Поцелуй с дальним прицелом - Елена Арсеньева 25 стр.


Этого боялись: наш патрон слабостей не любил и не прощал, мог снова начать «гонять мух»…

Потом, когда я уже стала манекен-волан и даже пару раз побывала в роли манекен-монден, у меня появилась дублерша. Так называли девушек с такой же фигурой, как у ведущих манекенов фирмы, но еще не получивших известности, мало чему наученных, на которых кроили и шили платья для нас, этуалей.

Работа, словом, была у меня такая, что особенно предаваться сердечным страданиям времени не было. Днем, по крайней мере. А ночью меня тогда начал мучить сон, который и стал наваждением всей моей жизни.

Мне снилось, будто мы снова идем по льду Финского залива всей нашей группой, и я снова вижу полускрытые капюшонами лица моих спутников: здесь и леди Эстер, и приснопамятный Корсак, и пианист Соловьев (хотя к тому времени я уже узнала, что он погиб, про это даже в газете было, в нашей эмигрантской «Русской мысли»), и профессор восточных языков, как его там… Ну и Никита, конечно. И вот снова я наступаю на кабель, протянутый по льду, снова вижу огни Кронштадта, снова появляется матрос и тащит меня куда-то прочь, однако Никита не бросается мне на помощь, и скоро все наши скрываются в ледяной туманной мгле. Я вырываюсь, пытаюсь высвободиться, однако матрос вдруг говорит мне знакомым голосом:

– Ну что ты рвешься, дурочка! Я просто хочу открыть тебе глаза, открыть истину!

Мне кажется, что это Корсак. Я перестаю вырываться, мы останавливаемся, туман рассеивается, и я вижу… я вижу, что передо мной та самая, ненавистная мне, служебная каморка Анны, в которую я когда-то заглянула через окно. И я вижу то же самое, что и тогда: Анну в ее шелковом платье, поднятом до талии, а перед ней какого-то мужчину на коленях. Это Никита, думаю я, и чувствую, как сердце мое превращается в осколок льда. Я смотрю на Анну, на Никиту и думаю: как жаль, что я не владею черной магией, что не могу убивать взглядом! Я бы убила их сейчас, убила бы их обоих, без всякой жалости! Почему, ну почему у меня нет револьвера, чтобы застрелить их!

И в эту минуту раздается выстрел, потом другой, совсем рядом со мной, и такие громкие, что я едва не глохну даже во сне…

В невероятной, небывалой тишине любовники падают мертвыми.

Я в ужасе оборачиваюсь и вижу, как расходится дымок, вылетающий из ствола револьвера, который держит стоящий рядом со мной мужчина. Он откидывает капюшон и – боже мой, я обнаруживаю, что это мой отец! Мой отец застрелил Анну и Никиту!

Сердце у меня падает, падает… вся злость уходит из него, я не чувствую ничего, кроме лютого горя: ведь отныне Никита воистину потерян для меня навсегда!

Я снова смотрю на поверженных любовников – и теперь вижу их лица. Это Анна, да, я узнаю ее обычную полуулыбку, не то дразнящую, бесшабашную, не то печальную, как бы прощальную… – теперь уж точно прощальную! – но мужчина – не Никита. Это Максим, наш танцор-красавец, брат Мии!

Я снова оборачиваюсь к отцу… да ведь это не отец! Это Никита стоит рядом со мной и смотрит своими необычайно яркими глазами со странным выражением. Я так счастлива, что он жив, что отец не убил его! Бросаюсь ему на шею, обнимаю, надеясь (ну да, я всегда без толку на это надеялась!), что и он меня сейчас обнимет… и тут же чувствую, что руки мои обнимают пустоту.

