Алхан-Юрт; Аргун; Моздок-7 - Аркадий Бабченко 13 стр.


Это несправедливо.

Выстрелить в спину подонку офицеру в наших глазах отнюдь не подлость, а обычное возмездие. Мерзавцы не должны жить, когда умирают настоящие люди. Для нас не существует никакого другого наказания кроме смерти, потому что все иное — жизнь.

— Хорошо, Старый. Мы не тронем его.

— Вы с Абдурахмановной? — спрашивает Старый.

— Да.

— Раненных много?

— У нас больше нет раненных, Старый, — говорю я. — Только больные. Война заканчивается.

— Жаль, — говорит Старый. — Жаль. Так домой хочется.

— Мы не бросим тебя, Старый. Ты поедешь вместе с нами. Если понадобится, мы разнесем эту долбанную Ханкалу в щепки…

Старый устало машет рукой. Он сильно сдал за это время. Может, это смерть Шепеля надломила его, а может, он просто устал.

— Пошли они все к черту, — говорит он. — Это уже не важно. Главное, что мы остались живы. А, плевать… В конце концов, несколько лет за решеткой, это несколько лет жизни, верно?

— Тебе могут дать семь лет за пьяный дебош с применением оружия.

— А, плевать… Это уже не имеет никакого значения.

Мы выкуриваем ещё по одной. Фикса просовывает в окошко несколько пачек сигарет. Мы уходим.

Мотолыга уже ждет. На броне стоит Абдурахмановна


* * *

Колонна въезжает в Калиновскую. Война для нас кончилась — из Калиновской нас будут увольнять.

Начинается дождь.

Бэтэры шелестят шинами по мокрому асфальту, из-под колес в облаке дождевой пыли поднимается радуга.

Я открываю люк и подставляю дождю лицо.

Крупные капли летят ровно и прямо. Над горизонтом висит тяжелое солнце, под его лучами колонна отбрасывает длинные розовые тени.

Ну вот и все. Вот и мир. Этот солнечный теплый день — последний день войны.

Шепель умер. Умерли Игорь, Харитон, очкастый взводный, Пашка, Вазелин, Муха, Яковлев, Кисель, Саня, Колян, Андрюха…

Многие, очень многие…

Неизвестно еще, что будет со Старым.

Я вспоминаю всех своих товарищей, вспоминаю их лица, их имена.

Здорово мужики… Вот, наконец и мир, мы ведь так ждали его, помните? Мы ведь так ждали этого дня… Как же я теперь без вас, мужики? Ведь вы же братья мои, войной подаренные братья. Мы будем вместе всегда…

Я стою по пояс в люке. Крупные капли текут по моим щеками и смешиваются со слезами. Я плачу.

Здорово, Кисель! Здорово, Вовка! Здорово, Шепель!

Здравствуй, Игорь.

Здорово, мужики!

Я закрываю глаза и плачу.

На взлетке никого нет. Идет теплый дождь.

Моздок-7

1

Дверца кабины хлопнула. По гравию захрустели шаги водилы.

— Вылезайте, — откидывает он задний борт, — приехали.

Нас в кузове пятеро. Я, Андрюха Жих по кличке Тренчик, Осипов, Рыжий и маленький еврей Витька Зеликман. Мы пригрелись в темноте брезента и вылезать нам не хочется.

— Ну чего расселись, пидоры! — орет водила. — Я что ль выкидывать вас буду? К машине!

Мы подчиняемся. Я выпрыгиваю первый.

Наш грузовик стоит на средних размеров плацу. Все, как обычно — трибуна, казармы по периметру, столовая. Несколько чахлых деревьев. Под козырьком подъезда курят несколько дембелей, разглядывают нас. И жара.

Вокруг плаца работают солдаты в болотного цвета гимнастерках и широченных галифе. Такую форму носили наши деды во времена второй мировой. Солдат много, совковыми лопатами они раскидывают гравий. В их лицах — покорность и отупение. Пыль поднимается стеной и оседает на их босых ногах. У некоторых между пальцев сочится расчесанная экзема, комочки крови стекают по пыльным ногам и свертываются на камнях. Но никто не отвлекается от работы, все копают. Слышен только шорох гравия. Солдаты работают покорно, словно военнопленные в концлагере.

