Вот Вам случай: мужчина полюбил женщину. За что? За что?! Никто не знает. И он не знает. Он-то думает – за глаза, за походку, или там за благородное воспитание. С ума сошел… Что с тобой? Люблю!.. Люблю!
А ведь в нем просто одной молекулкой стало больше, и вот он обезумел, кричит: «Люблю!» А потом, глядишь, спустя время, сложилось в нем две новых молекулки, и он, ну надо же, разлюбил!
А Вы, милостивый государь, говорите «нечто из ничего», а это «НЕЧТО» – мое клокотание, а оно из химии, из молекулок всяких, а не из «ничего».
Теперь Вас интересует, с чего все начинается, что первое. Конечно, мысль! Как я могу сказать, что, мол, эмоция, когда мысль? «Что-то больно давно за перо не брался. Неудобно все-таки!». Вот такая мысль. И вот берусь. Пробирочка кипит, клокочет. Вижу кого-то странного, непонятного. Что-то он говорит, куда-то движется, всхлипывает, похохатывает… Господи, да это ж я! Конечно, мои родные и супруга моя, и детки в это не поверят, но это я, я. Надо скорее себе партнера сочинить, чтобы было с кем переговариваться, переругиваться, было бы кого предавать, возвышать… Вот и партнер забрезжил – туманный, скользкий, противный… Господи, да ведь и это я! Да что же это такое делается! И остановиться невозможно. Как прекрасно это! Пиши себе, описывай, ерничай, выводи на чистую воду, обманывай читателя!..
Чтобы избавиться от этого наваждения, взялся я однажды описывать жизнь Павла Пестеля. Почитал о нем всякие документы, испортил себе настроение: не по душе он мне пришелся. И вдруг в протоколе наткнулся на фразу: «НИКАМУ НИЧЕВО НИТАКОВАГО НИ ГАВАРИЛ…» Безвестный писарь написал, а я читаю. И тут сразу возникли, как Вы говорите, и «контуры героя», и «интонация», и «замысел» вспыхнул[787]. Побежало перо. Пробирочка клокочет. Что-то в ней перемешивается в непредугадываемых пропорциях. Страница за страницей (бумага финская). Закончил. Господи, да это ж опять я!
Ну и наконец насчет «меры факта и меры вымысла». Тут Вы меня, батюшка, прямо за рукав схватили. Люблю приврать. Обожаю. Иногда кажется – и не надо бы, а я вру, фантазирую. За это меня, между прочим, били. Учили не врать. А чему научили? Научили прикидываться научившимся. Пишу, и все как будто бы правда, а на самом деле – все ложь. Зачем это я? А так, милостивый государь, для личного удовольствия… Опять же про Пестеля. Сколько раздраженных историков ползали по моим страничкам – ужас! А поймать не смогли. А я все наврал и, пока врал, наслаждался. Ради личного наслаждения я на бумаге и убить могу.
С наилучшими пожеланиями
Вашей милости покорный слуга
Бедный Авросимов
P. S. Будете проездом, загляните в наше сельцо Ховрино[788],
осчастливьте.
Анатолий Гладилин
I. «Как из „ничего“ возникает „нечто“»?
Мне кажется, что состояние писателя, задумавшего новую вещь, можно сравнить с состоянием беременной женщины. Правда, женщина может точно сказать, как и благодаря чему у нее произошло зачатие. У писателя это может быть случайное слово, наблюдение, мысль, а дальше внутри писателя происходит таинственный и не очень понятный процесс созревания плода (произведения). Причем тут должно пройти тоже определенное количество времени. Лично для меня это было особенно характерно в молодости. К примеру, я решил написать повесть «Дым в глаза» в апреле 1958 года. Но несмотря на все мои титанические усилия и силу воли, я нацарапал двенадцать страниц – и дальше ни с места (потом эти 12 страниц я выбросил). Однако зачатие произошло. И вот спустя девять месяцев (!) в январе 1959 года я почувствовал предродовое состояние. Я тогда работал в газете на хорошей должности, но я подал заявление об уходе, ибо чувствовал, что мне надо немедленно садиться писать, и меня просто выпирало все наружу. Из газеты я не ушел, потому что мне предоставили отпуск на 1 месяц, и за этот месяц я стремительно написал повесть, объемом в 5,5 л. Видимо, за этот инкубационный период замысел мой выкристаллизовался, и оставалось только все написать на бумаге.
Точно так же произошло и с рассказом «Два года до весны» (который прилагаю). Помню, в конце 1960 года я с ходу написал несколько первых страниц, до момента прихода героя в библиотеку. Дальше дело застопорилось, я всячески занимался самоуничижением, заставлял себя работать – но ни с места. Но в конце лета 1961 г. я сел за стол и в несколько часов написал рассказ. И опять же ощущение – будто он уже родился, и оставалось только зафиксировать рассказ на бумаге.
