Дошедши до «краеугольных камней», Мангушев опять умолкал, считая свою миссию совершенно исполненною.
Nicolas и Мангушев сразу поняли друг друга, хотя последний принял первого с оттенком некоторого покровительства.
— Soyez le bienvenu![195] — сказал он ему, — le descendant des Persianoff[196] всегда будет желанным гостем в доме Мангушевых. Мы, сельские дворяне, конечно, не можем доставить вам тех высоких наслаждений, к которым привыкли люди столиц, но и у нас найдется для Персианова и чарка доброго старого вина, и хороший кусок дымящегося ростбифа. Entrez, je vous prie[197].
Мангушев высказал это так серьезно, что Nicolas сразу почувствовал беспредельное благоговение к нему. Он был так щегольски и в то же время так просто одет, что Nicolas в своем мундирчике почувствовал себя как-то неловко (он в первый раз упрекнул себя, зачем надел мундир, и не послушался maman, которая советовала надеть легкий палевый костюм). В его воображении вставал совсем не тот золотушный, вертлявый и исковерканный Мангушев, который действительно ломался перед его глазами, а подлинный представитель той vie de château[198], о которой он вычитал когда-то dans ces bons petits romans[199], воспитывавших его юность. Целая картина быстро пронеслась в его воображении. Молодой лорд, рассевающий семена консерватизма, религии и нравственности; семейный очаг; длинные зимние вечера в старом, величественном за́мке; подъемные мосты; поля, занесенные снегом; охота на кабанов и серн; триктрак с сельским кюре; беседа за ужином с обильными возлияниями; общие молитвы с преданными седыми слугами, и затем крепкий, здоровый и безмятежный сон до утра… Одним словом, он совершенно позабыл, что находится в Глуповской губернии, где нет ни шато́, ни кюре́, играющих в триктрак, ни кабанов, ни консерватизма, ни религии, ни нравственности, а есть только высь да ширь, да бесконечно праздные и беспредельно болтающие Мангушевы.
— Et la santé de madame?[200] — осведомился между тем Мангушев.
— Merci. Maman se porte très bien.
— Oh! votre mère est une noble et sainte femme![201]
Молодые люди вошли в кабинет и уселись на какой-то
чрезвычайно мягкой и удобной мебели.
— Et maintenant, causons. Charles! vite un déjeuner et une bouteille de notre meilleur![202] — обратился Мангушев к расторопному малому, почтительно ожидавшему приказаний, — мсьё Персианов! вы какое вино предпочитаете?
Nicolas вспыхнул, потому что до сих пор он сам еще не давал себе отчета относительно вина. Он неизменно душил шампанское, полагая, что дорогая его цена вполне достаточна, чтоб оправдать это предпочтение.
— Mais… le Champagne![203] — смущенно пролепетал он, все больше и больше краснея.
— Pardon! Мы будем пить шампанское en son temps et lieu[204] — надеюсь, что вы у меня обедаете? — а теперь… Charles! vous nous apporterez de ce petit Bordeaux… «Retour des Indes»*…C’est tout ce qu’il nous faut pour le moment… n’est-ce pas, mon cher monsieur de Persianoff?[205]
Nicolas промычал в знак согласия.
— У меня в услужении всё французы, — продолжал Мангушев, когда Шарль удалился, — и вам рекомендую то же сделать. Il n’y a rien comme un français, pour servir[206]. Наши русские более к полевым работам склонность чувствуют. Ils sont sales[207]. Но зато, в поле за сохой… c’est un charme![208]
Затем, уже начинается собственно causerie[209].
— Ну-с, что нового в Петербурге?
— Mais… nous folichonnons, nous aimons, nous buvons sec![210]
— Oh! cette bonne, brave jeunesse![211] Мы, сельские дворяне, любуемся вами из нашего далека и шлем вам отсюда наши скромные пожелания. Вам трудно в настоящую минуту, messieurs, и мы понимаем это очень хорошо; но поверьте, что и наша задача тоже нелегка!