Я одна. Ледяной туман сомкнулся вокруг, я не вижу убитой Анны и ее любовника, а слышу только удаляющиеся шаги Никиты и его голос:

– Благословляю вас, милая девочка…

Боже ты мой, даже и сейчас, когда я привыкла к этому сну, когда вполне понимаю его смысл и даже, честно признаюсь, мне его порою недостает, – даже сейчас я просыпаюсь после него в слезах. Что же говорить о моих пробуждениях тогда, в те годы, когда моя сердечная рана была еще совсем свежа?

Моя подушка, без преувеличения могу сказать, была мокрой насквозь. Я вставала с опухшими веками и всерьез боялась, что это будет замечено однажды хозяином, что это может стать концом моей карьеры: ведь ценились не только наши фигурки, но и наша фарфоровая красота! И я еще больше ненавидела Анну: вот ведьма, думала я, она даже и теперь, когда мы не видимся, даже во сне продолжает портить мне жизнь!

Шли дни, которые чем дальше, тем больше превращались всего лишь в привычное лекарство, которое было уже не в силах утишить моей сердечной боли. Нет слов, случались события, которые отвлекали меня от прежних страданий. То мы устраивали вечеринки для русских манекенов – снимали зал какого-нибудь бистро. То собирались у кого-нибудь в квартире – если хозяйка оказывалась не слишком строга и готова была посмотреть сквозь пальцы на наше веселье и на то, что православные праздники отмечаются не в те дни, что французские. Отчего-то все французы в ужас приходили, что наши Рождество и Новый год не совпадают с их Рождеством и Новым годом, а празднуются на тринадцать дней позже. А некоторые наши обычаи – например, на счастье бить посуду – их просто в столбняк повергали! Но вели мы себя на этих сборищах прилично. Разумеется, никаких мужчин: ни-ни!

Вообще русские манекены были известны своими манерами и сдержанностью – что дома, что на работе. Не то что француженки! Мне рассказывала наша девушка, Ольга Кампанари, которая одна из немногих русских получила работу dame receveuse в одном из maison de couture, где русских манекенов не было… Кстати сказать, очень многие мечтали сделаться dame receveuse! Эта работа считалась классом выше, чем работа манекена. Dame receveuse должна была знать языки, принимать иностранок (в основном американок, их в то время в Париже было несчитано!) и сопровождать их по отделам магазина в качестве переводчицы. Ну так вот, Ольга говорила мне, что французские девушки ведут себя до того «непринужденно», даже перед покупательницами стыдно. Новые модели показывали с неподвижными, кукольными личиками, словно демонстрируя свое презрение к туго набитым заокеанским кошелькам, а потом, в задних комнатах мезона, сбросив эти модели, спешили вознаградить себя за это вынужденное безмолвие и каменное спокойствие. Полураздетые девицы катались друг на друге верхом, порою дрались или в самых отборных выражениях сводили счеты, не замечая, что какая-нибудь пожилая американка, приоткрыв дверь, смотрит на них через лорнет совершенно так, как она смотрела бы на клетку с обезьянами, а потом говорит сопровождающей ее Ольге Кампанари: «Oh, how funny![23]» Ну, наверное, будешь funny, если ты не высокородная русская княжна, не дочь генерала, не смолянка… Наши девушки просто не могли себе позволить выглядеть подобным образом. Нам случалось даже нашего патрона поставить на место и показать ему, что такое чувство собственного достоинства!

Как-то раз мы выехали для показа новых моделей Пуаре в Берлин. Дефиле намечено было провести в театре «Die Comedie». Патрон в то время был увлечен своей новой идеей: простота кроя при вызывающем рисунке ткани. Он просто помешался на геометрическом орнаменте, и нарочно для этой поездки была создана коллекция пальто в ярко-зеленую и ярко-желтую полоску. В этих пальто мы и поехали в Берлин, привлекая к себе общее внимание что на вокзалах, что в поезде, а дамы-попутчицы смотрели на нас с нескрываемой завистью и, чувствуется, с трудом скрывали желание померить эти прелестные, хотя и несколько вызывающие пальтишки. Ведь в то время кутюрье ведущих мезонов создавали модели вовсе не для того, чтобы девицы с отчужденным выражением лиц прошлись в них по подиуму туда-сюда, вызвали сдавленные вздохи публики – и еще поди пойми, задыхается она от восторга или давится от смеха! – а потом эти вещи пылились бы на складах, потому что ни одна женщина, будучи в здравом уме, не наденет на себя эти сооружения из тканей, кож и меха. В то время кутюрье знали, что после дефиле та или иная модель будет выпускаться для продажи, потому наши попутчицы мысленно и примеряли эти пальто на себя.

