Чувствую себя глубоко подавленным и несчастным. Из дневников 1911-1965 - Во Ивлин 4 стр.


Воскресенье, 16 октября 1921 года

<…> Сегодня послал отцу кое-какие официальные бумаги, чтобы обсудить создавшуюся ситуацию. Дал ему знать, что уже одна мысль о том, чтобы задержаться в Лансинге еще на семестр, внушает мне ужас и что если я не получу стипендии, то готов ехать учиться в Оксфорд за минимальную плату. Попросил у него также разрешения найти в Лондоне работу с Рождества до экзаменов.

Этот семестр мне ненавистен – как ненавистен самому себе я. Удивительно, что Лонджу еще хватает терпения меня переносить. От бесконечного сидения за учебниками нервы у меня расшатались окончательно. Веду себя, как последний хам, – и отдаю себе в этом отчет. И деру нос – в соответствии с тем положением, какое занимаю в колледже; хуже всего то, что проникся официальным духом. Если же все мои старания пойдут насмарку и стипендии мне не дадут – возненавижу себя окончательно.

Сам толком не знаю, чего хочу. Знаю одно: в создавшемся положении здесь мне больше делать нечего. Уж лучше, как Фулфорд или Нэтресс, идти учителем в начальную школу.

Для всех, кому все до смерти надоело, мы с Кэрью создаем Клуб мертвецов. Президентом клуба буду я.

Среда, 19 октября 1921 года

Я помилован. Вчера вечером получил ответ от отца. Сочувствует и согласен, чтобы я ушел в этом семестре и либо ехал прямо в Оксфорд, либо во Францию. Настроение заметно поднялось. Но чтобы заработать стипендию, трудиться придется до умопомрачения. Оценить свои шансы я совершенно не в состоянии. Чувствую только, что, если стипендию получу, буду абсолютно счастлив; если нет – глубоко несчастен. Логики в этом рассуждении явно не хватает.

Клуб мертвецов процветает. Решили, что члены клуба будут носить в петлице черную шелковую ленточку. <…> Во что превратился мой почерк! Последние несколько дней совершенно бессмысленны. Вчерашнее заседание Шекспировского общества – скучней некуда. Уходить – самое время. Не уйду – окончательно замкнусь в себе или, чего доброго, влюблюсь черт знает в кого.

Воскресенье, 30 октября 1921 года

Еще один беспросветный день. Довольно славный новый пастор – ножки тоненькие и кривые. Распеваем в духе церковного гимна: «Сколь прекрасны ноги твои, о проповедник Святого Евангелия!»

Пришел к выводу, что все сказанное мне ректором – полная чушь. Возвращаться сюда не имеет никакого смысла.

Пятница, 11 ноября 1921 года

Пребываю в тоске – как обычно. Вчера какая-то мелкая сошка из Оксфорда вернула мое заявление: неправильно, дескать, составлено, к тому же от кандидатов на стипендию по истории требуется знание двух языков. Будем надеяться, что это не более чем сатанинская секретарская шутка. В противном случае сдавать на стипендию – пустое дело: французский язык – в том виде, в каком он у меня сейчас, – постыдный фарс, не более того. <…> Отец отказывается обсуждать мои планы на ближайшие полгода. Жизнь меж тем скучна и невыразительна.

Сегодня утром состоялось двухминутное молчание в память о погибших за родину. Во второй половине дня будет торжественная линейка. Здесь я зря трачу время – на этот счет у меня ни малейших сомнений. Интереса к истории у меня по-прежнему никакого. Академическая карьера не для меня. Не уверен даже, что мне так уж нужен Оксфорд. Но ничего не попишешь – обратного пути нет.

Понедельник, 21 ноября 1921 года <…> На днях произошел забавный случай, лишний раз подтвердивший, какая у меня в колледже репутация. Ректор отозвал меня из зала, чтобы расспросить о моих премиях и узнать, написал ли я некролог памяти Перси Бейтса [70] . Лондж поинтересовался, что случилось, и я ответил, что меня выгоняют за аморалку. Он, естественно, не поверил, однако не преминул сообщить об этом Дэвису, и тот, приняв сказанное за чистую монету, сообщил о случившемся не только старшеклассникам, но и вообще всему колледжу. «Я, если честно, нисколько не удивился, ожидал, что нечто подобное рано или поздно произойдет». В результате, последние несколько дней ко мне то и дело подходят соученики со словами сочувствия: «Да, не повезло, старик. И с кем же ты спутался?» Многие поверили, Кэрью в том числе. Мне-то, разумеется, наплевать, просто забавно, ведь жизнь я здесь веду поистине праведную, если не считать, конечно, разговоров. А впрочем, я давно заметил: тот, кто избегает дурных слов, способен на дурные дела.

