мне не было ни страшно, ни торжественно, ни интересно. Мне было все равно. Все уже случилось, и существо, которое вышло из двора, скрытого за таинственной аркой, было равнодушно к обещаниям, которые неоднократно давали во сне ребенку, которым оно (существо) когда-то было.


Мне понадобилось очень много лет, огромная дистанция, отделяющая меня не только от ребенка-сновидца, но и от существа, вышедшего в тот день из-под арки, чтобы оценить наконец красоту обещания инициации и ее тихое, лишенное внешних атрибутов магии воплощение.

Смерти нет[31]

В городе дождь, даже не дождь, а мелкая водяная пыль в воздухе, больше всего на свете люблю такую погоду, мы тут – почти рыбы, нежные жабры дрожат за ушами, чешуя на боках еще не видима глазу, но уже колется. Впрочем, я не о том, совсем не о том.


У меня есть Важное Дело, нужно купить персиковый чай, и вот я иду по центральной улице, смешавшись с толпой испанцев, немцев и других чужеземцев, которые приехали к нам из ведомых и неведомых стран учиться дышать в воде (водой?), – это модный теперь спорт, наверное, в сто раз круче, чем с аквалангом нырять, а мы, местные обитатели, столь же ярки и причудливы, как тропические рыбки, ну или почти. Но я опять же совсем не о том, что ж я сбиваюсь все время, слова в простоте сказать не могу, тьфу.

Я, впрочем, и шага в простоте сделать не могу тоже, вечно заносит меня в какие-то подворотни, хотя, казалось бы, иди себе прямо до угла, не выдумывай, лавка-то – вот она, но я все-таки зачем-то сворачиваю во двор, я сюда уже в двести сорок восьмой раз сворачиваю, наверное, вот как иду мимо, так и сворачиваю непременно, фиг знает зачем. Посидеть с мрачной мордой, подумать о чем-нибудь, таращась в небо, а больше тут делать нечего.

«О чем-нибудь» – это у меня сегодня о смерти, потому что ночью снился мой самый-самый нелюбимый кошмар – это когда я сижу и жду казни. Не бегаю, не сражаюсь, не гибну как герой, а сижу и тупо жду казни, и ни взлететь, ни сквозь стену пройти, мерзость, короче, ненавижу, хорошо, что редко.

И вот я сижу в чужом дворе, с видом на главную туристическую магистраль, которая никуда не делась, вот она, за аркой, и размышляю лениво, что человеку, у которого такое количество знакомых и даже родных покойников, давно пора бы знать из первых рук, что все там у них хорошо, и вообще хватит на эту тему париться. Не предполагать, а вот именно знать, как, скажем, узнаёшь о погоде в штате Мэн, позвонив по телефону живущему там приятелю. Мало ли что связь между нашими реальностями скверная, было бы желание, все можно устроить, тем более у меня такие знакомые покойники есть – зашибись; я имею в виду, что они при жизни были очень уж клевые. И кстати, думаю я почти сердито, у меня же там папа, отец родной, и если не он, то кто вообще?!


И тут на улице начинает играть труба. Папа у меня, между прочим, был трубач. Дома играл почти каждый день, чтобы форму не потерять, особенно часто играл такую привязчивую, прилипчивую мелодию, что это, чье это, сказать не могу, из головы вылетело[32], а напеть не получится, но все его миллион раз слышали, этот мотивчик, а мы с папой еще и слова к нему придумали дурацкие:

И когда у меня в детстве было плохое настроение, папа эту мелодию на трубе наигрывал или просто напевал. А когда он с работы в плохом настроении приходил, тут уж мне приходилось песню про бабку и скрипку заводить. Действовало безотказно, на обоих.


И вот я сижу в этом дурацком дворе и дурацкими своими ушами слышу, как с дурацкой туристической улицы доносится самая дурацкая в мире мелодия. Про бабку и скрипку, ну.

Мне всегда было ясно, что папа у меня молодец. А смерти, конечно же, нет. И хорошо, и не надо.

Про нарды[34]

Так вышло, что игра в нарды для меня всегда была косвенно связана со смертью. Моим первым учителем стал отец, который, выйдя на пенсию, стал подрабатывать в похоронном бюро, где нарды, «шеш-беш» (папа почему-то говорил: «чиж-беш») были не просто способом скоротать досуг между утренними и вечерними похоронами, но частью корпоративного стиля.

Веселые пожилые музыканты из этой мрачной конторы с удовольствием принимали меня в игру. Там играли в так называемые «длинные нарды», игру спокойную, неторопливую, предтечу более популярного Backgammon, а также триктрака, гаранкуэта, гул-бара и великого множества других вариаций. Игроки в длинные нарды в начале игры выстраивают свои шашки на одном поле; бить шашки противника, как принято в Backgammon, в этой игре нельзя, на поле занятое одной чужой шашкой попросту не вступают. Цель простая и понятная – вернуться домой раньше, чем это сделает ваш оппонент.

