Кстати, насчет ада отец Богдан тоже оказался прав. Об этом ему поведал во сне отец Варсонофий, который делил с Хворостенко МОИСЕЕМ Васильевичем один котел.
Отец Евлампий отца Богдана принял, как и подобает христианину. Назначил ему в послушание литье свечей, в котором отец Богдан оказался виртуозом, о чем и не подозревал, потому что никогда этим не занимался и узнал об этом, только когда приступил к этому самому литью. (Надо бы мне, когда я вернусь домой на Лечебную, пианино прикупить. А вдруг?.. Да где ж мне на моих хилых квадратных метрах пианино содержать! Вот так вот из-за вечной российской жилищной проблемы страна лишилась великого пианиста.) А когда он наготовил свечей на двенадцать лет или сорок три года, его потянуло странствовать. Отец Евлампий дал ему благословение, и отец Богдан пошел по России. В городе Саратове на крытом рынке закупил балык сома, который и послал отцу Евлампию в монастырь. Но к тому времени отец Евлампий уже служил в Москве, и сомовий балык из монастыря привез ему бизнесменствующий писатель, или писательствующий бизнесмен, Липскеров Дмитрий Михайлович, навещавший в монастыре Обрезания Господня камнережущего китайца.
Не торопясь, мы с отцом Евлампием приступили к трапезе. Предварительно обратав по сотке вискаря и помолившись. Вот тут вот за хронологию я не ручаюсь. Может быть... может быть! Сначала мы помолились, а потом по сотке?.. Или наоборот? Логика подсказывает, что после службы можно сразу по сотке, без молитвы. Ибо сколько ж можно молиться?.. Да, конечно же, сразу. А то молись, молись, а Господь тебя слушай. Можно подумать, у Него других дел нету. Траур за трауром по всему отечеству. То тут рванет, то там рухнет. То дети утопнут, то старики сгорят. И за всех их кто-то же молится. И от молитв этих звенит в ушах у Господа, и тоска в Нем великая настает, и наша невынужденная привычная молитва будет для Него двадцать два. Чистый воды перебор. И Он каким-то Ему одному ведомым образом молитву нашу может признать идущей не от сердца, а от вязкой привычности, при которой через секунду молящиеся синхронно спрашивают друг друга: «Ты что-то сказал?»
Поэтому, полагаю я, мы не молились, а попросту чокнулись, дернули под моченое яблоко из несуществующего подвала и сомовий балык– путешественник, купленный отцом Богданом на крытом рынке города Саратова, доставленный почтой на северный остров в храм Обрезания Господня и привезенный оттуда в Москву Липскеровым Дмитрием Михайловичем.
А потом приступили к щам. Под кою пищу питье виски суть потрясение основ. За которое по головке не погладят. Кому это положено. А кому это положено, найдется всенепременно. Что-что, а не погладить по головке в России охотников до... и выше. Больше, чем неглаженых голов. Оттого-то, полагаю я, в каждом русском человеке странным образом совмещается глаженый и гладящий. В каждом русском человеке жертва и палач взаимозаменяемы. Пока не вымрет под напором либерально-атлантической бездуховности, общечеловеческих ценностей и толерантности последний истинный русский. А этого произойти не может. Потому что не может же мир лишиться последнего богоносца. Так что мы вечно будем нацией зэков и вертухаев. И вечно из зоны в зону будет кандехать Иван Денисович с автоматом в скованных наручниками руках.
Вот мы под щи и приняли в себя по лафитничку водки. (Лафитничек – это такая древняя емкость для питья водки. Она в виде рюмки, расширяющейся кверху, но граненая. Граненость – родное для русского человека качество емкости для питья водки. Граненость как-то очень ловко приспособлена к русской губе, ложится на нее мягко и неназойливо и затрудняет непроизвольное по ней скольжение с неконтролируемым проливанием части водки. А за это я, бл...дь, убью на х...й! Есть в лафитниках очень важная мистическая составляющая. Какой бы емкости они ни были, в них всегда вмещается ровно один глоток. Под любой размер рта пьющего. Будь то губки, роднящие владельца с куриной задницей, или хлебало бурлака на Волге. В других странах лафитники как-то не распространены. Люди там, как я уже говорил, настолько бездуховны, что не могут пить залпом. В один глоток. Вот почему лафитник придумали мы. Так что Россия – родина слонов и лафитников. И графинчиков под лафитнички.)