Среда, 23 ноября 1921 года

Через три недели, если только я не провалился, мне станут известны результаты экзаменов на стипендию.

Из нашей жизни, мне кажется, ушло главное – дружба. Никто, по-моему, не заводит больше настоящих друзей – об увлечениях не говорю. Если дружба и сохраняется, то единственно в нашей памяти.

Сегодня вечером – стоя, как всегда, на коврике перед камином – Кэрью излил мне душу. Теперь я понимаю: с моей стороны было ошибкой пытаться переделать своих друзей под себя.

Вторник, 6 декабря 1921 года

Сегодня утром в 9.30 сдавал общий экзамен. Мне он понравился – как, впрочем, и всем остальным. Всего сдающих собралось человек пятьдесят – шестьдесят: все как один – разбойники с большой дороги, но разбойники-интеллектуалы. Я отвечал на четыре вопроса. Первый – моя любимая биография. Я выбрал «Бердслея» Артура Саймонса [71] и написал вроде бы неплохо, во всяком случае, довольно живо. Затем, сильно рискуя, ответил на вопрос: «Внес ли девятнадцатый век свой оригинальный вклад в живопись и архитектуру?» Исписал страниц пять – в общем, остался собой доволен. Затем последовал каверзный вопрос о Таците – является ли он самым «актуальным» античным автором, а также вопрос о том, «существуют ли темы, совершенно непригодные для поэзии». На последний вопрос ответ я дал довольно расплывчатый, вылившийся в панегирик Руперту Бруку [72] . В целом же, думаю, впечатление я произвел благоприятное.

С переводом с листа Ливия я справился, но не более того – впрочем, это ведь еще только предварительный экзамен. Сегодня вечером переводим с французского – и тоже с листа. Вот где будет комедия! А завтра начнется самое серьезное: английская история и эссе.

Лансинг, суббота 10 декабря 1921 года

Прошлая неделя выдалась самой в моей жизни счастливой. Как я сдал экзамен, мне, правда, пока неизвестно. Не буду удивлен, если я получил положительный балл, или огорчен, если провалился. Французский текст я переводил лучше, чем ожидал, а английскую историю ответил и вовсе не плохо. Мне попались английская Реформация и младший Питт [73] . Хуже всего получилось эссе – тяжеловесное, многословное, претенциозное. Viva [74] сдал превосходно. Гоняли меня по сельскому хозяйству восемнадцатого века, но при этом были со мной очень обходительны, я же, по-моему, – умен. <…>

Обедал с Алеком в испанском ресторане на Дин-стрит. Было вкусно. С ним явилась некая мисс Ричардс, которую он называет «мое золото». В каких они отношениях, сказать не берусь. Вряд ли она его любовница, но знакомы они близко. Как бы то ни было, женщина она обворожительная. «Мне кажется, все матери боятся меня, как огня, – заявила она мне. – Вы же не находите меня опасной, не правда ли, мистер Во?»

«Если честно, – нахожу», – подмывало меня ответить. По всей вероятности, в настоящее время она живет с Клиффордом Баксом и вскоре собирается в Швецию, где выйдет замуж.

Четверг, 15 декабря 1921 года Сегодня утром, спустившись к завтраку, обнаружил на столе два письма из Оксфорда. Одно – официальное, где сообщалось, что я получил Хартфордскую стипендию [75] в сто фунтов. Другое – частное, в котором содержалось поздравление от проректора [76] . Нельзя сказать, чтобы оно меня очень уж порадовало. Сей милый человек писал, что стипендии я удостоен главным образом за умение хорошо писать по-английски и что общий экзамен и английскую историю я сдал лучше всех, а вот европейскую – хуже всех.