Мы стоим посреди плаца и на нашу новую форму и блестящие сапоги оседает пыль. Я замечаю это краем глаза и думаю, что теперь мои сапоги всегда будут серыми.

Почему они босиком, а? — спрашивает Рыжий. — Мужики, почему они босиком?

Блин, куда мы попали, — шепчет Зеликман. — Это армия?

У Витьки Зеликмана близорукие глаза; больше всего он похож на маленькую забитую лошадку. Мы все боимся избиений, но образованный начитанный Зюзик переносит тумаки особенно тяжело, за полгода учебки он так и не смог приучить себя к боли, не смог привыкнуть, что он — дерьмо бессловесное, чмо, тварь поганая. А ведь здесь нас будут избивать безбожно, дедовщина в этом полку просто махровая, это видно сразу. Там, за хребтом, происходит что-то страшное и здесь на солдат никто не обращает внимания.

— А чего ты хотел, это же не учебка, а линейная часть, — отвечает ему Жих. Он озирается по сторонам и ему тоже не по себе.

Жих — маленький смешной солдат полутора метров ростом, утонувший в кителе до колен. Любая форма ему велика по меньшей мере на три размера. В учебке его окрестили Тренчиком, и это прозвище ему идеально подходит. Тренчик — это такое маленькое кожаное кольцо, куда вставляется свободный конец солдатского ремня, чтоб не болтался. Тренчик самый прожорливый солдат в нашей роте — жрать он может двадцать четыре часа в сутки. И столько же он может спать. Иногда он совмещает эти занятия. Но куда девается все, что он съедает, для нас загадка — Тренчик по-прежнему остается маленьким и тощим, как вобла. У него смуглая кожа и огромные губы-вареники, которыми он может за раз зачерпнуть полбанки сгущенки. Они придают его краснодарскому говору особую мягкость, и у него получается «учшэбка».

Здесь, наверное, чшэлюсти так и трешат, — шамкает он.

К нам подходит какой-то капитан.

— Пошли, — коротко бросает он и ведет нас вдоль плаца. Мы молча следуем за ним, построившись в колонну по двое.

Босые солдаты кидают гравий.

Капитан отводит нас в штаб, который располагается за угловой казармой на пустыре. Восемь штабных «бабочек», накрытых маскировочной сетью, образуют короткую улицу.

Здесь людно. Много легкораненых в свежих бинтах. Слышны разговоры про боевые надбавки, про командировочные и про выплаты смертных. Один лейтенант с висящей на перевязи забинтованной рукой все пытается выяснить насчет единовременного пособия по ранению. Он хватает каждого подошедшего за рукав и, сильно заикаясь, почти орет, и просит орать в ответ, показывая на свое ухо: «К-контузило!» Из уха торчит кусочек ватки с бурой запекшейся кровью. Лейтенант никак не может договорить свой вопрос до конца, каждый раз машет рукой и отходит в сторону. Он похож на пьяного, у него очумелый жестокий взгляд, и иногда его вдруг резко качает в сторону. Из-под бинтов видны грязные пальцы с нестрижеными ногтями. Лейтенант растирает пальцы другой рукой, иногда шевелит ими и морщится от боли.

Капитан подводит нас к одной из «бабочек». Нас заносят в списки части и ставят на довольствие.

— Смотри, — вдруг трогает меня за рукав Тренчик.

На пустыре, между казармами и штабом, стоят две БМП, спрятанные под брезентом. Одна укрыта не полностью и из-под тента свисает порванная гусеница и видна часть катка. Каток обгорелый, черная обуглившаяся резина закрутилась на нем шкварками. Башня у бэхи оторвана.

— Видел? — говорит Тренчик. — Ты думаешь, они…

Я ничего не думаю. Меня начинает тошнить.