А щи были!.. Это я вам скажу!.. А впрочем, ничего говорить о них я не буду. А то, прочитав их описание, описанное со свойственным мне талантом, вы уже никогда не сможете есть другие щи. Скажу только об одной их особенности – щи были с мозговой костью (а русские щи не могут быть без мозговой кости, особенно кислые, это вам не борщ какой с салом). При поедании таких щей волосатые люди испытывают некоторое затруднение. Потому что костный мозг очень легко разлетается при колочении кости о стол и застревает в волосах. Что может омрачить последующий возможный поход в музей имени Александра Сергеевича Пушкина.
Когда мы опростали графинчик, оприходовали кастрюлю со щами и приготовились ко вкушанию гусенка, невесть откуда появившегося на столе, в дверь раздался стук. Тетя Паша вздрогнула и отложила гусиный резак. Потом на секунду исчезла и возвернулась в бархатном салопе, кокошнике и румянце живописца Кустодиева. Больше восьмидесяти лет я бы ей не дал. Да она и не просила. А отец Евлампий, приняв бразды резания гусенка, бросил:
– Ухажер Прасковьи Филипповны. Фельдфебель Третьего драгунского полка Его Императорского Величества в отставке. Степан Ерофеич Стукалов.
Стук повторился. Отец Евлампий продолжал резать гусенка.
– Служил службу ратную, службу трудную. Двадцать лет служил и еще пять лет. Генерал-аншеф ему дембель дал. Возвернулся домой, а жена его пятый год лежит во сырой земле, под березонькой. Ну, он в город и подался...
– И когда это было? – неизвестно зачем уточнил я.
– В одна тысяча восемьсот шестьдесят втором году, – припомнил отец Евлампий, протягивая мне на тарелке гусенковскую грудку, – и на базаре около Преображенского кладбища повстречал вот ее. Прасковью Филипповну.
– Я, батюшка, – доверительно наклонилась ко мне Прасковья Филипповна, – у Льва Николаича в кухарках служила. Ну, и по другой надобности.
– И на этом рынке повстречала Степана Ерофеича. Она на базар за квашеной капустой наведалась. Там, по словам очевидцев, была самая лучшая на Руси квашеная капуста, – обгладывая гусиную ножку, продолжил отец Евлампий, – а зеркало русской революции без квашеной капусты себя не ощущало. Как глянет в себя и увидит Ленина, Троцкого и матроса в Зимнем, подтирающего жопу фламандским гобеленом шестнадцатого века, так его на квашеную капусту и тянет. Потому что сивуху только квашеной капустой заесть можно. Вот он Прасковью Филипповну за капустой и гонял. С самых Хамовников. Такая уж на Преображенском капуста была. Гений, одним словом.
– Бывалоча, съест миску с подсолнечным маслом, – сладко продолжила Прасковья Филипповна, – анисовой запьет, посмотрит в себя – а там никакой революции. Токо я. Уже раздемшись... Но в тот раз я уже к нему не возвернулась. Дролю моего повстречала. Бойфренда моего коханого. Усладу лона моего.
– Степан Ерофеич после дембеля на рынке торговлю охлажденной норвежской семгой крышевал, – сказал, вытирая рот, отец Евлампий.
На этих словах дверь слетела с петель.