Очень унылый день тут же превратился в самый радужный. Все меня от души поздравляли. Брент-Смит написал мне письмо. Лучше всего то, что теперь я могу уйти с чистой совестью. Сто фунтов на земле не валяются. <…>

Последний вечер прошел чудесно. Все радовались – по-моему, еще больше, чем обычно в конце семестра, и я допоздна веселился вместе со всеми, играл в «стулья с музыкой» [77] , после чего пошел проститься с ректором. Говорил он долго и серьезно, при этом вполне разумно. Речь зашла о философии и религии, и он всучил мне два богословских труда.

Один из самых трогательных комплиментов сделала мне миссис Невилл-Смит, с которой я ни разу раньше не разговаривал. Мы встретились вечером на лестнице. «Поздравляю вас со стипендией, Во. Теперь вы можете, я полагаю, немножко расслабиться. И все остальные – тоже». «Как это мило», – подумал я.

Напоследок пошли с Бивеном выпить с мистером Лоу. Он был немного навеселе и ужасно сентиментален. «Ну, джентльмены, – напутствовал он нас. – Здесь вы всегда вели себя пристойно, ничего не скажешь. Позвольте пожелать вам всяческих успехов в жизни. Надеюсь, когда уедете, будете хоть изредка вспоминать о нашей берлоге. Согласитесь, не самое ведь плохое место на свете?»

Очень унылый день тут же превратился в самый радужный. Все меня от души поздравляли. Брент-Смит написал мне письмо. Лучше всего то, что теперь я могу уйти с чистой совестью. Сто фунтов на земле не валяются. <…>

Последний вечер прошел чудесно. Все радовались – по-моему, еще больше, чем обычно в конце семестра, и я допоздна веселился вместе со всеми, играл в «стулья с музыкой» [77] , после чего пошел проститься с ректором. Говорил он долго и серьезно, при этом вполне разумно. Речь зашла о философии и религии, и он всучил мне два богословских труда.

Один из самых трогательных комплиментов сделала мне миссис Невилл-Смит, с которой я ни разу раньше не разговаривал. Мы встретились вечером на лестнице. «Поздравляю вас со стипендией, Во. Теперь вы можете, я полагаю, немножко расслабиться. И все остальные – тоже». «Как это мило», – подумал я.

Напоследок пошли с Бивеном выпить с мистером Лоу. Он был немного навеселе и ужасно сентиментален. «Ну, джентльмены, – напутствовал он нас. – Здесь вы всегда вели себя пристойно, ничего не скажешь. Позвольте пожелать вам всяческих успехов в жизни. Надеюсь, когда уедете, будете хоть изредка вспоминать о нашей берлоге. Согласитесь, не самое ведь плохое место на свете?»

Двадцатые годы [78]

Хэмпстед,

суббота, 21 июня 1924 года

В двенадцать ночи, если память мне не изменяет, оказался в комнате бедного Майкла Лерой-Болье в Бейллиоле [79] . Большую часть вечера он провел в слезах – его до смерти напугал Питер, разбив у него на глазах тарелку. Народу набилось столько, что дышать было нечем. После двенадцати остались только выпускники Бейллиола и мертвецки пьяные. Пирса Синотта уложили в постель, и около часа ночи Бенуа и Патрик Балфур спустили меня на веревке из комнаты Ричарда. Выбрался через туалеты в Нью-Куод, что не могло не сказаться на качестве моего костюма, и проспал несколько часов.

После безумного утра, чехарды бутылочных этикеток и таксомоторов в 1.45 очутились в вагоне-ресторане [80] , за соседним столиком – бедный Брайен Ховард [81] . Ничего съедобного, кроме хлеба с сыром, не нашлось, зато выпили шерри, шампанского, много чего еще покрепче, выкурили по сигаре – и вышли в Паддингтоне с твердым ощущением, что перекусили отлично.

Родители в прекрасной форме. Отец с увлечением рассказывает, где они побывали во Франции; обнаружил непристойность на гобелене в Байё, от чего пришел в восторг.