Мангушев останавливается, как будто собирается с мыслями.
— У нас нет поддержки! — наконец говорит он и опять умолкает.
Nicolas делает вид, что умеет, так сказать, читать между строк.
— On est trop bon là-bas![212] — продолжает Мангушев, — нет спора, намерения прекрасны, но нет этой пылкости, этого натиска, чтобы разом покончить с гидрою!* А мы… что же мы можем сделать с нашими маленькими, разрозненными усилиями? Мы можем только помогать по мере наших слабых сил… и сожалеть!
— N’est-ce pas? mais n’est-ce pas? — радуется Nicolas, — je le dis mille fois par jour, qu’on est trop bon pour cette canaille-là[213].
— Et vous avez raison[214]. Я день и ночь борюсь с этим злом… je ne fais que cela…[215] И что́ ж! Я должен сознаться, что до сих пор все мои усилия были совершенно напрасны. Они проникают всюду! и в наши школы, и в наши молодые земские учреждения.
— Я уверен, что еще на днях видел здесь одного нигилиста, — восклицает Nicolas, — и если б не maman…
— Ah! nos dames! ce sont des anges de bonté et de douceur![216]Но надо сознаться, что они нам много портят в нашей святой миссии!
— Но я был неумолим, — лжет Nicolas, — я прямо сказал maman, что не желаю, чтоб в нашем селе процветали Каракозовы! И его уж нет!
— И хорошо сделали. Votre mère est une sainte[217], но потому-то именно она и не может судить этих людей, как они того заслуживают! Но даст бог, классическое образование превозможет, и тогда…* Надеюсь, monsieur de Persianoff, что вы за классическое образование?
Nicolas надувается, как бы нечто соображая.
— Классицизм — этим все сказано, — продолжает между тем Мангушев, — это utile dulce*, l’utile et le doux[218] нашего доброго старого Горация. Скажу вам откровенно, monsieur de Persianoff, я никогда-никогда не скучаю. Как только я замечаю, что мне грустно, я сейчас же беру моего старика Гомера, и забываю все… С этой точки зрения иногда у меня даже нет сил ненавидеть этих нигилистов: я просто сожалею об них. У них нет этого наслаждения, которым пользуемся, например, мы с вами; ils ne comprennent pas la poésie du cœur![219]
Nicolas глядит на Мангушева во все глаза и все больше и больше проникается благоговением к нему. А вместе с благоговением он проникается и потребностью лгать, лгать во что бы ни стало, лгать, не оставляя за собой ни прикрытия, ни возможности для отступления.
— Я сам… я очень люблю Гомера, но, признаюсь, впрочем, предпочитаю ему Виргилия. «Les Bucoliques» — tout est là![220] Этим все сказано! — картавит он, самодовольно поворачиваясь в кресле и покручивая зачаток уса.
— Vraiment?[221] вы любитель? Очень рад! очень рад! потому что в таком случае мы наверное сойдемся!
— Я еще в младшем курсе прочитал всего Корнелия Непота… Fichtre, quel style![222]
— Oh, quant au style — c’est Eutrope qu’il faut lire!*[223] Эта деликатность, эта тонкость, эта законченность… и наконец, эта возвышенность… Надо прочесть самому, чтоб убедиться, что́ это такое!
Беседуя таким образом, новые друзья доврались наконец до того, что вытаращили глаза и стали в тупик. «Et Esope donc!»[224] — начал было Nicolas, но остановился, потому что решительно позабыл, кто такой был Езоп и к какой он принадлежал нации.
— Ну-с, теперь мы позавтракаем! А после завтрака я вам покажу мой haras[225]. Заранее предупреждаю, что ежели вы любитель, то увидите нечто весьма замечательное.