Ставкой в игре обычно была выпивка, которую совали в карманы музыкантов родственники очередного покойника, и только мне, неразумному подростку, не приобщившемуся к культу мертвых, приходилось рисковать своими кровными гривенниками. Впрочем, фамильные драгоценности и школьные завтраки не пострадали: в «длинные нарды» мне всегда везло.


Backgammon мне удалось освоить много позже, в самом начале девяностых; этой игре меня научили работники кооператива с прекрасным названием «Аид». Несмотря на зловещую вывеску, ребята просто торговали книжками, холодильниками и компьютерами; имя бога подземного царства казалось им благозвучным, к тому же оно было коротким, а это, как мне объяснили, очень хорошо для логотипа, печатей и штампов.

Мои успехи в прикладной книготорговле столь удачно сочетались с неудачами в игре в Backgammon с начальством, что стремительная карьера была мне обеспечена. Однако через полгода мне пришлось покинуть уютное царство смерти. Орфей за мною так и не пришел, но по телефону звонил регулярно, орал в трубку: «Возвращайся к жизни! Тебя ждут великие дела!»

Врал, конечно. Но все равно молодец.


На память о пребывании в «Аиде» у меня осталась пухлая пачка ненадежных отечественных купюр, любовь к вымороченным детективам Себастьяна Жапризо и маленькая складная доска для игры в нарды.

Вскоре нарды эти были подарены двум старикам, которые играли в Backgammon, сидя на мраморной могильной плите. Игральную доску им заменяла расчерченная картонка. Дело было на кладбище в городе Львове, куда меня занесло случайно и всего на несколько часов; пару лет спустя точно такая же маленькая складная доска для игры в нарды попалась мне на глаза на еврейском кладбище в Праге. Она лежала на виду – странно, что при таком скоплении туристов никто не удосужился ее подобрать.

Находка осела в моем рюкзаке; пару недель спустя рюкзак был забыт в московском такси. Меня это скорее обрадовало, чем огорчило: таким образом точка в конце моей истории о нардах превратилась в многообещающее многоточие.


Когда-то очень давно мне на глаза попалась не то легенда, не то просто сказка о человеке, который играл в нарды с богом смерти Ямой, был удачлив, выиграл у него свою жизнь и покинул царство мертвых. Иногда эта история кажется мне добрым предзнаменованием.

Радио[35]

Кто-то должен мыть в доме посуду, и с октября по апрель пусть этот «кто-то» буду я, потому что греть руки в горячей воде – удовольствие, каких мало, а я – гедонист, каких много, честно говоря, до фига нас таких, всех не перевешаете. Удивительно, кстати, что при таком раскладе в мире полно грязной посуды, неужели никто не врубается? А кстати, да. Похоже на то.

Посуды много, за три минуты не управишься, поэтому я включаю приемник и начинаю искать «Радио Užupis», у них всегда отличная музыка, не ошибешься, и практически никаких новостей, которые я так и так почти не понимаю, и хорошо. Девяносто и что-то там, или девяносто один и что-то там, или девяносто два?.. Черт, черт, черт. Ладно, впрочем, все равно найду.

Девяносто четыре и что-то там. Похоже, это действительно «Радио Užupis», во всяком случае тут поет Том Вейтс, а он мужик серьезный, где попало петь не станет. И сейчас мы с Томом будем мыть посуду, хочет он того или нет.

Том, надо понимать, не очень хочет, потому что умолкает как-то подозрительно быстро, песне своей на горло наступает Том, лишь бы не мыть мою посуду. На смену ему приходит бодрый чтец новостей, ага, никакое это не «Радио Užupis», он говорит по-русски, а это язык, который я понимаю, слишком хорошо понимаю, увы. По крайней мере, иногда хочется понимать этот язык хоть немного хуже, вот, например, когда по радио новости, а руки мокрые, и ничего не поделаешь, следовательно.

Можно, впрочем, не обращать внимания на новости, а слушать журчание воды. Чем и займусь.

«…Авария в вильнюсском метро, – голос ведущего перекрывает журчание воды. – Пострадавших нет», – добавляет он виновато, словно бы извиняясь, что новости не столь плохи, как хотелось бы уважаемым радиослушателям.

– Чего-о-о? – вслух переспрашиваю я.

Я уже третий год живу в Вильнюсе. Если бы в этом городе был хоть какой-то намек на метро, мне было бы довольно трудно его не заметить. Мягко говоря.

Журчание воды перестает казаться мне единственной симфонией, достойной моего внимания. Такие новости не грех и послушать.