* * *

Темнеет. Мы сидим на табуретках около открытого окна. Капитан привел нас сюда из штаба и приказал ждать. Больше к нам никто не подошел. Мы и ждем. Чего — сами не знаем. Наверное, отбоя — уже половина десятого вечера. В казарме вообще больше никого нет, ни солдат, ни офицеров. Весь день мы провели на табуретках.

— Черт, жрать как хочется, — говорит Осипов. — Интересно, нас завтра кормить будут?

Не положено, — отвечает ему все знающий Тренчик. — Довольствие нам выпишут только через сутки, то есть завтра к ужину.

Мы сами знаем, что не положено, но жрать хочется так, что пупок уже присох к позвоночнику.

Из окна сильно пахнет травой, стрекочут цикады. Степь начинается сразу за казармой и тянется до самого хребта, еле выделяющегося теперь на фоне черного неба. Днем туда парами уходили вертушки. Сейчас со взлетки на ночную бомбежку улетают тяжелые штурмовики. Чечню бомбят круглосуточно, гул разрывов докатывается даже до нас. Иногда видны и вспышки.

Тренчик впервые видит, как взлетают самолеты в темноте. Его завораживает это зрелище. Огонек сопла разгоняется по взлетке — все быстрее, быстрее, затем рев перекрывает все звуки, и вот уже самолет поднимается в небо, делает круг над Моздоком и, дождавшись ведомого, уходит на Чечню. Я думаю о том, что это взлетает чья-то смерть, каждый из этих летчиков уже убил хоть одного человека и непременно убьет ещё. Может быть даже сейчас, сегодня ночью.

В полку начинается вечерняя прогулка. Одинокая рота, очень плохо укомплектованная, человек сорок, не больше, выходит из казармы и строем ходит по плацу. Это те самые солдаты, которые сегодня копали босиком. Они все еще без сапог, но босых уже нет, всем раздали солдатские тапочки — кусок резины на двух дерматиновых ремнях, пришитых крест на крест. Эти тапки очень неудобные и совершенно не предназначены для марширования, можно сильно стереть ноги.

В полку начинается вечерняя прогулка. Одинокая рота, очень плохо укомплектованная, человек сорок, не больше, выходит из казармы и строем ходит по плацу. Это те самые солдаты, которые сегодня копали босиком. Они все еще без сапог, но босых уже нет, всем раздали солдатские тапочки — кусок резины на двух дерматиновых ремнях, пришитых крест на крест. Эти тапки очень неудобные и совершенно не предназначены для марширования, можно сильно стереть ноги.

— Рота! — командует выгуливающий молодняк сержант, и рота отзывается на команду тремя строевыми шагами. Тапочки хило шлепают по плацу, четкого шага не получается. У некоторых они срываются с ноги и отлетают к бордюрам. Солдаты маршируют босиком.

— Отставить! — орет сержант. — Вы что, пидоры, строем ходить не умеете? Я вас сейчас научу! Рота!

Снова три строевых шага и снова ничего не получается. Теперь уже почти полроты босы, солдаты стучат по асфальту пятками.

— Рота! — снова командует сержант, и солдаты снова со всей силы долбят пятками плац, морщась от боли.

— Гад. Они же так ноги совсем разобьют, — говорит Осипов. — Кость загниет, потом же не залечишь.

Андрюха знает, что говорит. Ноги у него гниют уже полгода и каждая смена белья для него мука. Кальсоны присыхают к мясу и ему приходиться отдирать их. К вечеру у него в сапогах накапливается по полстакана гноя с лимфой. Но в госпиталь его не кладут, потому что такая беда у всех — в армии гниет каждый. Обычное дело. Вечная солдатская напасть — стрептодермия. И у меня, и у Зюзика, и у Тренчика ноги покрыты гнойными язвами. Но у Андрюхи на обеих ногах кожи нет от колена до самой пятки.

— А чего их так мало? — спрашивает Витька.