На Берлин я смотрела снисходительно и свысока, совершенно не понимая, чем он меня так привлекал когда-то. Теперь я стала уже совершенно парижанкой и влюбилась в этот город. Разве что на Москву или Петербург я согласилась бы променять Париж, да и то если бы это были прежняя Москва и прежний Петербург. Ну да, мы тогда, в начале 20-х годов, еще как-то верили в возможность возвращения всего нашего прежнего – незабытого, незабываемого, любимого… Я и теперь верю в это: в смысле, верю, что вернусь именно в тот мир после смерти, ибо только так, по моим представлениям, может выглядеть рай. Не исключено, конечно, что я попаду в ад… хотя за что?

А впрочем, насколько понимаю, я очень скоро узнаю, куда именно попаду. Смерть моя уже не за горами, а потому надо перестать отвлекаться на всякие глупые размышления, чтобы успеть записать все, что хочется, и даже нужно записать. Кому нужно? Ну мало ли… Вдруг кто-то да прочтет. Вдруг мои записки помогут кому-нибудь иначе взглянуть на жизнь, откроют глаза на некоторые тайны, разгадку которых знают очень немногие, может быть, вообще я одна?..

А впрочем, насколько понимаю, я очень скоро узнаю, куда именно попаду. Смерть моя уже не за горами, а потому надо перестать отвлекаться на всякие глупые размышления, чтобы успеть записать все, что хочется, и даже нужно записать. Кому нужно? Ну мало ли… Вдруг кто-то да прочтет. Вдруг мои записки помогут кому-нибудь иначе взглянуть на жизнь, откроют глаза на некоторые тайны, разгадку которых знают очень немногие, может быть, вообще я одна?..

Итак, я продолжаю.

Берлин, повторяю, не произвел на меня совершенно никакого впечатления. Да я его толком и не видела, потому что, едва мы поселились в отеле, к нам прибыл распорядитель предстоящего дефиле и устроил ужасный скандал: оказывается, надев на нас для поездки те пальто, которые следовало выставить для обозрения публики только на подиуме, Пуаре сорвал контракт! А значит, устроители дефиле не намерены платить за наш проезд, за проживание и вообще не намерены давать Пуаре его гонорар.

Обе стороны в этом вопросе были, конечно, хороши на загляденье, показали себя во всей красе, однако наш патрон все же попытался перещеголять тех, кого называл скупыми лавочниками: он не хотел тратить на оплату счета в отеле свои деньги и предложил нам, манекенам, тихонько собрать свои чемоданчики и поодиночке, тайно покинуть отель – выйти черным ходом и добраться до вокзала городским автобусом, чтобы не расходоваться на такси.

Мы все: двенадцать девушек-манекенов, восемь русских и четверо француженок, – переглянулись, словно беззвучно посовещавшись, и отказались красться по черным лестницам. Ну как это возможно: уйти из отеля незаметно двенадцати девушкам, которые одеты нарочно для того, чтобы привлечь к себе как можно больше внимания?!

