Старик снова замолчал. Глаза его тускло уставились на меня. Потом перевел взгляд на потолок. Землистое, глубоко морщинистое лицо… Провалившиеся в беззубую челюсть губы и щеки… Крючковатый худющий нос подергивался от харкающего порывистого дыхания. Только глаза по-жизненному теплились, скользили по потолку слезящим взглядом.
— Русский. Сколько бед он приносит самому себе. Нетерпелива душа его. Вечный странник в темном лабиринте собственной души. Чернопроходец отчаяния и опустошения. Утопист в своих мечтаниях. Только неудобство и горе терпит от ненадобных размышлений. Так ему и надо. Не учится у цивилизованных, более благоразумных наций. Живет одним днем, одним мгновением. Допивается до посрамления, как в последний раз, и так каждый раз. Если гуляет, то словно перед скорой казнью. Если ненавидит, то всеми фибрами души. Если вышел на бой, то нет цены его ратным деяниям. Хотя не принял я большевиков и их кощунственное забвение старых устоев, все же безмерно горд, что они сумели пересилить мощь фашистской Германии. Доказали, что есть только одна нация, умеющая жертвовать собой во имя высшего. И в этом я близок с большевиками. У меня два Георгия, одиннадцать ран. Я из болота вылез. По дну прошел. Два плена выдержал. Бежал. Иноземец боялся меня безоружного: ведал — русский я. Ни саблей, ни штыком не взять было. Снаряды, и те пустыми болванками лопались рядом: знали, не та кость. Николай (это меня так зовут), — старик снова вцепился костяными пальцами в мою руку, — при первой возможности беги в Рассею: великая гордость и счастье быть русским, жить на земле русской, — он закашлялся, попросил воды. — Смотри на меня: с этой стороны койки ты сидишь, а вот — он показал кривым пальцем у изголовья, — вечная ночница с косой сидит, ухмыляется в свою костлявую рожу, лезвие о тощую кость пробует. На! Выкуси! Видала! — старик сунул высушенную руку к стене. — Не того берешь, поганая! Я пойду и тебя за собой потащу. На колья брошу. Еще поглядим, кто сдюжит. Мне бы только воды. — Он протянул руку, я сунул кружку. — Мне только воды, — сок тек грязными ручьями по стариковскому подбородку, капал на дряблую грудь. — Я как в былые годы, дам еще жару любому черту. Сам сатана трижды подумает, стоит ли тягаться со мной.
Я молча слушал его бред, где искринки осветленных истин явно перемешивались с высказываниями сумасшедшего. Уже истина, что одна из пыток дьявола — полное лишение разума. Но мне было по-сыновьему жаль старика. Я знал его и много о нем ранее слыхивал. То был офицер именно отчаянной и, к сожалению, несоразмерной храбрости. Даже командуя дивизией, он ходил в атаку вместо с рядовыми. Ходил в свое удовольствие. Ни во что не ставил ни жизнь, ни деньги, ни карьеру. В нем опрометчиво уживалось все: и храбрость, и бесшабашность сорвиголовы, жестокость, милосердие, житие на широкую ногу без оглядки. Награждал солдат он щедро. С ним в атаку ходили в полный рост; в первую мировую, и в гражданскую. И вот он угасал. Угасал медленно, тяжело, сопротивляясь. Но и здесь не изменил себе — издевался над судьбой, иронизировал, показывал грязные кукиш.
— Из всего, что мне жаль в жизни, жаль моей неповторимой Маши. Редкой красоты, и еще более редкой преданности, сдержанности. Прощала мои выходки, нелепости. Другая бы давно монатки свернула и к родителям, — снова потекли обильные слезы из глаз старика. — Похорони нас вместе. Сколько бы это ни стоило. Успокой души наши. Еще вчерась клялся я своей любовью, что наши тела будут лежать на земле русской. Как она цвела. Как ей было легче. Ты напоил меня. Ее не успел. Выполни волю ушедшей в вечное безмолвие, не тягостное — чем-то даже величественное. Не знаю, поймешь ли ты меня, но я рад, что ты появился и что моя клятва, ее клятва, передана в руки родственника. Я никогда не обманывал. Не обмани и ты.
Дед приподнялся на постели и долго пристально смотрел на меня.