Глава двадцатая
Дверь грохнулась на пол, пришибив полосатую кошку, которой до пришибления в комнате не существовало. Что странно. Как ее могло пришибить, если ее не было? Может быть, она каким-то образом успела влететь в комнату, чтобы успеть попасть под падающую дверь?.. Очень может быть. Сущность кошек такова, что вы можете на нее (кошку) наступить в темной комнате, даже если ее там не было. Неизведанный зверь. Загадочный, как шаровая молния.
О пришибленную кошку споткнулся человек, который и снес дверь, которой пришибло кошку. Вопреки ожиданиям, это оказался не дембель стапятидесятилетней давности Степан Ерофеич Стукалов, а тот надтреснутый интеллигент, который во время службы бесполезно топтался в храме и чтото хотел знать, но стеснялся об этом спросить. И вот он, собравшись с силой духа (физической в нем визуально не наблюдалось), снес дверь, чтобы выплеснуть наболевшее и плескануть выстраданным. Человек лежал на полу, а мы – отец Евлампий, напрасно напидарастившаяся Прасковья Филипповна и я – наблюдали, как он выбирается из-под незваной кошки. Странное дело, кошка была невелика в размерах, а выбирался надтреснутый интеллигент из-под нее, как из-под похотливого слона, отсидевшего пятерик в одиночке. А вы говорите – кошка. Я думаю, что он бы до сих пор под ней лежал, если бы кошка не исчезла так же внезапно, как и появилась. Такая уж у кошек сущность. А может, кошки и вовсе не было. Может, это щи мне в голову ударили. Может, это не у кошки, а у щей такая странная сущность... Скорее всего, так. Только почему у надтреснутого интеллигента поцарапано лицо?.. Дверь так поцарапать не может. Ладно, подумаем как-нибудь об этом на досуге. Или не подумаем. Затрахаешься думать над более насущными странностями бытия. Откуда дети берут аистов, где находится пятый угол, как из него выбираться и не слишком ли дорого платить жизнью за несколько пистонов такой бл...ди, как Клеопатра? На данный момент мы имеем пропавшую кошку, кем-то поцарапанное лицо интеллигента и самого интеллигента при кем-то поцарапанном лице.
Отец Евлампий поднял его, а я поднес ему лафитник водки, который оказался налитым неустановленным лицом неустановленным способом. Интеллигент выпил залпом (как и положено поступать с лафитниками) и не поперхнулся. А чего поперхиваться, когда в лафитнике всего сорок граммов. Так что странно не то, что он не поперхнулся, а то, что в лафитнике было всего сорок граммов. В наших-то с Евлампием и Прасковьей Филипповной лафитниках было по сотке. А может, и не странно. Может, сущность лафитников и заключается в том, чтобы принимать объем под индивидуальную глотку? Надо будет подумать об этом на досуге. А может, и не надо. Я вот уже сколько времени ломаю голову, почему при заявленном повышении пенсий на сорок шесть процентов пенсия в восемь тысяч двести сорок три рубля повышается на пятьдесят рублей, а мясо при инфляции в восемь с половиной процентов при цене двести двадцать рублей за кило дорожает на тот же полтинник? И ни хера понять не могу. Так что не будем заморачиваться по поводу физической сущности трансформации объема лафитника. Остановимся на мысли, что каждому воздастся по лафитнику его, и каким лафитником вы судите, таким и вас судить будут.
Прасковья Филипповна дала интеллигенту кусок сомовьего балыка, присланного отцу Евлампию в монастырь дьяконом Богданом из Саратова и пересланного из монастыря в Москву Дмитрием Липскеровым, имеющим в монастыре свой фартовый интерес. Интеллигент сглотнул балык, и надтреснутость его под влиянием лафитника и балыка куда-то испарилась. Был надтреснутый интеллигент, а стал просто ненадтреснутый. Что уже и не совсем интеллигент. Вот непонятное воздействие лафитника и балыка на надтреснутость... Куда уходит надтреснутость? В какие города?... Надо будет подумать об этом на досуге. Нет, не надо. Потому что если над всем на досуге думать, то и досуга как такового не будет, а будет сплошное смятение духа. Которое и ведет к надтреснутости души. Которой мне и так достаточно, как и всякому русскому интеллигенту. Это, можно сказать, сущность русского интеллигента. Так что мне своей надтреснутости хватает. И не фига, как сказал один монашествующий английский чувак, множить сущности сверх необходимого.