Не припомню точно, что именно вразумило тогда нашего патрона: то ли этот неожиданный «бунт на корабле», то ли то, что протащить незаметно громадные кофры с платьями, сшитыми для дефиле, было вовсе уж невозможно, – однако он отказался от своей глупой затеи. И тогда мы с Кисой Куприной… к слову сказать, среди нас была Ксения Куприна, дочь знаменитого писателя, чудесная и очень красивая девушка, она имела большой успех в дефиле Пуаре, правда, меня жуткий смех разбирал, когда я слышала французский вариант ее имени… почему-то им очень понравилось то прозвище, которым ее называли в детстве, Киса, ну вот так и повелось: Кисб Купри́н! Жуть какая-то. Потом, спустя много лет, в Тургеневской библиотеке на рю Валанс я взяла почитать книжку каких-то знаменитых русских, вернее, советских писателей… не помню ни имен их, ни названия этой жуткой книги, за каким-то кладом там гонялись, спрятанным в стульях, ужасная чушь, даже не слишком смешная, за исключением нескольких фраз, а главный герой вообще какой-то немытый, потный кошмар в грязных белых брюках… ну так вот, одного из персонажей этой чепухи звали Киса Воробьянинов. Читая, я вспоминала нашу Кисэ Купри́н, нашу молодость, ту поездку…

А, ну вот, о той поездке!

Итак, мы с Кисой предложили положиться на русский авось и вспомнили нашу старинную поговорку, которая способна отрезвить самые безумные прожекты: утро-де вечера мудренее! Патрон еще немного побушевал, пригрозил всех уволить, едва прибудем в Париж, но потом согласился проверить истинность нашей поговорки – и мы разошлись по номерам.

Ночь мы провели тревожно, однако русский авось не подвел. Наутро явился распорядитель дефиле и сообщил, что фирма смилостивилась и согласилась возобновить контракт. Мы мигом смекнули, что дело в проданных на дефиле билетах: немцы просчитали, что, возвращая деньги за них, они потеряют больше, чем если общиплют Пуаре. Итак, они и в самом деле оказались скупыми лавочниками, а наш патрон с тех пор поверил, что воистину – outro vetchera moudreneje, – и частенько потом этими словами щеголял…

Дефиле наше прошло шумно, успешно, все им были довольны, и вот какое еще произошло во время него событие.

После дефиле, когда мы переодевались, к нам ворвался возмущенный Пуаре (а надо сказать, он вообще не стеснялся входить к нам, когда мы были еще полуодеты, иногда даже сам скидывал с себя все до белья, напяливал то или иное платье и показывал, как именно надо в нем ходить, как его нужно «подавать») и принялся кричать, что у него не дом терпимости, а дом моды, что он не позволит нам под его прикрытием устраивать свидания с любовниками, что в его доме с девушками не встречаются…

При этом он почему-то грозно смотрел на меня.

Мы ничего не могли понять, что такое приключилось: никто из нас с гостями и словом не обмолвился, не то что какие-то свидания кому-то назначать! Потом патрон немножко поостыл, и вот что выяснилось: к нему подошел какой-то человек и попросил представить его одной из манекенов. А именно – мне. На что Пуаре ответствовал, что в его доме с девушками не встречаются, что у него дом моды, а не бордель… ну и так далее.

Я ничего понять не могла, я в Берлине совершенно никого не знала… потом вспомнила, что здесь живет Корсак. Вот уж с кем встречаться мне хотелось меньше всего! Я была просто счастлива, что у нас такой неуступчивый патрон, и поблагодарила его. Он был ошарашен и сменил гнев на милость.

Я уж про этот случай даже забыла, но вот настал вечер, и мы после прощального ужина отправились на вокзал. Мы стояли перед своим вагоном, ожидая посадки, как вдруг Пуаре встал в позу возмущенной добродетели (он выглядел иногда ужасно смешно, когда вдруг вот так, ни с того ни с сего, начинал изображать из себя старую деву-гувернантку или строгую классную даму наших гимназических лет!) и воскликнул, глядя почему-то опять на меня:

– Какая наглость! Нет, я этого не потерплю!