— Верю тебе. Хочу верить. Так мало осталось в моих руках силы и прав — только просьбы. У меня была хорошая дочь, хотел я иметь такого же сына.
— Почему была? — не выдержал я. Старик снова откинулся.
— Нить судьбы стелется клубком по жизни и не всегда, не везде видна ее даль. А вот эта, костлявая, — он показал корявым ногтем за спину, — меньше боялась дочери. Нить слаба, тонка. Ко мне она и сейчас не осмеливается подступиться. Ы-ы-ы, — злобно застонал дед и немощно стукнул по кровати. Глаза его воспалились, нервно задрожали губы. — Мы голодали. Голодали много дней. Чай — и тот не каждый день появлялся на нашем столе. От нервных переживаний у Марии отказали ноги. Я сам болел, но каждый день дежурил у ее постели. Мы были вместе: дети и внук. Мы стойко переносили нищету. Верили, ты поможешь. Перевод пришел вовремя. Получили деньги. Даже день отъезда высчитали. Зять с дочкой и внуком пошли на базар. Темнело. Маша начала трясти мою руку и спрашивать, где дети. Я сам со страхом чувствовал, что случилось что-то непоправимое, беспредельно тяжелое для нас. Я держал руку Маши и не знал, что сказать, как успокоить. Наверное, мои глаза были так выразительны, что Маша замолчала и погрузилась в оцепенение. Наступила ночь. Долгая, ужасная от предчувствий и переживаний. Я собрался пойти на розыски, но Маша ухватилась за руку и не пускала: «Один ты у меня остался», — горько плакала она, и я понял, что мне уже не стоит выходить из дома. То, чего мы особенно боялись, свершилось и присутствия нашего не требует. Всю ночь просидел я, не смыкая глаз. Маша бредила, постоянно звала детей. Я бессильно наблюдал, как она с каждой минутой слабела.
Утром прибежала соседке. Тоже старуха. Глаза ее были расширены, а речь невнятна. Смотрела на нас, как на живых покойников. Страшно картавя, поведала, что у входа на базар напали на детей грабители. Сейчас трудно судить: или покупок много сделали, или еще что. Зятек был заносчив. Долго молотился с шайкой, пока не получил удар по голове. Попало и дочке. Появились монахи: разбросали грабителей. Зять был мертв. Дочка при смерти, но ее уже ничто не могло спасти. Монахи забрали внука. У них принято забирать детей-сирот. Старуха сказала, что у внука есть еще дед с бабкой, но они дали юани, которые имелись при родителях, продукты. Ушли. Куда? Никто не знает. На эти средства мы жили некоторое время. Ходил на кладбище. Плакал над могилкой. От переживаний свело и меня. Соседка помогала нам. Я не верю, что это были грабители. Остатки белоэмигрантщины мстили, мстили за то, что я отказался участвовать в гнусных деяниях с ними, мстили за то, что я запретил им соваться к нам, завлекать зятя. Иначе дочь, во всяком случае, не должна была пасть от рук обыкновенных грабителей. На пятый день пропала соседка. Наверное, она тоже освободилась от земной тяжести. Вот Маша преставилась. Зачем я здесь? Не гоже супругу в дальний путь одну отпускать. Я на одиннадцать лет старше ее. Мне семьдесят один. А ведь мой дед прожил сто шесть лет. И как прожил: не болел. Вот и думай, стоит ли тех переживаний жизнь, чтобы укорачивать свой и без того метеорный век. Запомни, продолжение вашего и нашего рода во внуке. Найди его, сохрани.
— Где его можно найти? — с исступлением и дрожью спросил я.