– С чем пожаловал, сын мой? – участливо спросил бывшего интеллигента отец Евлампий.
– Еще выпить можно? – спросил бывший интеллигент.
– Отчего ж не выпить, – согласился отец Евлампий, а Прасковья Филипповна расплескала гармонь по лафитникам. И странным образом лафитник бывшего интеллигента вырос в объеме. А у меня остался прежним. Хотя я и интеллигент настоящий. А может?.. Все!!! Хватит!!! Пошел бы я на хер! К делу.
Все выпили, и Семен (так себя обозначил во времени и пространстве гость) обратился к отцу Евлампию:
– Гражданин батюшка...
– Лучше просто «батюшка», – кротко поправил его отец Евлампий.
– Well, – согласился Семен. – Значит, батюшка, такое у меня к вам дело...
– Если исповедаться, то пойдемте в храм, – предложил отец Евлампий.
– Нет, в храме я уже был. Христа Спасителя. На экскурсии. Хороший храм. Да и исповедоваться мне не в чем.
– Что, – участливо спросил отец Евлампий, – совсем грехов в себе не ощущаете?
– Нет, не ощущаю, и никогда не ощущал. Разве что в детстве онанизмом баловался. Ну дак это... – и интеллигент Семен развел руками.
Он замолчал, пребывая в не слишком твердой уверенности, является ли детский онанизм грехом.
Мы с отцом Евлампием переглянулись, одновременно улыбнулись и понимающе посмотрели на интеллигента Семена. Так что он понял, что если детский онанизм и является грехом, то не сильно грешным. Чтобы каяться в нем через десятилетия. И тут вмешалась Прасковья Филипповна, которая была несколько недовольна пришествием интеллигента Семена. Вместо дроли ее, бойфренда ее, услады лона ее. И выходит, что она понапрасну нацепила себе на жопу турнюр, доставшийся ей от Софьи Андреевны. Тетя Паша по-наглому поперла против нашего с отцом Евлампием взгляда на проблемы детского онанизма.
– Это как же не грех?! Семя свое без пользы на землю изливать! Вместо живого человека! Так ведь и привыкнуть можно. И ежели бы все мужчины беспробудно дрочили, то все бабы бесплодными бы остались! И род человеческий прервался бы до срока.
– Это вы, Прасковья Филипповна хватили через край. Детский онанизм – это, конечно не... а с другой стороны, куда ж... вот и Михаил Федорович подтвердит...
Михаил Федорович в моем лице подтвердил, на мгновение погрузившись в сладкие воспоминания о эякуляции на репродукцию «Девочки с персиками».
Прасковья Филипповна призадумалась. Возможно, она вспомнила лубок о Бове Королевиче... Но нет... Она встряхнула кокошником и спросила:
– Ты из какой семьи будешь, Семен?
– С семьей у меня сложно. До недавнего времени у меня была только мама. Инженер.
– О! Инженер! – и она победно обвела нас всех победоносным взглядом. – И что ж, Семен, твоя инженер не наняла тебе к твоему мужеску сроку гувернантку? Али в доме кухарки не было? Для стряпни и для барчука? На полставки?
Семен смотрел на возбудившуюся Прасковью Филипповну, плохо представляя себе, чего она от него хочет.
– Это... что ж... вы хотите сказать... чтобы моя мама наняла мне гувернантку? Или кухарку? Чтобы я на них дрочил, что ли?
– Больной! – заорала Прасковья Филипповная. – Что бы ты их...
– Прасковья Филипповна! – вскричали мы с отцом Евлампием.