За завтраком Мангушев пытался было продолжать «серьезный» разговор, и стал развивать свои идеи насчет «прав» вообще и в особенности насчет тех из них, которые он называл «священными»; но когда дошла очередь до знаменитого «Retour des Indes», серьезность изменила характер и сосредоточилась исключительно на достоинстве вина. Мангушев вел себя в этом случае как совершеннейший знаток, с отличием прошедший весь курс наук у Дюссо, Бореля и Донона*. Он следил глазами за движениями Шарля, разливавшего вино в стаканы, вертел свой стакан в обеих руках, как бы слегка согревая его, пил благородный напиток небольшими глотками и т. п. Nicolas, с своей стороны, старался ни в чем не отставать от своего друга: нюхал, смаковал губами, поднимал стакан к свету и проч.
— Mais savez-vous que c’est parfait! on sent le goût du raisin à un tel point, que c’est inconcevable![226] — наконец произнес он восторженно.
— N’est-ce pas?[227] — не менее восторженно отозвался Мангушев, — ah! attendez! à dîner je vais vous régaler d’un certain vin, dont vous me direz des nouvelles![228]
Затем разговор полился уж рекой.
— Я только раз в жизни пил подобное вино, — повествовал Мангушев, — c’était à Bordeaux, chez un nommé comte de Rubempré — un comte de l’Empire*, s’il vous plait[229] — га! это было винцо! И хоть я не очень-то долюбливаю этих comtes de l’Empire[230], но это вино! Ah! ce vin![231]
— Mais savez-vous que c’est parfait! on sent le goût du raisin à un tel point, que c’est inconcevable![226] — наконец произнес он восторженно.
— N’est-ce pas?[227] — не менее восторженно отозвался Мангушев, — ah! attendez! à dîner je vais vous régaler d’un certain vin, dont vous me direz des nouvelles![228]
Затем разговор полился уж рекой.
— Я только раз в жизни пил подобное вино, — повествовал Мангушев, — c’était à Bordeaux, chez un nommé comte de Rubempré — un comte de l’Empire*, s’il vous plait[229] — га! это было винцо! И хоть я не очень-то долюбливаю этих comtes de l’Empire[230], но это вино! Ah! ce vin![231]
Мангушев развел руками, как бы давая понять, что дальше объяснять бесполезно. Nicolas сидел против него и завидовал.
— Я должен вам сказать, что судьба вообще баловала меня на этот счет. В другой раз, это было в Италии… в Сорренто, в Споленто* — je ne sais plus lequel!..[232] Приходим мы в какую-то остерию*. Ну, просто, в грязную остерию, вроде нашей харчевни… vous pouvez vous imaginer ce que c’est![233] Жарко, устали, хочется пить. Разумеется, сейчас: una fiasca dal vino! — «Si, signor»[234] и т. д. И что ж бы вы думали! Мне, именно мне, подают бутылку d’un certain lacrima Christi*…ah! mais c’était quelque chose![235] Представьте себе, что это была одна бутылка, хранившаяся у хозяина в погребе несколько десятков лет! Et puis, c’était fini[236]. Ни прежде, ни после я подобного вина не пивал!
Nicolas завидует еще больше, но в то же время чувствует, что и ему следует вставить свое слово в разговор.
— On dit que ce sont les oranges qui sont excellents en Italie?[237] — картавит он с важностью.
— Oh! quant aux oranges, il faut aller les manger à Messine[238]. Это все равно что груши, которые можно есть только на севере Франции. Везде это — груши, там — это божество!
— Et Naples! frutti di mare!*[239] — восклицает Nicolas.
