«C’était tout un poème!» — мелькает у ней в голове.
Проходит несколько дней; рассказы о прошедших prouesses исчерпываются, но их заменяет сюжет столько же, если не больше, животрепещущий. Дело в том, что Ольга Сергеевна еще за границей слышала, что в Петербурге народились какие-то нигилисты, род особенного сословия, которого не коснулись краткие начатки нравственности и религии и которое, вследствие того, ничем не занимается, ни науками, ни художествами, а только делает революции. Когда же она, сверх того, узнала, что в члены этого сословия преимущественно попадают молодые люди, то материнским опасениям ее не стало пределов. Она тотчас же собралась писать к «куколке», чтоб предостеречь и вразумить его, и, конечно, выполнила бы свое намерение, если б в эту самую минуту к ней не пришел Anatole с какою-то только что измышленною им bonne petite blague. Эта blague была так мила, так остроумна и весела, что Ольга Сергеевна целый день хохотала до слез и к вечеру не только утратила ясное представление о нигилистах, но даже почему-то вообразила, что это просто вновь открытая угнетенная национальность (les polonais, les italiens… les nihilistes![136]), которая, в этом качестве, имеет право на собственную свою конституцию и на собственные свои законы. Хотя же впоследствии события не один раз напоминали ей об ужасных делах этих «ужасных людей» и она опять собиралась писать по этому поводу к «куколке», но Anatole с своей стороны тоже не дремал и был так неистощим на blagues, что все усилия думать о чем-нибудь другом, кроме этих прелестных blagues, остались тщетными. Так продолжалось все время до самого переселения в Перкали́. Тут она окончательно припомнила все слышанное о нигилистах и решилась немедленно испытать политические убеждения «куколки».
Завтрак кончился; Nicolas только что рассказал свою последнюю prouesse и, покачиваясь на стуле, мурлыкает: «Mon père est à Paris»;*[137] Ольга Сергеевна ходит взад и вперед по столовой и некоторое время не знает, как приступить к делу.
— Надеюсь, мой друг, что ты не нигилист! — наконец отрезывает она, — нигилисты — это те самые, которые гражданский брак выдумали!*
— Maman! вы очень хорошо знаете, что я консерватор! — обижается Nicolas.*
— Je sais bien que vous êtes un noble enfant!*[138] но знай, Nicolas, что если б когда-нибудь тебе зашла в голову мысль о революции… vous ne serez plus mon fils… vous m’entendez?..*[139]
— Maman! вы странная! вы лучшая из матерей, но вы не понимаете меня.*
— Ah! les hommes sont bien méchants![140] они так искусно расставляют свои сети, что я не могу… нет, нет, не могу не дрожать за тебя. И потому, если б когда-нибудь, по какому-нибудь случаю, тебя постигло искушение…*
— Parbleu! je voudrais bien voir!*[141]
— Не шути этим, Nicolas! Люди вообще коварны, а нигилисты — это даже не люди… это… это злые духи,* — et tu sais d’après la Bible ce que peut un esprit malfaisant[142]. A потому, если они будут тебя искушать, вспомни обо мне… вспомни, мой друг!.. и помолись! La prière — c’est tout[143]. Она даст тебе крылья и мигом прогонит весь этот cauchemar de moujik[144]. Дай мне слово, что ты исполнишь это!
— Maman! вы странная!
— Нет, дай мне слово! успокой меня!
— Даю вам миллион триста тысяч слов, что каждый из этих злых духов, при первом свидании, получит от меня такую taloche[145], что забудет в другой раз являться с предложениями! О! я эти революции из них выбью! Я их подтяну!
Nicolas надувается и вскакивает; глаза его искрятся; лицо принимает торжественное выражение. Он таким орлом прохаживается по зале, как будто на него возложили священную обязанность разыскать корни и нити, и он, во исполнение, напал на свежий и совершенно несомненный след.
— Maman! — произносит он важно, — желаете ли вы, чтоб я открыл перед вами мою profession de foi?[146]
— Mon fils![147]
— Alors écoutez bien ceci[148]. Я консерватор; я человек порядка. Et en outre je suis légitimiste! L’ordre, la patrie et notre sainte religion orthodoxe — voici mon programme à moi[149]. Что касается до нигилистов, то я думаю об них так: это люди самые пустые и даже — passez-moi le mot[150] — негодяи. Ils n’ont pas de fond, ces gens-là! ils tournent dans un cercle vicieux![151]Надеюсь, что теперь вы меня понимаете?
— Какой ты, однако ж…
«Умный», хотела сказать Ольга Сергеевна, но вдруг остановилась. Она совсем некстати вспомнила, что даже ее покойный Пьер («le pauvre ami![152] он никогда ничего не знал, кроме телесных упражнений!») — и тот однажды вдруг заговорил, когда зашла речь о нигилистах. «И, право, говорил не очень глупо!» — рассказывала она потом об этом диковинном случае его товарищам-кавалеристам.