«Как сообщил заместитель начальника столичного департамента образования, в Москве будут закрываться монгольские школы, – бодро сообщает ведущий. – В следующем учебном году их останется всего четыреста. Представители монгольской общины считают, что этого недостаточно».

Четыреста. Монгольских. Школ. В Москве. Ясен пень, этого недостаточно, соглашаюсь я. Всего четыреста, подумать только. Это, кстати, сколько же их сейчас, если после закрытия останется четыреста? Уму непостижимо.

Вообще-то на этом месте мне полагалось бы перестать корчить из себя сверхчеловека и наконец разбить тарелку. Или хоть чашку. Но у меня железные нервы. Это, как показывает полевая практика, очень полезно для посуды.

«Ride the wild wind, – радио как ни в чем не бывало начинает петь голосом Фредди Меркьюри. – Ride the wild wind, – настойчиво повторяет оно. И задорно добавляет: – Хей-хей-хей!» – чтобы проняло.

Никаких возражений. Хей-хей-хей, конечно. Мыть посуду в компании Фредди – отличное занятие. А сокращать число монгольских школ в Москве до четырехсот – свинство. Я так думаю.

А «Радио Užupis» я пока искать не буду. Не на этом приемнике. И выключать его не буду, пожалуй. До следующего выпуска новостей. Монгольские школы – ладно бы, но надо же выяснить, что там, черт побери, творится с нашим вильнюсским метро.

Про машину времени[36]

Вот просто выходишь из дома в половине восьмого вечера, мусор вынести, а там солнце и ветер, там пахнет речной свежестью, увядающей зеленью, разогретым асфальтом, и еще от мусорных баков тянет слегка уютной такой гнильцой. Для меня ароматы – машина времени, самая надежная и безопасная. Тело мое точно знает, что означает эта смесь запахов: мне шесть лет, путешествие к помойке – своего рода инициация, плата за вхождение в первые врата мира взрослых, труд мой тяжек, но почетен, а дома меня ждет чай с лимоном, яблочный пирог и книжка про трех толстяков, но это потом, позже, а пока можно отнести ведро в подъезд и, что ли, погулять.


Тело хочет гулять, но не знает, что ему можно выходить за пределы двора; тут на выручку приходит взрослая вполне голова. Она-то в курсе, мне уже давно можно все – вот абсолютно все, что вздумается.

Вообще все.

И поэтому мы с головой покидаем двор и идем неспешно в Старый город. Это сперва неспешно, а потом вниз, под горку, быстро, еще быстрее, еще, пока в теле живет младенческая резвость, пока оно готово бежать просто так, без цели, потому что бежится – прочь, от дома, далеко-далеко, дальше, чем далеко.

Пока я бегу, на город опустятся синие сумерки. Почти ночь, но щедро разведенная водой. Вода скоро выпарится, тьма загустеет, хоть ложкой ее ешь, но пока – сумерки.

И хорошо.


А потом можно свернуть в переулок, и еще раз свернуть, и еще. Сегодня был теплый вечер, один из последних по-настоящему теплых вечеров, когда тонкая футболка с длинными рукавами – самая уместная одежда. Да и с короткими, собственно, ничего страшного.


Девушка из лавки, где торгуют чаем, благовониями, да шелковыми китайскими халатами, предлагает зайти, послушать новый диск: «Вам точно понравится». Хриплая какая-то мексиканка. Действительно хороша, рвет сердце на части. Потому и не стану брать ее с собой, мне мое сердце нужно целым. Чтобы утешить девушку из чайной лавки, покупаю у нее другой диск, с кельтскими танцами. Давно хотелось, а тут такой повод – последний теплый вечер и запахи.

Ох уж эти запахи.


В переулке, сразу за чайной, к вечерней свежести примешивается аромат дыма, порыв ветра доносит до меня запах вареной кукурузы. Неожиданное, но эффектное сочетание. Мимо проходит юноша с длинными, до пояса почти, русыми волосами. У юноши плеер, он абсолютно трезв и беспричинно счастлив. Подпевает плееру: «О, май браза, о, май лав!» Проносится мимо, локти наши на миг соприкасаются, из ближайшего окна струится аромат роз и жареного мяса, на стене вижу надпись кривыми, огромными буквами: YOUR LIFE WILL BE HAPPY AND PEACEFUL

Ага, держи карман шире.


В такие вечера моя смерть, которая, как водится, всегда рядом, ахает: «О, господи!» – суетливо, по-бабьи крестится, шарахается от меня, как от бешеной собаки. Потом, конечно, приходит в себя, возвращается. «Прости, – говорит, – сама не знаю, что на меня нашло».


Зато я, кажется, знаю.

Про фей[37]

Как пройти в гостиницу N?[38] – спрашивают меня по-английски на углу Немецкого бульвара[39] и улицы святого Николая[40].

Назад Дальше