И наступил этот день. Я не пошел, естественно. Позвонил туда и измененным старческим голосом сказал, что им звонит бабушка Покровского, великого и ужасного, с тем чтоб сказать, что ее внука пригласил-таки шведский король Густав (порядковый номер такой-то), так и раз так, хвостатые помидоры. А они сказали, что им жаль. А я с помощью собственной бабушки сказал, что они не представляют, как ей жаль, после чего мы повесились на обоих концах – трубки положили.
Тетки из Дома книги мне потом рассказывали. Пришли они и сели в первых рядах. И встал Попов Валерий и произнес речь, в которой хвалил меня ужасно, говорил, что я явление и все прочее, а тетки расчувствовались, и все было хорошо, пока слово для оглашения не предоставили жюри. Вышло жюри, от времени кудлатое, тряхнуло головой и сказало, что в данном конкурсе победил… писатель Мелихов. Тот тут же вскочил и начал говорить, что спасибо всем и что он не ожидал.
Да, мама дорогая, выходит, единственный, кто все это ожидал, был я.
Я очень долго смеялся. А тетки, смущенные, мне говорили, что они не понимают, почему так получилось, на что я отвечал, что понимаю: все дело в том, что Валерий Попов совершенно прав, называя меня явлением. Я – действительно явление. А как явлению дать премию? Вот, например, гроза – тоже явление, и как ей что-то давать?
Да ей плевать, что б ты ей ни дал.
По-моему, я теток успокоил.
А в ПЕНе говорили: «Жаль, что Покровский в командировке», – и тут я с ними абсолютно согласен: действительно жаль, хвостатые помидоры.
Как я сдавал анализы
Я уже сдавал много раз, но тут потребовалось освежить. Меня в госпиталь должны положить, и анализы им совершенно необходимы. Была, конечно, возможность воспользоваться старыми, и меня даже спросили, не шалил ли я летом, на что я ответил, что не шалил, но потом все равно отправили.
Это меня от пародонтоза спасают.
В прошлый раз меня тоже спасали, только я не дотерпел. То есть лег, а потом сбежал, потому что уж очень долго меня там мурыжили. Я придумал себе командировку в Испанию ко двору испанского короля и слинял.
Только появился – и профессор Черныш меня взял за хобот.
А это очень серьезно, потому что Владимир Федорович Черныш – серьезный человек, не то что я, балаболка, – и он если мимо тебя проходит, то непременно затянет на кресло и во рту все отскоблит.
Так что – вперед, за анализами.
Мне даже выдали бумажку, по которой я утром, не жрамши, должен был очутиться в поликлинике Академии на улице Лебедева.
Мне даже сказали, чтоб я в баночку написал, чтобы через весь город не ехать к ним писать, что я и сделал, а на баночку надел крышку и положил в пакет – а то мало ли что.
И вот я уже в поликлинике с баночкой, в которой угадывается моча и которую никуда не спрятать.
Помню, как мы сдавали это дело на флоте, когда утром надо было почему-то бежать через весь поселок, а потом с горы, а потом опять в гору и вот уже спецполиклиника, куда ворвался с мороза и – где тут наша баночка? – и нассал в нее с пенкой. (И почему надо было бежать, а нельзя было дома нацедить и притащить – одному Аллаху ведомо.)
И при этом проявлялись сразу два обстоятельства: во-первых, можно было не найти баночку – все уже разобрали и жди, пока новые вынесут; во-вторых, пока бежишь, может так прихватить, что мочи никакой нет, и думаешь: а не отлить ли немножечко по дороге, а то ведь так и пузырь надорвать можно, отлил – побежал дальше, прибежал – не идет, вернее, идет, но мало – только дно покрыл, и это никуда не годится, а тут глядишь – на тележке много полных баночек и под ними на бумажке фамилии славных, тех, с указанием звания и должности, кто в них сегодня натрудился, выбираешь знакомого: хороший человек, и анализы у него должны быть ничего – отлил от него и только собрался ее водрузить на телегу, как врывается еще один орел с твоего экипажа, молча отбирает у тебя твою мочу, отливает себе, оценивает на свет, разбавляет водой из-под крана, еще раз оценивает и потом уже, довольный, замечает: «Чего-то, блин, с утра совершенно не ссалось!» – и ставит все это в общий ряд.
И никогда ничего не случалось. У всех моча была кислая. Даже у тех, что водой разбавляли.
А в этом случае – тут я опять возвращаюсь в Академию – я с мочой иду на кровь из вены, потому что там очередь, и из-за мочи я могу не успеть, а чего ее сдавать, если я и так нассал.
Но в очереди на кровь из вены – вот где конвейер: «Кто следующий? Проходите!» – я начинаю понимать, что в моей бумажке даже имени моего нет, там просто перечень анализов.