Понедельник, 23 июня 1924 года <…> Заказал себе новую трость – главное событие первой половины дня. Хотелось по возможности приобрести похожую на старую, но другой такой красавицы не нашлось, да и неприлично было бы ходить с точно такой же. Та, которую я выбрал, – тоже из английского дуба, но полегче и подлиннее. На набалдашнике маленькая золотая пластинка размером с шиллинг с выбитыми на ней моими именем и гербом. Будет, думаю, иметь успех. Дома меня ждала телеграмма от Аластера [82] : звал поужинать в «Превитали». Отменно поели и отправились, заходя по пути в пабы, на набережную, а потом тем же путем обратно в «Кафе Ройяль». Встретили там трогательного, вдрызг пьяного Вилкинсона, который учился в Рэдли [83] . Вскоре к нам присоединилась непотребная Таша Гилгуд, а с ней – какая-то развязная, по-мужски одетая девица. Крепко выпили, обе девицы вели себя вызывающе, чем привлекли всеобщее внимание. Избавиться от этих лесбиянок удалось, только запихнув их в такси. Засим домой [84] .

Четверг, 26 июня 1924 года Ничего, сколько помню, не делал.

Воскресенье, 29 июня 1924 года Ходили с Аластером в эмигрантскую церковь на Бэкингем-Пэлес-Роуд. Русская служба понравилась необычайно. Священники скрывались в маленькой комнатке и изредка появлялись в окнах и дверях, точно кукушка в часах. Им принесли огромное блюдо сдобных булок и привели целый выводок маленьких детей. Все это время хор, тоже где-то припрятанный, распевал что-то заунывное. Длилась служба бесконечно долго. В одиннадцать, когда мы пришли, она уже была в самом разгаре, а в 12.30, когда уходили, конца еще не было видно. Собравшиеся – в основном изгнанные из России великие князья и странного вида жалкие женщины, якобы любовницы императора, – молились с большим чувством. Запомнился бедный старик в изношенной офицерской шинели. <…>

Понедельник, 30 июня 1924 года

Убили с Аластером уйму времени на магазины, пошли к архитекторам [85] , где были с нами очень милы. Обедали в «Превитали», взяли в долг 1 фунт у Чепмен-энд-Холла [86] , а во второй половине дня нас занесло на Выставку империи в Уэмбли [87] . Отправились во Дворец искусств, где сначала погрузились в нескончаемый кошмар колониальной живописи, но потом, выбравшись из него, попали в залы, обставленные прелестной старинной мебелью. Зал сороковых годов прошлого века обставляли преподаватели Аластера. Лучшим же, по-моему, был зал Уильяма Морриса [88] . Разглядывал скульптуру – и всем сердцем хотел стать скульптором, потом – ювелирные украшения – и хотел стать ювелиром, а потом – всякого рода нелепые вещицы, выставленные во Дворце промышленности, – и ужасно захотелось посвятить жизнь изготовлению подобных вещиц.

Тут произошла удивительная вещь. Примерно в 6.30 мы выпили, после чего отправились в индийский театр. Полюбовавшись на редкость беспомощными тибетскими танцорами и каким-то бородачом, который показал несколько самых незамысловатых фокусов, из тех, что способен показать на детском празднике любой говорящий на кокни фокусник-любитель в маскарадном костюме. Из шатра вышли крайне разочарованными. И, только обнаружив, что уже восемь и мы оба опоздали, каждый на свой званый ужин, убедились в недюжинных магических способностях смуглого человека с бородой. По счастью, когда я явился к Болдхэду, все уже крепко набрались. Выпив все, что еще оставалось, я очень скоро почувствовал, что не отстаю от остальных, чему не мог не порадоваться. Адский шум за окном возвестил о прибытии Тони Бушелла: был неописуемо пьян, в одной руке держал шляпу, в другой – зонтик, размахивал и тем и другим и зычным голосом воспевал непреодолимое желание изнасиловать леди Колтроп. Успех в этом начинании ему не сопутствовал, однако, готовясь произвести желаемое, Тони обнажился у всех на глазах. Аластер уложил его спать на стульях. Домой вернулись очень пьяные и тут же погрузились в сон. И Крис – тоже [89] .

Суббота, 5 июля 1924 года Ходил на утренний спектакль «Святой Иоанны» [90] . Вконец обеднев, вынужден был подниматься на галерку, где сначала простоял в длинной очереди, а потом сидел на местах, неудобней которых не бывает на всем белом свете. Пьеса, впрочем, очень хороша, а костюмы – куда лучше тех, на какие был всегда способен Рикеттс.