Интеллигент Семен, покрутил головой в тупой задумчивости, а потом, что-то просчитав в своей интеллигентной голове, мягко улыбнулся Прасковье Филипповне и сказал:
– Понимаете, если бы моя мама наняла кухарку для ЭТОГО, то на стряпню ее зарплаты уже бы не осталось.
– Это что за инженер у тебя мамаша?! – изумилась Прасковья Филипповна.
– Советский! – уже втроем ответили мы ей.
Прасковья Филипповна, что-то прокрутив в своей потрескавшейся от времени памяти, по-доброму улыбнулась Семену:
– Тогда не грех.
И мы втроем облегченно вздохнули. И выпили под гусенка.
– Так с чем пожаловали ко мне, Семен... – Жандарм вопросительно смотрит на сыщика, сыщик – на жандарма. (Это метафора слов: «Отец Евлампий вопросительно глянул на Семена».)
– Сергеевич, – ответили жандарм и сыщик друг другу. (Обратно метафора.)
– Так чем, Семен Сергеевич, я могу вам помочь? И почему вы ко мне прийти пожаловали?
– Потому что в других инстанциях я уже побывал, и все без толку. Вы моя последняя надежда.
– Чем могу, помогу, – искренне ответил отец Евлампий.
– Присоединяюсь, – сказал я.
– Да и я тож не откажусь, – внесла свою словесную лепту Прасковья Филипповна и добавила, потупив взор: – По женской части.
– Тьфу на вас, матушка! – возмутился отец Евлампий. – Вы уж лучше по кухарской части распорядитесь.
Прасковья Филипповна посмотрела на стол, и с него мигом исчезли тарелки, рюмки, щи и прочие пищи. Остались лишь флакон wisky (виски), лафитники, загримировавшиеся под стаканья для wisky (виски), и сомовий бок, по вкусу ничем не отличающийся от свежевыпеченного пая с корицей. А так, на вид, сомовий бок, он сомовий бок и есть. Вот все, что осталось. Но все равно красиво. Кто-то красиво уходит, а кто-то красиво остается. Я имею в виду Прасковью Филипповну, которая прихлебывала wisky (виски) и густо затягивалась коричневой пахитоской. Что такое «пахитоска», я не знаю, но звучит красиво. А раз все остальное красиво, то без пахитоски никуда. И без граммофона. «Перебиты, поломаны крылья. Дикой болью всю душу свело. Кокаина серебряной пылью все дорожки мои замело». А потому что какая, на фиг, пахитоска, если без кокаина! Лично в меня пахитоска без кокаина не лезет. Тонкость организма. Вот кокаин и образовался. Перед каждым застольщиком по две дорожки. Чтобы ни одну ноздрю не обделить. И по доллару, скрученному в трубочку. Если уж wisky (виски), то кокаин через доллар. Иначе западло. Однако отец Евлампий от своих дорожек отказался по неизвестной мне причине. Не помню я, чтобы в священных писаниях и преданиях был прямой запрет на кокаин.
– Не люблю я кокаин, Михаил Федорович, – смущенно мотивировал отец Евлампий свой немотивированный отказ.
– Ну и чё, батюшка, – проговорила между двумя вдыханиями Прасковья Филипповна, – что не любишь. Кокаин не родина, чтобы его любить. Давай, батюшка, вдохни. А то все как все, а ты не как все... Нехорошо получается...
Я молчал, следуя за движением кокаина по моему организму, а интеллигент Семен Сергеевич свистнул носом, сладко кашлянул и неожиданно грозно произнес:
– Да, батюшка, отец Евлампий, нехорошо. Я бы даже сказал – НЕ СО-БОР-НО...
Е...аться – не работать! – обалдели мы все, а Семен Сергеевич грозно посмотрел на отца Евлампия, и отец Евлампий вдруг увидел рассвет, медленно встающий над заснеженными Соловками. И вытравить этот вид можно было только восстановлением соборности. Потому что русскому народу без соборности одна дорога – на Соловки. А отец Евлампий на северные острова соглашался только по доброй воле.