— У монахов. Ступай, Николай, похорони нас на русской земле в одной могиле. Креста не ставь. Не верим мы с Машей ни в кого. Бог бы не допустил человека до таких страданий. Сохрани тебя и помилуй. Найдешь внука, передай ему доброе слово от меня и от бабушки, от ненаглядной матери его и отца. Не забудь, держи как клятву, исполни последнюю волю стариков — в Витебской губернии на берегу Двины, — тут дед снова тяжело застонал, затрясся. — Почему мне так больно, так неймется? Почему сердце жжет лавой горящей, когда подумаю, что кости мои, мощи моих детей не там покоиться будут?! Родная предалекая землица…
Старик плакал и, захлебываясь, говорил:
— Кто уймет жжение? С кого спросить? Кто сделал нас такими непутевыми, бездарными? Только мы, недоумки, могли соваться в такую даль непроглядную, в чужбину заморскую, надеясь на что-то призрачное, высшее. Туда, где ты никому не нужен, где последний дворник выметет тебя при удобном случае. Зачем? Ради чего? И кого? Кто мне ответит? Столько лет — и нет ответа. Столько лет — и только боль, только мучение, только режущая, скребущая ностальгия. Невостребованная злость. А Маша? Сколько ей пришлось пережить из-за меня, непутевого. Чего недоставало? Откуда та, спесь недопустимости, неприятия, которая загнала нас сюда, в чужое место. Где не пахнет Русью. С кого спросить? Иссыхают наши корни, отпадают листья. Исходит проклятием род наш. Как бы я сейчас собственноручно застрелил, как собак нерезаных, и Колчака, и Деникина, и Врангеля, и прочую сволочь, которая на моей совести играла Отечеством. Теперь мы чужестранцы, изгои. Басурмане. Призраки с разбитыми сердцами. Миражи былой роскоши, чванства. Вот он, Рок: всевидящий, мстящий. А там, за горами, за долами, там земля предков. Непреклонная, гордая, спокойная в своем могуществе. Я весь в нее. Но я такой глупый: из двух слов слово истины не воспринял. Молебен церковный заполнил мой разум, а спесь высокородная погнала на поле брани против своего народа. За какими дверьми прячется истина и следит, как люди по недоразумению своему портят жизнь свою, не сознавая более высоких истин. А та земля… Земля, как маяк чего-то высшего, праведного. Ты вот послушай. Наверное, не знаешь, не слыхивал, ведь есть что-то в тех заповедных местах такое: неотделимое, искреннее, присутствующее внутренней, безграничной возвышенной сутью; тот момент осознанного сознания, который не переступишь. Исконн русское. Издревле славянское. Только время ведает всю тяжесть перенесенного, пережитого. Только время единый свидетель того, для многих покойного, сорок первого года. Сколько полегло их на берегах Двины, Днепра. Не уходили за реку, не отступали. В воде, в рукопашной доживали свой отмеренный срок. Истинно по-русски: стоя, в рост, в грудь. Здесь вовсю сходились голые силы двух сторон, без подкреплений. Мозоли рук, ярость спешившихся, хватка обреченных. Тем, за рекой, новые полки, дивизии, армии, там собиралась сила для победы. А здесь — кровавые пальцы рвали броню, мяли, жгли, топтали. Пальцы судорогой сводило на глотке врага, коченели на спусковых курках, застывали в последней вспышке искры жизни. Это Русь. Это русский человек. Кто стоял перед немцем, тот шел на него: со штыком, с камнем, руками.
То был сорок первый. Второго такого история не знает. Какое величие в каждом. Высь в любви, и боли за Отечество: только ты, и только сейчас. Не это ли одна из тех точек отсчета, ради которых стоит жить.
Какой стране я изменил! Какому народу! Ведь я сам такой. Кто меня за кордон выставил? Кто засмердячил мою душу? Сосчитать трудно, сколько раз схватывало мое сердце от скупых, но взрывных газетных строк, сообщений Совинформбюро. А ведь за каждым словом необъятная, неизмеренная степень существа русского человека. Слово на вершине представимого и непредставимого.
С немцем дрались… Сорок четвертый… Доже они не уходили с тех земель, не отступали, не сдавались в Витебской губернии. Понимали: дальше и для них кончается возможность выстоять.
Старик дрожащими руками вытянул из-под подушки неровные желтые вырезки. Глаза полные слез. Но он не смотрел на текст. До точки помнил все, что там было сказано.