— Скоро их будет еще меньше, — говорит Осипов. — Этот гад сейчас полроты в госпиталь отправит.

— Запевай! — командует сержант.

В строю запевают. Красивый высокий голос взлетает над марширующей ротой, парень поет здорово, у него явный талант и странно слышать этот совершенный голос посреди мертвого плаца, по которому марширует полурота босых избитых солдат.

— Может, тоже пойдем на прогулку — предлагает Витька, — вдруг нас потеряли. Вдруг сейчас командир полка на вечернюю поверку придет.

Мы сильно сомневаемся, что кто-то заинтересуется нами, вряд ли сейчас в полку вообще есть хоть один офицер, но на всякий случай решаем спуститься на плац — вдруг за прогулкой все же кто-то наблюдает из штаба. Несколько минут маршируем впятером. На плацу уже никого нет, все разошлись, пехотная рота тоже ушла.

— Эй, бойцы, идите-ка сюда, — зовут нас от одного из подъездов.

— Догулялись! — шипит Тренчик на Зеликмана, — сейчас нам навешают. — Надо было сидеть и не высовываться! Не пойдем никуда, сворачивай в казарму.

Мы игнорируем крики и, делая вид, что они относятся не к нам, очень быстро идем в казарму. У подъезда ржут.

Мы влетаем на второй этаж, быстро умываемся и не зажигая света ложимся спать. Простыней под одеялами нет, наволочки на подушках тоже отсутствуют. В матрасах столько пыли, что руки и лицо моментально становятся грязными.


Мне снятся вертушки. Они неслышно кружат высоко в небе над Москвой, над Таганкой, над моим домом и из них весело сыплются серебристые листовки. Люди радуются, тянут руки вверх и хватают эти листовки. Моя мама стоит на балконе и тоже протягивает руки в небо. Она хочет поймать листовку с моим портретом, но меня болтает туда-сюда, как бабочку-капустницу, относит в сторону. Я улыбаюсь. «Мама, — говорю я, — что ты делаешь? Это же не листовки, это пакеты с трупами, разве ты не видишь? Разве вы все не видите, сколько нас, мертвых. Ведь там идет война, а вы ничего об этом не знаете. Почему?» «Я знаю, — говорит мама. — Тебя уже убило». «Нет, я пока еще живой. Помнишь, я писал тебе, что я живой и меня не убьет. Я пока еще в казарме, мама, и у меня все хорошо. Здесь много людей, я не один, у нас все в порядке. Вот, посмотри». Казарма наполняется шумом, гулом, хлопают двери, какие-то люди ходят по расположению, включают свет, бренчат оружием. Я осознаю это сквозь сон, думаю, что это мне все ещё снится. «Вот видишь, мама, это все мертвые. Они были в Чечне. А я еще в Моздоке, я живой…»

В следующий момент меня спихивают ногой с кровати, и я лечу на пол. На меня сверху падает Осипов.

— Встать, сука!!! — орет кто-то над нами. Мы вскакиваем как ошалелые и вытягиваемся по стойке смирно.

Осипов тут же получает удар в челюсть, меня бьют ногой в ухо. Падая, я еще успеваю заметить как Зюзика метелят головой о дужку кровати, потом получаю пыром в солнечное сплетение и ничего уже не соображая, лечу на пол, пытаясь глотнуть воздуха…


* * *

Первый раз меня избили девятого мая. Тогда в казарме творился сущий беспредел.

Нас спихивали ногами с кроватей и били всю ночь. Под утро, когда разведчики устали бить нас, они заставили нас приседать. «Длинный, считай» — сказал тогда Боксер и я считал вслух. Мы с Осиповым присели больше всех — триста восемьдесят четыре раза. Мы приседали плотно прижавшись друг к другу, а наш смешавшийся пот стекал по ногам и капал на некрашеные доски пола, и вскоре под ногами образовалась лужа. У Андрюхи по ногам тек еще и гной с кровью — открылись язвы. Мы приседали около часа. В конце концов Боксеру это надоело и он свалил нас двумя короткими ударами.