А фамилию мне впишут после того, как я побываю в регистратуре, где возьму направление к терапевту, который мне даст направление на анализы, а без него совершенно зря я, можно сказать, ссал на сегодня.
И я отправился к терапевту через регистратуру вместе с мочой, которую я хотел, конечно, оставить на подоконнике, но не решился – еще выльют в цветок.
У терапевта была очередь на полтора часа, и она на месте не сидела, выходила и пропадала, и я в нее встал.
К этому времени до меня начало доходить, что все эти путешествия в обществе собственных утренних выделений как-то не очень смотрятся со стороны, и я принялся коситься на соседей, а они на меня, и, наконец, один дед не выдерживает, спрашивает: «Моча?» – и получает в ответ: «Да».
После этого он рассказывает историю о том, как ему делали операцию на глаз и пережали что-то так, что он три дня не ссал, после чего ему делали уже операцию не на глаз, а на мочевой канал, для чего в него вставили трубочку, в которой была еще одна трубочка с ниппелем на конце, через которую надо было продуть проход, а медсестра продула не через ту трубочку, отчего разлетелся на куски ниппель, и все они попали в мочевой пузырь и там уже обросли колючими солями, для извлечения которых пришлось вскрывать все поперек.
После этого я не стал сдавать анализы. Я вылил мочу и пошел к Жене.
Женя – гениальный хирург и начальник отделения акушерства и гинекологии.
Кроме того, он мой друг и, если б я был бабой, то Женя мне бы по старой дружбе давно все отрезал.
– Женя, – сказал я, – не дарил ли я тебе свое последнее произведение?
– Нет, – говорит Женя.
– Сейчас подарю, а ты возьми у меня анализы.
И мы с ним тут же договорились на завтра. Я только спросил:
– Мочу привозить с собой, или же мы тут с аппетитом нассым?
– Лучше с собой, – сказал Женя.
Так что я утром опять наполнил баночку.
Без позвоночника
Сереге позвонил в ночь перед Амстердамом. Нам с Колей лететь в Амстердам в пять утра, а в десять вечера от него звонок: «Летите?»
С Серегой надо быть настороже. Надо быть очень внимательным. Потому что Серега любит две вещи: балет и соединять людей друг с другом.
Личность он великая, поэтому никакая осторожность не помешает.
Однажды я увидел его с лопатой в электричке. Он ехал копать огород своим дальним родственникам. Серега любит помогать родственникам, такой у него загиб души. Он как-то купил этим старичкам цыплят-броллеров. И для них начался кошмар. Броллеры сожрали все в округе на две мили. Старички боялись выходить из дома, потому что эти твари их клевали.
И еще они гоняли кошку по двору, тщетно пытаясь ее на части порвать.
И потом они научились летать: вся стая моментально поднималась на крыло. В полете они напоминали гусей-лебедей из сказки. Они летали на соседние поля. Зимой они улетели в лес и там перезимовали, а весной вернулось только два – некоторые полегли под пулями охотников на кабанов.
А еще Серега любил цветы. У него был участок, на котором он решил высадить только цветы. Пошел на рынок и купил мешок семян. Спросил еще: ничего другое не будет расти? И ему сказали, что все другое немедленно сдохнет во имя этой красоты.
Он и посеял.
Через месяц к нему постучалась милиция. Милиция взяла Серегу под руку, а он взял косу и вместе они отправились на участок.
Оказалось, что он весь огород засеял маком и у него на участке живут наркоманы семьями, отчего соседи жалуются на их заунывное полночное пение.
Серегу заставили косить урожай.
Любовь к растениям его подвела еще раз. У него были знакомые в Голландии, и он туда регулярно мотался.
А другие знакомые, уже в Питере, попросили его привезти из Голландии какое-нибудь необычное растение. И он привез. Нечто корявое.
Те посадили пришельца на отдельную грядку и полили его навозом.
И вырос банан. Метра на три. Он просто обрадовался, что его навозом полили.
Они потом звонили Сереге и спрашивали, какую часть этого растения можно употреблять в пищу, потому что они ели все: и листья, и ствол, и корни – все горчит.
«Секундочка, узнаю!» – сказал Серега и позвонил в Голландию.
Оказалось, что его вообще есть нельзя. Оказалось, это особая ядовитая разновидность пырея, которая сажается в каналы для того, чтобы там не росла ряска.
Все это я помнил, но еще Серега мог позвонить приятелю Диме и начать говорить о том, что в последнее время принято принимать в гости людей из-за рубежа, что никуда не деться и все цивилизованные страны так живут. Вместе они посетовали на то, что это вносит некоторое неудобство в миросозерцание – не без того, – но все-таки пользы от этого становится все больше, поскольку увеличивается доля добра…
Оказалось, что его вообще есть нельзя. Оказалось, это особая ядовитая разновидность пырея, которая сажается в каналы для того, чтобы там не росла ряска.