— Послушай, какой набат звучит в словах, какая уверенность. Гордость за содеянное, какая история! Я ведь собирал их, вырезал из газет и журналов, ловил каждое слово Москвы. Это не отсебятина — слова генералитета, правительственных лиц. Вот сводка информационного бюро — «..Югo-западнее г. Витебска наши войска завершили ликвидацию окруженной группировки в составе 4-й, 197-й, 206-й и 246-й пехотных дивизий и 6-й авиаполевой дивизии. Ввиду отчаянного сопротивления большая часть окруженных войск была перебита…» — какой отголосок тех битв в словах, а?! И еще вот из газетного репортажа Ильи Эренбурга: "Можно бить врага, гнать врага, но битый и отступающий, он еще способен собраться с силами и дать отпор. В Белоруссии произошло нечто другое; враг был уничтожен. Гитлеровцы, оккупировавшие Витебск, Оршу, Могилев, не ушли на запад — они остались в земле…» — как сказано! Как воевали! Истинно, ратники поля Куликова. Сокровенность в сущем.
Слезы крупно лились из высохших от времени и переживаний глаз бывшего офицера. Он не скрывал их.
— Это моя земля. Земля, на которой я родился. Как хотел бы я быть солдатом на той земле. Рядовым, но с ней. Не хуже бы тех простых людей воевал, нe хуже. Там я счастливо и помер бы за святое дело. И сердце не жгло бы мучительно, и мысли успокоенно мирились бы с бытием. Честь русскую не посрамил бы я. А так кто я? Тот же предатель. Чем я лучше их? Чем они хуже меня? Петр Великий не простил бы такой слабости. Суворов под суд без разговоров отдал бы. Никчемные мы в мелкоте своей. Паразиты. Xopoнить нас и то негде и некому. Без прошлого, без будущего. Настоящее хуже каторги клейменой. Как рвалось мое сердце туда, где клали головы на алтврь отечества истинные сыны, как цену, как дар, как жертвенный взнос. Здесь, в комнате у меня, все русские газеты того времени. На каждом листке мои слезы. Слезы радости за своих, слезы собственной беспомощности, обреченности, бессилия. Вот она, судьбинушка. Только слезы опустошения в следе твоем. Теперь, девятого мая, весь народ русский торжествует, а я плачу. Целый день плачу. Тоскливо мне, одиноко, горько. Народ ликует, а я заживо погребаюсь. Народ поет, а я завываю. Ой, Николай, ступай, не береди сердце мое каленой памятью. И так я пустой, словно призрак прошлого. Только совесть жива, да память вечная…
Ушел я сам в слезах и в расстройстве.
На следующий день похоронили их, рядом с дочерью и зятем. Заказал одну плиту на две могилы. На ней попросил выбить:
«Здесь русские: сердцем и кровью.»
Будешь в Харбине, сходи: там твои прелки, давшие тебе жизнь и возможность жить. Исполнить волю стариков я не смог. Не те времена. Да и кого растревожат чьи-то воспоминания. И я чиновник отнюдь не гражданских служб. Но надо, надо когда-нибудь перевезти прах их на землю русскую. У меня с годами тоже нехорошо на душе становится от того, что не смог выполнить наказ деда. Теперь нас осталось двое, но, вижу, и ты не на той стезе, которая способствует исполнению гражданских желаний. Что будет с нами? Мы с тобой не принадлежим ни одному берегу. Меня начинают терзать думы деда. Тяжело становится жить: не в себе и не по себе. Странники мы одинокие. Некому скрасить нашу жизнь. Одиночество — самая удушающая боль. Все это у нас впереди.
Вот все, что я хотел сказать, когда увещевал тебя понять жизнь, держаться родной крови и того лучшего, что можно взять у жизни. Вдвоем мы сила. Восстановим очаг предков, наше гордое имя. Дай бог, со временем, может, разрешат вернуться в Россию. Там мы будем не бесполезны, выполнив последнюю волю своих родителей. Ведь и твой дед также тосковал по России, и бабка.
Но, вижу, ты не тот, и не те мысли властвуют тобой. Но тогда, в сорок девятом, искал тебя долго по монастырям северного Китая. Никаких следов. Никто и слыхом не слыхивал о русском мальчике. На юге продолжались военные действия, и я не представлял, что те монахи могли быть из южных районов. Слишком велики расстояния для пешего движения. Но вот недавно прослышал я, что американцы серьезно заняты вербовкой в монастырях. Насторожился. Слово «храм» для меня всегда ассоциировалось с тобой. Стал ловить все новости, шедшие из Китая. И вот я здесь, смотрю на тебя. На челе твоем все сходства предков. Гордость деда, отцовская дикость, материнские глаза. Как много схожей печальности в них. Сейчас ты взрослый. Выбор дальнейшего в твоих руках. Несчастия нашего рода должны прекратиться.