Я торопливо оглядела себя – вроде бы выгляжу как обычно, ничего такого с моим туалетом не произошло, – а потом изумленно спросила:

– Что случилось, патрон?

– Какая наглость! – продолжал бушевать Пуаре. – И она еще спрашивает, что случилось! Нет, я этого не потерплю!

И он величавым жестом указал на незнакомого мне господина, который стоял чуть поодаль и курил сигару. У него было какое-то странное, не слишком-то красивое, хотя и симпатичное лицо, одет он был в светлое пальто и модную тогда мягкую фетровую шляпу. Брови у него были прямые и очень забавные: когда одна поднималась, вторая оставалась неподвижной, отчего лицо приобретало как бы многоступенчатый вид.

Рядом с ним стоял на перроне носильщик с кофром – то есть, очевидно, этот господин тоже ждал посадки в вагон. Совершенно непонятно было, почему возмущался Пуаре. Не решил же он, что его манекенам предоставят отдельный вагон? И вообще, при чем тут я? Почему он смотрит на меня, как на грешницу, которую вот-вот прикажет закидать камнями?

И я спросила еще раз:

– В чем дело, патрон? Чем я провинилась?

– Она еще спрашивает! – фальцетом выкрикнул Пуаре. – А это кто, по-вашему?!

И он вновь ткнул пальцем в того человека в светлом пальто.

Этого господина я видела впервые в жизни, о чем и сообщила патрону.

– Я не верю ни одному вашему слову! – прокудахтал Пуаре. – Если вы видите его впервые в жизни, почему же тогда он хотел с вами познакомиться?

Какое-то время я стояла столбом, а потом просто-таки покатилась со смеху, а со мной – и все остальные девушки.

Господин в светлом пальто посмотрел на меня, вынул изо рта сигару, улыбнулся – а потом тоже начал смеяться.

Я вдруг поняла, что именно казалось странным в его лице. Он был довольно молод – не старше тридцати, но его лицо смахивало на лицо симпатичного гнома. Симпатичного, печального, усталого – и в то же время похотливого гнома…

Я отвела глаза, внезапно взволновавшись. Я ведь не знала, что вижу перед собой Робера-Артюра-Эдуара Ламартина.

Моего будущего мужа.

Франция, Бургундия, Мулен-он-Тоннеруа. Наши дни

Всю ночь Алёна убеждала себя, что Никита ей померещился, что это был просто-напросто глюк, что никакого Никиты вообще не существует в природе, однако отправиться наутро на пробежку не решилась, а размялась в заброшенном саду, то и дело оступаясь в заросли крапивы, отцепляя от шортов высокие побеги ежевики, которая держалась за них крепче какого-нибудь держи-дерева, о котором Алёна только в книжках читала…

Прыгая и задирая ноги среди одичалых слив, она сделала два открытия. Во-первых, урожай на мирабель в этом году оказался совершенно изумительный: в траве валяется несчетное количество желтеньких хорошеньких сливок, которые завтра уже пропадут, а сегодня из них просто грех не наварить варенья для гостеприимных хозяев. Во-вторых, она подумала, что зря осторожничает: если Никита Шершнев появился в Мулене с целью прикончить чрезмерно любопытную и слишком много знающую писательницу, то ему вовсе незачем ноги бить и гоняться за нею по лесным дорогам с пистолетом или снайперской винтовкой на изготовку. Вот здесь, в саду, ее достать легче легкого – тихо и спокойно. Ветер шумит в вершинах каштанов соседнего двора – такого же, кажется, заброшенного, как и сад Брюнов, – так шумит, что ни выстрела слышно не будет, ни чужих шагов. Алёна и не заметит, если кто-то выберется вон из тех обгорелых развалин, чуть видных сквозь деревья, подкрадется к ней, положит руку на плечо, принуждая обернуться, а то и без предупреждения сунет перышко в бок…

Назад Дальше