A Nicolas между тем надувается все больше и больше.
— Благодаря моему воспитанию, — ораторствует он, — благодаря вам, ma noble et sainte mère, la ligne de conduite que j’ai à suivre est toute tracée. Cette ligne — la voici:[153] желай в пределах возможного, беспрекословно исполняй приказания начальства, будь готов, et ne te mêle pas de politique[154]. Один из наших гувернеров сказал святую истину: nul part, a-t-il dit, on n’est aussi tranquille qu’en Russie! pourvu qu’on ne fasse rien, personne ne vous inquiète!![155] A в переводе это значит: не возносись, не пари в облаках — и никто тебя не тронет. Но если ты желаешь парить — что ж, милости просим! Только уж не прогневайся, mon cher, если с облаков ты упадешь где-нибудь… où cela ne sent pas la rose![156]
— Merci! merci, mon fils! — страстно произносит Ольга Сергеевна.
Но Nicolas не слушает и, постепенно разгорячаясь, несколько раз сряду повторяет:
— Oui, dans cet endroit-là cela ne sentira pas la rose… je le garantie![157]
Мало-помалу, раздражаясь собственною фантазией, он вступает в тот фазис, когда человеком вдруг овладевает какая-то нестерпимая потребность лгать. Он останавливается против maman, несколько времени смотрит на нее в упор, как будто приготовляет к чему-то необычайному.
— Вы знаете ли, maman, что это за ужасный народ! — восклицает он, — они требуют миллион четыреста тысяч голов!* Je vous demande, si c’est pratique![158]
С минуту и мать и сын оба молчат, подавленные.
— Они говорят, что наука вздор… la science![159] что искусство — напрасная потеря времени… les arts![160] что всякий сапожник в сто раз полезнее Пушкина…* Pouschkinn!
Новая минута молчания.
— Они отвергают брак, ils vivent comme des chiens avec leurs chiennes![161] Они не признают таинств, религии, церкви… notre sainte église orthodoxe! Et vous me demandez, si je suis nihiliste!![162]
Ольга Сергеевна не может больше владеть собой и бросается к Nicolas.
— Nicolas! Я вижу! я все теперь вижу! Tu es un noble et saint enfant![163] но скажи, ты знал? ты знал кого-нибудь из этих страшных людей? — с каким-то ужасом спрашивает она.
— Maman! Я видел одного из них на Невском: il était mal peigné, pas du tout lavé…[164] и от него пахло!
— L’horreur![165]
Политическая программа Nicolas не только успокоивает Ольгу Сергеевну, но даже внушает ей уважение к сыну.
— До сих пор я только любила тебя, — говорит она, — теперь я тебя уважаю!*
На что Nicolas со всем энтузиазмом пламенной души отвечает:
— Oh! ma noble et sainte mère! mais sentez donc! sentez, comme mon cœur bondit et trépigne[166].
Вообще «куколка» доволен собой выше всякой меры. Во-первых, благодаря maman, он узнаёт, что он консерватор (до сих пор все его политические убеждения заключались в том, чтобы не пропустить ни одного праздничного дня, не посетивши театра Берга) и что ему предстоит в будущем какая-то роль; во-вторых, слова Ольги Сергеевны об уважении окончательно возносят его на недосягаемую высоту. Он целые дни ходит в забытьи, целые дни строит планы за планами и, наконец, делается до того подозрительным, что впадает почти в ясновидение.
— Aujourd’hui j’ai rêvé![167] — говорит он однажды. — Мне снилось, что я сделался невидимкой и присутствую при их совещаниях! Можете себе представить, maman, какие я при этом сделал открытия!
В другой раз он обращает внимание maman на вредное направление умов, замеченное им между поселянами.
— Как хотите, maman, — ораторствует он, — а чувство уважения к священному принципу собственности так мало в них развито, что я почти прихожу в отчаяние. Вчера из парка выгнали крестьянскую корову; сегодня, на господском овсе,* застали целое стадо гусей. Я думаю, что система штрафов была бы в этом случае очень-очень действительна!*
Наконец, в третий раз, он объявляет, что видел на селе настоящего нигилиста.
— Но кого же, мой друг? — изумленно спрашивает Ольга Сергеевна.