Думаю, что в этих случаях все же толчок был скорее эмоциональный. К примеру, «Два года до весны»: «Т.Е. более отвратительного настроения, чем в эту осень, у меня не было». Я хорошо помнил свое настроение, которое потом передал своему герою, и вот этот эмоциональный мир молодого человека, попавшего в сложную и критическую ситуацию, послужил основой рассказа.
Но вот, допустим, рассказ «Поезд уходит» – это чистая работа мысли.
Следует добавить, что, работая над историческими романами – «Евангелие от Робеспьера» и «Сны Шлиссельбургской крепости», я, конечно, шел от исторического материала. Я погрузился в материал, документы, старался лучше понять эпоху, время, характеры своих героев, и так постепенно выкристаллизовался сюжет и идея романов. Правда, и тут были различия: в «Евангелии от Робеспьера» меня вела МЫСЛЬ, т. е. исследование революции вообще, как живого организма. Это меня интересовало больше всего. А в «Снах Шлиссельбургской крепости» исторический материал я «пропускал через человека», своего героя, Мышкина, сидящего уже десятый год в одиночной камере и измученного борьбой. Вероятно, в этой книге главным для меня была не столько мысль, сколько ИНТОНАЦИЯ.
Вообще, на мой взгляд, интонация – самое важное. Для меня основное – найти интонацию, а дальше все проще.
Итак, я, кажется, отвечая на один вопрос, попутно ответил и на большинство других.
Как я уже отмечал, неясное настроение, случайная фраза может служить толчком к работе. Музыка иногда как бы сопровождает отдельные эпизоды. Например, работая над «Робеспьером», я часто заводил для настроения Героическую (французскую) симфонию Бетховена. Но вот что касается «запахов», то с этим мне сталкиваться не приходилось. Наверно, Василий Павлович, по свойственному ему целомудрию, не включил еще один «компонент», а именно – женщин. Взаимоотношения с ними играют, на мой взгляд, первостепенную роль. Причем, чем хуже складываются твои взаимоотношения с женщиной, тем лучше для работы. А уж если «баб не видеть года четыре», то уж тогда такое вдохновение… Правда, для вещей, которые по нашей терминологии идут от «мысли», лучше спокойное состояние духа.
И последнее. Для меня лично большое значение играет мой жизненный опыт. Даже в исторических романах я как бы перевоплощаюсь в своего героя, и, вероятно, эти герои имеют какие-то мои личные черты, возможно, не всегда заметные и мне самому. Однако мне кажется, что чем дольше писатель работает в литературе, тем меньше он использует факты личной биографии, и все больше обращается к вымыслу. Видимо, в этом и проявляется опыт литератора.
Бесспорно, что при «смысловом побуждении» приходится собирать то, из чего при чувственном начале выбираешь.
Отдаю должное «профессорским» и аналитическим способностям Василия Павловича —
Анатолий Гладилин
21/ IV – 75 г.
Валентин Катаев
Дорогой Вася,
письмо Ваше получил. Вероятно, Вы догадываетесь, что каждый вопрос потенциально содержит в себе также и ответ; поэтому я обычно не принимаю участия ни в каких анкетах. Но Вам я постараюсь ответить, хотя, должен признаться, что Ваши вопросы во много раз превышают мой скромный интеллект.
Вы считаете каждое новое произведение как бы неким телом в пространстве. Вы спрашиваете: как из ничего возникает нечто.
Я думаю, что из ничего ничего и не возникнет. А нечто может возникнуть из чего-то, что является окружающей нас средой, Вселенной, т. е. массой организованной или неорганизованной материи – ибо материя первична, а знание – в том числе и сознание художника – вторично.
Не следует забывать о той надписи в конце войны, которую сделал один армейский философ в Кенигсберге среди всеобщего разрушения на могиле Канта: «Теперь ты видишь, Кант, что мир материален».
Вы пишете о спокойной и пустой атмосфере, как о среде, откуда вдруг появляется «непознаваемый летающий объект» нового произведения. Здесь у Вас много неточностей: атмосфера материальна, а если она пуста, то, значит, она не атмосфера. В ней, конечно, может появиться неопознанный объект, это верно, но почему этот неопознанный объект непременно летающий? Может быть, просто движущийся, как движется все во Вселенной, а двигаться и летать – это вещи разные.
Что же обычно толкает к перу нашего брата? Мысль или эмоция?
Иногда мысль, иногда эмоция, а иногда грубая материальная необходимость. (Не будем закрывать на это глаза, ведь это стимул довольно стойкий!)