Все это я помнил, но еще Серега мог позвонить приятелю Диме и начать говорить о том, что в последнее время принято принимать в гости людей из-за рубежа, что никуда не деться и все цивилизованные страны так живут. Вместе они посетовали на то, что это вносит некоторое неудобство в миросозерцание – не без того, – но все-таки пользы от этого становится все больше, поскольку увеличивается доля добра…
Через неделю он позвонил Диме: «Твои голландцы едут!» – «Какие голландцы?» – «Ну ты же сам говорил о том, что хорошо, что теперь люди едут, как в движении "Врачи без границ"».
В общем, любил он людей соединять. Ему казалось, что всем им именно этого и не хватает.
Вот почему я насторожился.
– Не волнуйся, – сказал Серега своим тонким интеллигентным голосом, – там только книги надо будет передать.
Я его еще пять раз переспросил насчет количества книг. Я же Серегу знаю: не переспросишь – будет коробка от телевизора.
Но он меня успокоил: всего две.
И вот мы в пять утра в аэропорту. И Серега, надо же, там же, и вручает он мне две книги и… Наташу.
Оказывается, существовала в Питере Наташа, а потом она вышла замуж в Голландию, а теперь она приехала в Питер на операцию позвоночника, и после нее она головку не держит и вообще извивается в руках, как змея, потому как операция свежая, но там мы ее отдадим с рук на руки, а вот и мама ее, которая тоже полетит.
Мама была одета в солдатский треух, и такое было впечатление, что у Наташи удалили позвоночник, а у ее мамы – ум.
И со всем этим мы должны были пройти через таможню.
Я боялся, что Коля сейчас чего-то скажет. Он может ни с того ни с сего послать Наташу на хер, несмотря на то, что читает лекции в Сорбонне о развитии человеколюбия у аборигенов Антильских островов.
Но этого не случилось. Коля сказал такие слова, как «милосердие», «сострадание», после чего он пошел на регистрацию, а я схватил наш багаж, отвязанную Наташу и ее трехухую маму и помчался вслед за ним.
Таможенники всегда очень тщательно проверяют Колю. Он ростом метр девяносто пять, и им всем кажется, что у него много незадекларированных долларов.
– Это все ваши деньги? – обычно спрашивает таможенник.
– А вам-то что? – говорит обычно Коля, после чего его ставят к стенке и раздевают.
Но у нас на руках Наташа, отдельно в авоське ее хребет и мама.
Я надеялся на Колино благоразумие. И я не ошибся – мы проскочили таможню, зарегистрировали Колю, меня, маму, Наташу и побежали на паспортный контроль.
Очень сложно было держать Наташе голову, мечтавшую отломиться, так, чтоб таможенница провела идентификацию ее и фотографии.
Наконец, это случилось, и мы побежали в самолет. Вернее, Коля пошел, задумчиво пописывая в блокнотик всякие слова для натурализации впечатлений, а я все слова сказал вслух, схватил Наташу и мать ее и домчал их до самолетных кресел.
В самолете я выпил чудовищное количество вина. Мне пообещали, что в Амстердаме нас будет ждать муж, а у трапа – коляска «скорой помощи».
Как мы прилетели, я не помню. Помню, что выгружался я с весельем, после чего потерял Колю и маму.
Мне осталась только Наташа, которую действительно усадили, в коляску и она заговорила по-голландски, после чего все уставились на меня как на родственника.
Еще несколько минут мы ехали в сторону санитарного пункта, и меня подмывало пнуть коляску, чтоб она двигалась быстрей.
Там Наташе сделали хорошо и покатили к выходу.
На паспортном контроле стояла мама. Она совала полицейскому, который ради этого случая даже вышел из своей конуры, свой паспорт.
У нее было штук пять паспортов, и только один из них был иностранный.
Я так понял, что у них ритуал: полицейский открывает ее паспорт, выясняет, что он русский, и возвращает его ей, отдав честь. Она, приняв паспорт, тасует его с остальными четырьмя, вытягивает назад и опять ему протягивает – он отдает честь.
После этого все повторяется.
Я с ходу все это уразумел, на повороте Наташиной коляски вырвал у ее мамы все паспорта, нашел нужный, отдал полицейскому, потом подхватил Наташу, уложенную в четыре раза, коляску, маму и помчался со всем этим в объятья голландского мужа, а то мне еще Колю искать.
Фу! Мать ее, Наташину, еб! Вот мне стало хорошо, когда всем вручили всех: маму, Наташу, коляску, хребет!
После этого я вспомнил Серегу и его страсть всех людей соединять.