С тех пор меня били все, начиная от рядового и заканчивая заместителем командира полка подполковником Пилипчуком. Или попросту Чаком. Меня не бил еще только генерал. Наверное потому, что в нашем полку генералов нет.

Сейчас ночь. Я сижу на крыльце казармы, курю и смотрю как на взлетке разгоняются и взлетают штурмовики. Возвращаться в казарму мне никак нельзя. Сегодня к вечеру я должен принести Тимохе шестьсот тысяч рублей, а у меня их нет и достать негде. Я получаю восемнадцать тысяч, но на эти деньги могу купить разве что десять пачек папирос. В стране инфляция и деньги все время дешевеют. Как и наши жизни.

Якунин и Рыжий знают где достать шестьсот штук, но никому не говорят. Они скоро сбегут, каждый, кому удается достать денег, сбегает из этого полка, с этой чертовой взлетки на которую все время садятся закопченные вертушки. Мы неразделимы с этим полем и в конце концов все окажемся на нем. Я уже знаю это.

В нашей роте в «сочах» находятся четырнадцать человек. СОЧ — самовольное оставление части. Молодые бегут сотнями, они уходят в степь прямо с постели, босиком, в одних кальсонах, не в силах терпеть больше ночные издевательства. Сбежал даже лейтенант, призванный на два года после института. В нашей роте остались только восемь человек.

Пятеро нас и трое местных — Мутный, Пиноккио и Харитон.

Мы живем вместе с разведротой и разведчики считают нас своими личными рабами и дрочат почем зря.

Я сплевываю табачную крошку на асфальт. Слюна соленая, с кровью — зубы давно разбиты и качаются. Я не могу есть твердую пищу, с трудом жую хлеб. Когда в столовой вместо хлеба выдают сухари, я ем только суп. У нас у всех так. Мы не можем жевать, не можем вдохнуть во всю грудь — грудина намята дембельскими кулаками настолько, что превратилась в один сплошной синяк, и мы дышим по чуть-чуть — частыми короткими вдохами.

— В армии тяжело только первые полгода, — считает Пиноккио, — а потом просто не больно.

Нас привезли в этот полк три недели назад. Три недели, а кажется, уже вечность.

Черт, если бы только мне удалось уговорить тогда майора положить мое дело в другую папку, все было бы по-другому. Но майор положил мое дело в ту папку, в которую положил, и вот я здесь. Может, это и к лучшему. Может быть Кисель с Вовкой уже мертвы, а я все еще жив. Я прожил еще три недели — а это чертовски большой срок, мы уже знаем это.

На взлетке разгоняется очередная пара штурмовиков. Интересно, зачем летчики-то воюют? Их же никто не заставляет. Они не я, они свободны. Я уехать отсюда никуда не могу, мне служить еще полтора года. Поэтому я сижу на крыльце и смотрю как штурмовики готовятся к разгону. И думаю, что сказать Тимохе, чтобы он меня бил не так сильно.

Самолеты взлетают с таким ревом, что в казарме дрожат стекла, делают разворот и уходят двумя светящимися точками в ночь.

Я затягиваюсь в последний раз, тушу сигарету и поднимаюсь на второй этаж.


— Ну что, принес? — спрашивает меня Тимоха, длинный смуглый парень с большими телячьими глазами. Он сидит в каптерке, положив ноги на стол, и смотрит телевизор. Я стою перед ним, глядя в пол, и молчу. Стараюсь не раздражать его. Когда тебя спрашивают о том, чего ты не сделал, самая лучшая тактика — стоять и покорно молчать. Это называется «включить дурочку».

— Чего молчишь? Принес?

— Нет, — отвечаю я чуть слышно.

— Что? Не принес?

— Нет, — говорю я.

— Почему?

— У меня нет денег.

— Я не спрашиваю тебя, есть ли у тебя деньги, пидор! — орет Тимоха. — Мне плевать, что у тебя есть, а чего нет! Я спрашиваю, почему не принес шестьсот штук?

Назад Дальше