— Я ел их с утра до вечера и никогда не мог довольно насытиться. C’est tout dire. Mais vous n’avez pas l’idée de ce qu’on trouve à l’etranger en fait de vins et de comestibles! On y devient glouton sans y penser — parole d’honneur![240] Перигор, Бордо, Марсель — все это усеяно! Тюрбо, тон, pâté de foie gras — c’est à n’y pas croire! Et puis les huîtres[241], и эта бесподобная, ни с чем не сравнимая bouillie-abaisse![242]
— Et les femmes donc![243]
— A qui le dites-vous! Ah, il y avait une certaine dona Innés…[244] Впоследствии она была в Петербурге у одного адвоката… les gueux! ils nous arrachent nos meilleurs morceaux![245] Но я… я встретился с нею в Севилье. Представьте себе теплую южную ночь… над нами темное синее небо… кругом все благоухает… и там вдали, comme dit Pouschkinne:
Мы идем, впиваем в себя этот волшебный воздух и чувствуем — mais à la lettre[246] чувствуем! — как вся кровь приливает к сердцу! И вдруг… ОНА! в легкой мантилье… на голове черный кружевной капюшон, и из-под него… два черных, как уголь, глаза!.. Oh! mais si vous allez un jour à Séville, vous m’en direz des nouvelles![247]
У Nicolas захватывает дыхание. Потребность лгать саднит ему грудь, катится по всем его жилам и, наконец, захлестывает все его существо.
— Je vous dirai qu’une fois il m’est arrivé à Pétersbourg…[248] — начинает он, но Мангушев, с своей стороны, так уж разолгался, что не хочет дать ему кончить.
— О! наши северные женщины! c’est pauvre, c’est mesquin, cela n’a pas de sève![249] Надобно видеть их там! Там — это зной, это ад, это что-то такое, что мы, люди севера, даже понять не можем, не испытавши лично там, на месте! Но зато, раз на месте, мы одни только и можем оценить южную женщину! Знаете ли вы, что только южная женщина умеет целовать как следует?
Nicolas окончательно багровеет.
— Вы не верите? — и между тем нет ничего святее этой истины. Она не целует — она пьет… elle boit! вот поцелуй южной женщины! Я помню, это было однажды в Венеции, la bella Venezia…[250] Мы плыли в гондоле… вдоль берегов дворцы… в окнах огни… вдали звучат баркаролы… над нами ночь… mais de ces nuits qu’on ne trouve qu’en Italie![251] И вдруг она меня поцеловала… oh! mais ce baiser!.. c’était quelque chose d’ineffable! c’était tout un poème![252] Увы! это был последний ее поцелуй!
Мангушев потупился, Nicolas впился в него глазами.
— Elle est morte le lendemain[253]. Она, женщина юга, не могла выдержать всей полноты этого блаженства. Она выпила залпом всю чашу — и умерла! Вы можете себе представить мое положение! J’ai été comme fou… Parole d’honneur![254]
Nicolas хочет сказать un compliment de condoléance[255], но, благодаря «Retour des Indes», слова как-то путаются у него на языке.
— Certainement… si la personne est jolie… c’est bien désagréable![256] — бормочет он.
— Parbleu! si la personne est jolie! allez-y — et vous m’en direz des nouvelles![257] — восклицает Мангушев, и так как завтрак кончен и лгать больше нечего, то предлагает своему новому другу отправиться вместе на конный завод.
— Vous verrez mon royaume![258] — говорил он, — там я отдыхаю и чувствую себя джентльменом!
Начинается выводка; у Мангушева в руках бич, которым он изредка пощелкивает в воздухе. Жеребцы и кобыли выводятся одни за другими, одни других красивее и породистее. Но Мангушев уже не довольствуется тем, что его «производители» действительно бесподобны, и начинает лгать. Все они взяли ему по нескольку призов, опередили «Чародея», «Бычка» и т. д.
— Вот, — говорит он, — этот самый «Зяблик» (c’est le doyen du haras) двадцать два приза взял — parole![259]
— Quel producteur![260] — восторженно восклицает Nicolas.