Что же обычно толкает к перу нашего брата? Мысль или эмоция?
Иногда мысль, иногда эмоция, а иногда грубая материальная необходимость. (Не будем закрывать на это глаза, ведь это стимул довольно стойкий!)
Неясные настроения, музыка, запах, случайная фраза? Да. Все это может быть толчком к работе и еще великое множество других вещей, т. е. по существу все окружающее нас, все отраженное нашим мозгом с помощью сигнальной системы, первой, а иногда и второй, не говоря уже о возможной третьей.
Но что же – спрашиваете Вы – возникает прежде – сюжет, интонация, контур героя, наконец, домысел? Идея?
Во-первых, я не знаю, что такое сюжет. Думаю, что и Вы не знаете. И никто не знает. Кто-то сказал, что «сюжет это человек». Допустим, стало быть, сюжет это я сам. Ведь не чистописание же это? Поэтому, я думаю, сюжет придумать нельзя. Он данность. Он от бога.
«Контур героя» это слишком неопределенно и литературно, вроде «причудливых очертаний гор». Почему не силуэт? Не эскиз? Не пунктир? Вообще, позволю себе заметить, выражение «контур героя» – выражение дурного тона, чего-то на грани пародии. И я не рекомендовал бы Вам настаивать на этом выражении, хотя бы для условного изображения неподдающегося слову понятия.
А вот, что касается замысла, идеи, то это другое дело.
Лично я обычно начинаю писать почти бездумно, бессознательно, не помышляя ни об идее, ни о замысле вещи в целом, а повинуясь одному из тех внешних и внутренних стимулов, о которых уже здесь говорилось. Но потом, иногда лишь на середине работы, вдруг возникает идея, я начинаю понимать, для чего я «взялся за перо», и эта идея уже всецело овладевает мною, подчиняя себе всю образно-эмоциональную структуру вещи.
Согласен ли я с тем, что при смысловом побуждении приходиться собирать то, из чего при чувственном начале выбираешь? Это было бы справедливо в том случае, если бы в процесс творчества не включались на паритетных началах как чувственное, так и смысловое. Чувственное никогда не противоречит смысловому, а смысловое чувственному, они гармонично дополняют друг друга. Разделить – это все равно, что отделить половой акт от любви, если, конечно, не иметь в виду проституцию.
Самый интересный из Ваших вопросов: какова мера факта и мера вымысла в Вашей прозе и как трансформировался в ней Ваш личный опыт?
Я твердо знаю, что в основе моей прозы неизменно и неустранимо стоит жизненный опыт. Но я всегда в процессе работы, незаметно для самого себя, превращаю его в выдумку, в фантазию.
Кто-то, кажется, Ф. Сологуб, сказал, что он берет грубый кусок жизни и творит из него легенду.
Блок делал то же самое: вспомните «Незнакомку» – как это было на самом деле и что из этого получилось в стихах, и т. п.
Таким образом, мой личный жизненный опыт является лишь основой, из которой я строю свою реалистическую фантастику, или, проще говоря, художественно вру.
К числу многочисленных стимулов у писателей есть почти всегда жгучее желание в той или иной степени оправдать себя и обвинить общество. Или наоборот: оправдать общество и обвинить себя.
Почитайте под этим углом мировую классику, и много станет ясным. Например, разница между Толстым и Достоевским. Вообще самый острый и коренной вопрос для настоящего писателя – не халтурщика и не ремесленника – это взаимоотношения с обществом, государством, религией, церковью.
Здесь больше всего писатель одерживает побед и творит поражений, впрочем, одинаково почетных.
А вообще проникнуть в тайну художественного творчества, в самую его суть, напрасный труд. Это еще непосильнее, чем хирургическим путем пытаться обнаружить в коре головного мозга механизм сна, механизм регулировки кровяного давления, механизм сновидений, предчувствий, наконец, механизм, возбуждающий в человеке чувство направленной страсти, любви.
Однако я заболтался.
Из своих рассказов мне на сегодня нравится отрывок из «Разбитой жизни» под названием «Черный месяц март» – о смерти матери.
Желаю Вам, дорогой Вася, всего самого лучшего и больших успехов за океаном, а о Вашем художественном таланте я не беспокоюсь: он блестящ!
Все наши Вас приветствуют.
Ваш Валентин Катаев
Москва – Переделкино
22 апреля 1975 г.
Фазиль Искандер
Время от времени я обнаруживаю в своей душе эмбрион будущего художественного произведения – рассказа, повести или романа.
Когда я его обнаруживаю в себе, он уже обладает некоторыми признаками жизни, то есть направленностью замысла и смутными очертаниями формы в виде отдельных фраз или обрывков диалога.