— Tu sais… ce séminariste…[168] сын нашего священника. Представь себе, встречается давеча со мной и пренагло-нагло подает мне руку… canaille![169]
Открытие это несколько смущает Ольгу Сергеевну. Она, с своей стороны, уже заметила Аргентова (фамилия заподозренного семинариста), и ей даже показалось, что он не только не нигилист, но даже «благонамеренный». Именно «благонамеренный», не «консерватор» — «консерваторами» могут быть только les gens comme il faut[170], — a «благонамеренный», то есть смирный, послушный, преданный. Аргентов был высокий и плотный молодой человек; голова у него была большая и кудрявая; черты лица несколько крупны, но не без привлекательности; вся фигура дышала силой и непочатостью. Все это Ольга Сергеевна заметила. «Il est du peuple, c’est vrai[171], — думала она про себя, — mais quelquefois ces gens-là ont du bon»[172]. И она до такой степени прониклась убеждением, что Аргентов «благонамеренный», что однажды, выходя из церкви, даже просила отца Карпа когда-нибудь привести его.
— После, — прибавила она, — теперь дайте мне насмотреться на моего «куколку»! Он у меня такой серьезный, непременно хочет оставаться со мной один! Ведь вы еще не скоро уезжаете отсюда, мсьё Аргентов?
— Все зависит от местов-с, — отвечал молодой человек, — как скоро откроется вакансия, тогда уж будет не до знакомств-с, а надо будет думать о приискании невесты-с!*
— Ну, будет время, еще познакомимся! — сказала Ольга Сергеевна, садясь в экипаж, между тем как Аргентов удалялся восвояси, напевая звучным басом: «Телесного озлобления терпети не могу».*
С тех пор мысль об Аргентове посещала ее довольно настойчиво. В голове ее даже завязывались по этому случаю целые романы с длинными зимними вечерами, с таинственным мерцаньем лунного луча, и с этою страстною, курчавою головой, si pleine de sève et de vigueur![173] Она полулежит на диване, глаза ее зажмурены, а его голос гремит и дрожит, и в ушах ее бессвязно раздаются какие-то страстные, пламенные слова. Ей сладко мечтать под эти страстные звуки, она не сознает даже содержания их, а только тихо-тихо поддается им, побежденная их страстностью… И как он мило брюзжит, когда она, в самом разгаре его диатриб, вдруг выйдя из забытья, «совсем-совсем некстати» обращается к нему с вопросом:
— А вы читали Оссиана, Аргентов?
— Не об Оссиане идет теперь речь, — кричит он на нее, вскакивая как ужаленный, — а о народных страданиях-с! Поймете ли вы это когда-нибудь, барыня?
«Странное дело! — думается ей, — сколько раз я предлагала этот вопрос… там… à Paris… и все «они» отвечали мне таким же образом! Все, все сердились».
И вдруг «куколка» разрушает весь этот rêve, объявляя, что Аргентов — нигилист! Un homme qui n’a pas de religion!![174] человек, который выдумал гражданский брак!!
— Но не ошибаешься ли ты, мой друг? — говорит она как-то робко. — Мне кажется… он благонамеренный!
— Нет, нет, у меня это уж инстинкт, и он меня никогда-никогда не обманывал! Все эти fils de pope[175] нарочно говорят глупые слова, чтоб скрыть, что они делают революции! А что у них на уме одни революции — c’est un fait avéré![176] И не меня они обманут своим смирением!
Одним словом, восторженность Nicolas растет до того, что он начинает вскакивать по ночам, кричать, кого-то требовать к ответу, что причиняет Ольге Сергеевне не мало тревоги.
— Maman! — восклицает он однажды, — je sens que je mourrai, mais au moins je mourrai à mon poste! Touchez ma tête — elle est tout en feu![177]
— Но ты бы чем-нибудь рассеял себя, — испуганно говорит она, — посмотрел бы на наше хозяйство, позвал бы управляющего!
— Oh, maman! все это кажется мне теперь так ничтожным… si petit, si mesquin![178]
— Но подумай, мой друг, у тебя будут дети; это твой долг, c’est ton devoir de leur transmettre intacts tes droits, tes biens, ton beau nom[179].
— Encore un devoir! quel fardeau! et quelle triste chose, que la vie, maman![180]
Но Ольга Сергеевна уже не слушает и посылает к Nicolas управляющего. Nicolas, с свойственною ему стремительностью, излагает пред управляющим целый ряд проектов, от которых тот только таращит глаза. Так, например, он предлагает устроить на селе кафе-ресторан, в котором крестьяне могли бы иметь чисто приготовленный, дешевый и притом сытный обед (и богу бы за меня молили! мелькает при этом у него в голове).
— Понимаешь? понимаешь? — толкует он, — я не того требую, чтоб были у них голландские скатерти, а чтоб было все чисто, мило, просто! — понимаешь?
Потом, не давши этой идее дальнейшего развития, он переходит к пчеловодству и доказывает, что при современном состоянии науки («la science!»[181]) можно заставить пчел делать какой угодно мед — липовый, розовый, резедовый и т. д.
— Понимаешь? понимаешь? я люблю липовый мед, ты — резедовый… и мы оба… понимаешь?
Наконец бросает и эту материю, грозит управляющему пальцем и с восклицанием «я вас подтяну!» — убегает к maman.