За «Зябликом» следует кобыла «Эмансипация», за «Эмансипацией» — жеребец «Консерватор» и проч. У Nicolas искрятся глаза и захватывает дух, тем более что Мангушев каждую выводку непременно сопровождает историей, которая неизменно начинается словами: «Представьте себе, с этою лошадью какой случай у меня был». «Куколка» выражает свой восторг уж не восклицаниями, а взвизгиваньем и захлебываньем. Мало того: он чувствует себя жалким и ничтожным, сравнивая этих благородных животных с скромными «Васьками» и «Горностаями», украшающими конюшню села Перкалей.
«Et dire que cet homme a tout cela!»[261] — думает он, поглядывая с завистью на торжествующего Мангушева.
За обедом «куколка» словно в чаду. Он слабо пьет и почти совсем не притрогивается к кушаньям.
— Этот «Зяблик» не выходит у меня из головы. А «Консерватор»! А эта «Ласточка»… quelles hanches![262] — взвизгивает он поминутно.
Мангушев видит восторженность пламенного молодого человека и удостоверяется, что в нем будет прок. На этом основании он предлагает Nicolas выпить на ты и берет с него слово видеться как можно чаще. Новые восторги, новые восклицания, новое лганье, сопровождаемое заклинаниями.
— Слушай! когда ты поедешь в Париж, — говорит Мангушев, — ты меня предупреди. Я тебе дам письмо к некоторой Florence — et vous m’en direz des nouvelles, mon cher monsieur![263]
От Florence разговор переходит к Emilie, от Emilie — к Ernestine, и так как в продолжение его следует бутылка за бутылкой, то лганье кончается только за полночь.
А в Перкалях еще не спят. Ольга Сергеевна стоит на террасе, вглядывается в темноту ночи и ждет своего «куколку» («Oh! les sentiments d’une mère!»[264] — говорит она себе мысленно).
— Maman! quel homme! quel homme![265] — восклицает Nicolas, выскакивая из коляски и бросаясь в объятия матери.
Каникулы кончились; Nicolas возвращается в «заведение». Он скучает, потому что чад только что пережитых воспоминаний еще туманит его голову. Да и все вообще воспитанники глядят как-то вяло. Они рука об руку лениво бродят по залам заведения, передают друг другу вынесенные впечатления, и не то иронически, не то с нетерпением относятся к ожидающей их завтра науке.
— Ты что-нибудь знаешь из «свинства» (под этим именем между воспитанниками слывет одна из «наук»)*?
— Ты прочитал «Черты»*?
— Messieurs! на завтра «Чучело»* задал сочинение на тему: сравнить романтизм «Бедной Лизы» Карамзина с романтизмом «Марьиной рощи» Жуковского — каков «Чучело»!
В таком роде идет перекрестный разговор, относящийся до наук. В залах и классах неприютно, голо и даже как будто холодно; лампы горят, по обыкновению, светло, но кажется, что в этом свете чего-то недостает, что он какой-то казенный; хочется спать и между тем рано. Раздается звонок, призывающий к ужину, но воспитанники не глядят ни на крутоны с чечевицей, ни на «суконные» пироги. Менее благовоспитанные (плебеи) с негодованием отодвигают от себя «cette mangeatlle de pourceau»[266] и грозятся сделать «историю»; более благовоспитанные (аристократы) ограничиваются тем, что не прикасаются к кушанью и презрительно пожимают плечами, слушая нетерпеливые возгласы плебеев. Увы! в «заведении» уже есть «свои» аристократы и «свои» плебеи, и эта демаркационная черта не исчезнет в стенах его, но отзовется и дальше, когда и те и другие выступят на широкую арену жизни. И те и другие выйдут на нее с убеждением, что человеческая раса разделяется на chevaliers и manants[267], но одни выйдут с правом поддерживать это убеждение путем практики, другие — лишь с правом облизываться на него и поддерживать его только в теории. Первые будут стараться не замечать последних, будут называть их «amis-cochons»; вторые будут ненавидеть первых, будут сгорать завистью к ним, и за всем тем полезут в грязь, чтоб попасться им на глаза и заслужить их улыбку!