…Гость замолчал, нервное заламывание кистей, осторожный взгляд выдавали его теплившуюся надежду. Он печально ронял слезу своих долгах воспоминаний…
— Грустна твоя история, человек. Много тяжелых слов в ней. Им можно верить. Но меня не прельщает иной путь, жизнь в освященных домах. Иной Рок предначертан мне в стенах родной обители. Я там, где истины более глубоки, где правду не скрывают про запас. Сейчас я выполняю то, что наказали мне духовные отцы. Теперешняя жизнь временна, и я вернусь в лоно храма, где великое есть великое, а мелкое и никчемное не выставляется разменной монетой. Но я буду помнить сказ твой. Если отцы мои подтвердят сказанное тобой, то со своей стороны я постараюсь исполнить волю стариков. А род продолжать придется тебе. Ты мирянин — я монах. Ты еще молод, чтобы ставить вопрос о продолжении рода.
— Рус, Рус, — гость беззвучно кривился в слезах, — неужели мысли о сущем более важны для тебя, чем дела сущие?
— Нет, конечно, и дед прав, что жизнь не поймешь, пока не станешь глубоким стариком, — при этих словах тень надежды снова проскользнула по лицу гостя, — но и ее не познаешь, если не пройдешь пешком по годам. У вас такое не получится. Вы более заняты собой, личным бытием. Оно затмевает тягу к откровенному, великому. Я благодарен тебе за новое, что ты рассказал мне.
— Неужели ты все же не желаешь поехать со мной? Зачем тебе солдатские ботинки, муштра? У меня ты, по желанию, сможешь закончить любое учебное заведение. Станешь юристом, дипломатом, кем хочешь. Я имею сейчас немалые возможности.
— Если у тебя немалые возможности, постарайся исполнить волю отцов. Свое решение я тебе сказал.
— Рус, племянник, помни: дядя всегда желает тебе только добра. Хватит горя нашему роду. Почему какие-то Рокфеллеры, Ротшильды, Морганы живут припеваючи и мыслят только о владении миром, а мы должны лакейски гнуться.
— Я не знаю этих людей. Не думаю, что их жизнь более наполнена, чем моя. Меня к ним не тянет. Власть не дает полного удовлетворения духовного порядка.
— Какая разница в замене плотского духовным? Еще не известно, что выше.
— Плотское прозябание не даст возможности для изыскания высоких истин.
— Это не мое кредо. Не могу с тобой на эту тему спорить. Вижу, ты со своими устоявшимися понятиями. Но помни: если понадобится кров, деньги, мое личное участие, — знай, я всегда буду готов помочь тебе. Вот мой адрес. Я всегда буду ждать тебя. Пиши хоть раз в полгода. Мне так не хватает теплоты и семейного счастья. Я одинок. Слова деда каждый раз жестоко напоминают мне об этом. Зачем жить, если впереди гебя поджидает такая невыносимая пытка, как одинокая неосветленная старость. Помни, родственные чувства у меня стоят выше остальных. Мы в мире одни. У тебя надежные покровители. Я спокоен за тебя. И все же мне больно, что ты отказываешься от деятельной жизни.
— Одно могу сказать: если твои слова правдивы, я буду в Харбине. Русские люди — великодушные люди. Они не должны препятствовать исполнению последней воли усопших. На то они и русские.
— Значит ты мне веришь. Это меня утешает. Пиши мне…
Часть четвертая ИЗГОЙ
Глава первая БРЕДОВЫЙ СТАРИК
Ван полулежал в келье на циновке, подперев голову рукой. Глаза были прикрыты. Жесткое лицо то застывало в отрешенной меланхолии, то резко высвечивалось игрой мысли. Тогда его натянутая улыбка приятно украшала лицо, и он, словно что придумал, удовлетворенно цокал языком или пощелкивал пальцами. Наверное, ему в его личностных озарениях немало помогал мангуст, с которым он довольно рискованно забавлялся.