Воскресенье, 6 июля 1924 года

Встали поздно и отправились в Вестминстер на проповедь Ронни Нокса [91] . Собор заполнен до отказа, и стоять пришлось в боковом пределе. Проповедь очень забавна. Обедал tête-а-tête с Гвен Оттер; принесла с собой сборник мне неизвестных статей Уайльда: его предисловие к стихам Реннелла Родда [92] и переписку с Уистлером [93] . «Вульгарность, мой дорогой Джеймс, начинается дома и закончиться должна там же». <…>

Помчался домой переодеться – и в «Корт» [94] . Пьеса Ричарда Хьюза [95] чудовищна. Оттуда – на вечеринку к миссис Джеффри Уинтворт, где пришлось спектакль расхваливать. А оттуда – к Элзе в ночной клуб [96] , где Эрнест Милтон играл в пьесе Пиранделло «Человек с цветком на губе». Великолепно – не то что жалкое бормотание в «Корте». Был Г.Дж. Уэллс; искусственное дерево, упавшее со сцены ему на голову, чуть было не лишило его жизни.

Понедельник, 7 июля 1924 года Пробудившись, обнаружил, что нахожусь на Эрлз-Тэррес [97] и что 6.30 утра. Пришлось вновь влезать в вечерний костюм и тащиться понурым утром домой в Голдерс-Грин. Умылся, переоделся – и к дантисту: обращается со мной безжалостно.

Пятница, 11 июля 1924 года <…> Утром явился Крис и рассказал отличную историю. Слушалось дело о мужеложестве, и, усомнившись в справедливости своего решения, судья Филмор решил проконсультироваться у Беркенхеда [98] . «Простите, милорд, не могли бы вы сказать мне… Сколько, по-вашему, следует дать мужчине, который позволил себя… поиметь?» – «От 30 шиллингов до 2 фунтов – сколько найдется в кармане».

Четверг, 29 июля – суббота, 30 августа 1924 года <…> Из Стратфорда поездом в Холихэд, оттуда пароходом в Кингстаун и поездом в Дублин. На пароходе, в первом классе, куда просочились без спросу, встретили Л.А.Г.Стронга [99] , возвращавшегося в Ирландию после десятилетнего отсутствия. Плавание прошло гладко, пароход забит торговцами лошадей, следующими на ярмарку. В Дублин прибыли в сумерках и на такси – в «Джеммет», эту гостиницу порекомендовал нам Билли [100] . Оказалось, что это не гостиница, а всего лишь ресторан; за последующие несколько недель мы убедились, что все, сказанное Билли про Ирландию, совершенно не соответствует действительности. Заказали столик и поехали в большой, претенциозный, бестолковый и невероятно дорогой отель «Джури». Дали нам микроскопический номер на двоих на чердаке, в котором, как показал нехитрый подсчет, провести мы сможем никак не больше одной ночи. Прошлись по Дублину и то ли от голода, то ли от дурного настроения сочли его крайне непривлекательным: повсюду колючая проволока, руины, солдаты, безработные. Нашли погребок, выпили шерри, потом отлично поужинали – и немного повеселели. «Джеммет», надо сказать, очень мне полюбился – давно так вкусно не ел. Внутренняя отделка безвкусна, но сам ресторан очень приличный – восемнадцатого века, с балконом. Столы прочные, отстоят друг от друга на почтительном расстоянии, официанты в возрасте, повар очень хорош. И посетители тоже приличного вида, чего в «Джури» не увидишь. В пабе в девять вечера стал вдруг мигать свет: то выключится, то опять включится. Мы спросили, как это понимать, и нам объяснили, что в Дублине пабы в девять закрываются (Билли говорил – не раньше двенадцати). Думаю, это потому, что все политические движения начинаются с пабов. Вышли на улицу и еще раз, уже более благожелательно, огляделись по сторонам. Но и теперь от города я остался не в восторге. Отправились к себе в номер, легли, но спали дурно. Всю ночь под окнами раздавался стук шагов и звон копыт по брусчатке, внутри же переругивалась прислуга, и однажды, среди ночи, кто-то даже рвался к нам в номер. <…>

Назад Дальше