Таким образом, мне трудно сказать, что толкает меня к перу – мысль или эмоция. То, что я в себе обнаруживаю, уже обладает признаками и мысли и эмоции.
Самое решение сесть и писать для меня всегда волевой акт, то есть это всегда небольшое или большое насилие над моим нежеланием работать. Поэтому я могу твердо сказать, что если бы не заставлял себя начать работать, то ни одного рассказа не написал бы. В начале работы у меня почти никогда не бывает такого чувства: не могу не писать. Все, что я написал, я мог бы не написать, если бы в известной мере не заставлял себя работать. Но уже в процессе работы иногда возникает ощущение, что вещь под твоим пером оживает и уже сама тащит тебя за собой, а только успеваешь записывать и следить за мелкими формальностями языка, сюжетных рамок и тому подобное.
В таких случаях работа доставляет удовольствие тебе и, как правило, другим, которые после тебя читают написанное тобой.
Что первично: эмоция или замысел? Ответить не могу по вышеизложенной причине. Но вопрос этот сложней, чем кажется на первый взгляд. Что такое вымысел? Это расширенная эмоция. Это как бы физическая плоть замысла, как зеркала, отражающие друг друга, они уходят в бесконечность.
В процессе работы я всегда собираю то, что в конечном итоге становится художественным произведением. У некоторых писателей, по-видимому, противоположного мне типа, работа над рукописью означает сокращение ее.
У меня работа над рукописью – всегда расширение ее. Мера вымысла в разных вещах разная, она диктуется ощущением живой законченности данного произведения. Если для этого надо много вымысла, я себя не стесняю, так же как в других вещах не боюсь очеркообразности.
20.4.75
VII. Письма Павла Васильевича Аксенова к Василию Аксенову (1980–1982)
Письма Павла Васильевича Аксенова к сыну написаны в начальный период эмиграции писателя из Советского Союза. Павел Васильевич (1899–1991) имел весьма обычную для партийного работника тридцатых годов прошлого века биографию. В 1930 году этот тридцатилетний выходец из села Покровского Рязанской губернии становится председателем горисполкома Казани, в 1935-м по необоснованному обвинению смещается с должности, а в июле 1937-го его арестовывают как врага народа. В Казань он возвращается только через девятнадцать лет. Момент возвращения отца запечатлен Василием Аксеновым в рассказе «Зеница ока» (1960, 2003).
Оказавшись за границей, Василий Аксенов постепенно наладил переписку с самыми близкими и дорогими для него людьми, в число которых входил, конечно, и Павел Васильевич. Письма Василия Аксенова не сохранились, а вот ответы его отца на них из Казани предлагаются вниманию читателей. Их всего шесть, все они относятся к 1980, 1981 и 1982 годам. Павел Васильевич, со свойственной ему обстоятельностью, сообщает подробности своей жизни и жизни ближайших родственников, особенно то, что касается его внука и сына Василия Аксенова – Алексея, беспокоится за судьбу сына, сквозной темой писем является надежда на возвращение сына на родину, желание еще раз увидеться с ним и обнять его. Седьмое письмо написано в 1988 году находившейся в этот момент рядом с Павлом Васильевичем Эммой Чеботаревой, по его просьбе: сам он уже приближался к девяностолетнему рубежу и не мог писать из-за ухудшения зрения.
А долгожданная встреча с сыном состоялась, когда лишенный советского гражданства Василий Аксенов по приглашению американского посла Джека Мэтлока на время прилетел в Советский Союз. Шел 1989 год. Перестройка набирала обороты.
Павел Аксенов – Василию Аксенову
30 октября 1980 г.
Дорогие наши путешественники Майя и Вася!
Мы получили Ваши послания – открытку из Милана[789] и письмо из Анн Арбора[790].
На открытку из Милана мы послали Вам небольшое письмецо в Штаты. Но, по всей вероятности, не получите его. В спешке и растерянности я забыл оформить это письмецо надлежащим образом. Обычный конверт, рассчитанный на внутренние наши связи, я забыл оформить метками для писем, идущих в другие страны. Мне это письмецо не вернули. Не исключаю, что его просто выбросили в мусорный ящик.
Ваше второе письмо от 12 октября еще более обрадовало нас. Из письма ясно, что Вы не только живы, но ведете активную жизнь и у Вас есть творческие планы на будущее. Из этого не следует, конечно, что мы теперь полностью спокойны за Вас. Может быть, это покажется странным, слишком провинциальным, но мы не будем скрывать свою отсталость, а скажем прямо: покой для нас придет тогда, когда Вы, выполнив свои творческие планы, вернетесь домой, хотя бы на короткое время[791].