— Maman! да тут у вас какие-то Каракозовы завелись! — разражается он.
С этих пор кличка «Каракозов» остается за управляющим навсегда.
Наконец Ольга Сергеевна вспоминает, что в соседстве с ними живет молодой человек, Павел Денисыч Мангушев, и предлагает Nicolas познакомиться с ним.
— Опять какой-нибудь Каракозов? — острит Nicolas.
— Нет, мой друг, это молодой человек — совсем-совсем одних мыслей с тобою. Он консерватор, il est connu comme tel[182], хотя всего только два года тому назад вышел из своего заведения. Вы понравитесь друг другу.
— Гм… можно!
Павел Денисыч Мангушев живет всего в десяти верстах от Персиановых, в прекраснейшей усадьбе, ни в чем не уступающей Перкалям. В ней все тенисто, прохладно, изобильно и привольно. Обширный каменный дом, густой, старинный сад, спускающийся террасой к реке, оранжереи, каменные службы, большой конный завод, и кругом — поля, поля и поля. Сам Мангушев — совершенно исковерканный молодой человек, какого только возможно представить себе в наше исковерканное всякими bons и mauvais principes[183] время. Воспитание он получил то же самое, что и Nicolas, то есть те же «краткие начатки» нравственности и религии и то же бессознательно сложившееся убеждение, что человеческая раса разделяется на chevaliers и manants[184]. Хотя между ними шесть лет разницы, но мысли у Мангушева такие же детские, как у Nicolas, и так же подернуты легким слоем разврата. Ни тот, ни другой не подозревают, что оба они — шалопаи; ни тот, ни другой не видят ничего вне того круга, которого содержание исчерпывается чищением ногтей, анализом покроя галстухов, пиджаков и брюк, оценкою кокоток, рысаков и т. д. Единственная разница между ними заключалась в том, что Nicolas готовил себя к дипломатической карьере, а Мангушев, par principe,[185] всему на свете предпочитал la vie de château[186]. В последнее время у нас это уже не редкость. Прежде помещики поселялись в деревнях, потому что там дешевле и привольнее жить, потому что ни Катька, ни Машка, ни Палашка не смеют ни в чем отказать, потому что в поле есть заяц, в лесу — медведь, и т. д. Теперь поселяются в деревнях par principe, для того, чтоб сеять какие-то семена и поддерживать какие-то якобы права… Таким образом, если для Nicolas предстояло проводить в жизни шалопайство дипломатическое, то Мангушев уже два года сряду проводил шалопайство de la vie de château.
— Vous autres, gens de l’épée et de robe[187], — обыкновенно выражался Мангушев, — вы должны администрировать, заботиться о казне, защищать государство от внешних врагов… que sais-je! Nous autres, châtelains, nous devons rester à notre poste![188] Мы должны наблюдать, чтоб здесь, на местах, взошли эти семена… Одним словом, чтоб эти краеугольные камни*…vous concevez?[189]
Выражение «краеугольные камни» он как-то особенно подчеркивал и всегда останавливался на нем. Он покручивал свои усики, пристально поглядывал на своего собеседника и умолкал, вполне уверенный, что все, что надлежало сказать, уже высказано. В сущности же, «краеугольные камни», о которых здесь упоминалось, состояли в том, что Мангушев по утрам чистил себе ногти и примеривал галстухи, потом — ездил по соседям или принимал таковых у себя и, наконец, на ночь, зевая, выслушивал рапорты своих: chef de l’administration[190] и chef du haras[191].
— Я, messieurs, не знаю, что такое скука! — выражался он, рассказывая об употреблении своего дня, — моя жизнь — это жизнь труда, забот и распоряжений. Nous autres, simples travailleurs de la civilisation, nous devons à nos descendants de leur transmettre intacts nos fortunes, nos droits et nos noms[192] (Ольга Сергеевна от него заразилась этой фразой, когда рекомендовала «куколке» заняться хозяйством). Поэтому наше место — на нашем посту. Вы, господа военные и господа дипломаты, — вы защищайте отечество и ведите переговоры. A nous — le rôle modeste des civilisateurs[193]. Мы сеем и способствуем прозябению посеянного. Я с утра уж принимаю рапорты, делаю распоряжения, осматриваю постройки, mes bâtisses, хожу на работы… И таким образом проходит целый трудовой день! У меня даже свой суд… Я здесь верховный судья! Все эти люди, которым нечего есть, — все они приходят ко мне и у меня просят работы. Я могу дать, могу и отказать, — стало быть, я прав, говоря, что суд принадлежит мне. У меня нет ни одного безнравственного человека в услужении… parce que la morale, mon cher, — c’est mon cheval de bataille[194]. Я каждому приходящему ко мне наниматься говорю: хорошо, но ты должен быть почтителен! И они почтительны… Все эти краеугольные камни… вы меня понимаете?