Храп
Тетушка Глафира – маленькое, пухлое существо, в движениях и мыслях скорее плавное.
Ее муж, Егор Палыч Колабеда, – огромный, основательный мужчина, и во всем у них лад, союз и понимание, за исключением одного: Егор Палыч храпит.
И храпит он по ночам так, что кошки у соседей вздрагивают.
Уж что только тетушка Глафира не делала: и причмокивала, и попихивала, и палец на правой его ноге зажимала, и нос, и тормошила, и святой водой поливала – все без толку!
Храпит, дьявол, прости Господи, в любом положении и на все эти действия со стороны маломерной тетушки мало внимания полагает; будто труба какая-то, всхлипывает, взбулькивает, заводит-заводит неторопливое свое мутобденье, а потом вдруг как разверзнется, словно перепонка лопнула, и хлынут звуки превеликие – и пошли-поехали, точно орда по степи и с ведрами, а потом оборвет, замолчит, но вдруг снова так рюхнется, тюкнется пару раз, точно башмак с табурета, и опять заведет свою тонкую жалобу, засюсюкает, забормочет с иком в середине, а то и вовсе ни с того ни с сего грянет во всю ивановскую, как корабль, что переваливается на скалах после пробоины с борта на борт.
А тетушка терпи.
И вот прочитала она в одном печатном издании, что, мол, если у вас такая беда, то лучше всего ночью, чуть он на спине оказался, одеяльце с него сдернуть, ноги ему раздвинуть, чтоб клубни упали и поддувало закрыли, и храп от потери, то есть от перекрытия этого естественного отверстия, немедленно прекратится.
Готовилась к испытанию она недолго. В ту же ночь только он на спину перекатился и ворчанье свое заимел, как она скоренько скинула с него одеяло и ноги ему – дерг! – в разные стороны, а сама от любопытства наклонилась посмотреть, упали ли клубни в нужном направлении.
И тут Егор Палыч очнулся. Может, единственный раз в жизни.
Вот у него было выражение лица, когда он увидел жену, с которой шестьдесят лет, орудующую между ног, – не описать!
О вечном
Я не знаю, сколько еще есть историй о курсанте, девушке и унитазе.
Я не знаю, почему если в повести о любви говорится о курсанте и девушке, то там же найдется местечко и для этого белого друга всего человечества.
И сколько я слышал такого: он вошел к ней и сразу же в туалет, а там на унитаз взобрался орлом, то есть с ногами, и развалил его до основания, а потом полчаса клеил замечательным клеем «Момент».
Зачем это? Как это? Что это? Кто это придумал? Почему всегда так?
Нет! Мне хочется поставить точку.
Друзья! Давайте поставим точку! Давайте изложим еще одну историю – и на этом все, все, все.
Был, видите ли, курсант, и была девушка, которая его хотела.
А он не то чтобы совсем не хотел. Хотел, наверное, но все-таки испытывал при этом некоторое очевидное кишечное неудобство.
И был теплый летний вечер, и гуляли они вместе с этим его неудобством совсем рядом с ее жилищем.
И говорит она ему: «А пойдем ко мне в жилище, у меня родители на дачу уехали», – и он соглашается, потому что по сути становятся слишком явны все эти всплески бурления.
Только входят они, как она говорит: «Я сейчас», – и исчезает в совмещенном узле, а он бродит под дверью и мается вместе со всплесками, а она моется, моется яростно и невыносимо.
И вот в глазах его темнеет, круги, и он бросается в спальню, пробегает до окна, с треском распахивает его и, скрипя, охая, ахая, тыхая, мыхая, всячески изнывая, срывает штаны до щиколоток, с поразительным проворством лезет жопой на подоконник, а потом, ерзая, не забывая стонать, двигается ею же в открытое окно и там уже звучно и основательно плещет с третьего этажа.
И тут входит она, зажигая свет.
Она – мытая, голая, он – с жопой на окне и ее родители на семейной кровати, поджав ноги и закусив одеяло, онемевшие, мимо которых в темноте что-то такое промчалось, круглое, с охами к окну, распахнуло и дрестануло.
Они, оказывается, не уехали на дачу.
И правильно, чтоб такое увидеть, я бы тоже никуда не поехал.
Истинное любопытство
Тетушка Глафира необычайно чувствительна: чуть случится с кем беда – сейчас же в страдание и слезы, и при этом она любопытна, что твой суслик: если где видит чего, так уж только держись – обязательно изучит и пальчиком пропихнет.
Одно время занимал ее рот Егор Палыча. Очень. Сама не своя ходила всякий раз, как случалось ему зевнуть. Он зевнет, а она вся туда, и взглядом оглаживает трепетное небо и язык, и за языком такая штучка, очень маленький сводик, что гортань прикрывает, и такое все человеческое, что просто беда.