Он опустил голову на подушку — подушка была добрая, родная, — но глаз не закрыл. Перед его койкой по-прежнему висел плакат: «Шахтер, дай добычь!» Как всегда, слова сразу же бросались на Виктора, едва только он неосторожно повел головой. Сейчас эти слова были неприятны ему. Особенно второе, требовательное: дай!
— А я не хочу! — сказал Виктор и, натянув одеяло на уши, шумно повернулся на левый бок.
Стекла продолжали дрожать и тренькать. Это только спросонья могло показаться парню, что они жужжат. Они просто звенели, сотрясаемые необыкновенным хором гудков, никогда еще не бывшим таким согласным и дружным, как в это утро. Обычно гудки возникали поодиночке, отставая друг от друга на пять, десять, даже пятнадцать минут. А сегодня они взревели все вдруг, разом, словно сговорились растормошить Виктора.
Он спрятал голову в подушку. Не хочу! Не хочу вставать!
Но над ним уже наклонялся Андрей.
— Эй, вставай, вставай, Витя. Вставай, братику! Пора! — говорил он, бережно, но настойчиво расталкивая товарища, казавшегося ему спящим. — Вставай! Слышишь — гудки...
Виктору пришлось приподняться.
— Что это они сегодня взбесились? — недовольно пробурчал он, еще не решив, что делать — притвориться ли больным, или сказать прямо и дерзко: не желаю больше! — У. черт, как воют! — поежился он и не встал.
— Та я думаю, что то просто к празднику часы везде поставили по радио, — вот гудки и заревели разом, — объяснил Андрей. — А ты вставай, вставай. Витя! — умоляюще прибавил он. — Ну, что же ты, ей-богу! Ну, нельзя ж!
«Да, да, завтра праздник, седьмое ноября, — вспомнил Виктор. — Как же я не подумал об этом? Придется, значит, вставать. Ничего не поделаешь».
Он нехотя отбросил одеяло и стал одеваться. Андрей торопил его:
— Быстрей, Витя, быстрей!
Виктор вяло подчинялся. Своей воли у него уже не было. Послушно потащился за товарищем в умывалку, в сушилку, в столовую...
Из столовой, как всегда, вышли гурьбой, во главе со Светличным, и гурьбой же пошли к шахте. Когда-то, в первые дни, Виктору нравилось и наблюдать и самому участвовать в этом торжественном утреннем шествии на работу. В этот ранний час никого, кроме шахтеров, нет на улицах поселка, как на поле боя нет никого, кроме воинов. Зато шахтеры — везде. Со всех сторон сходятся они к шахте. Гуськом, по бесчисленным тропинкам идут они через степь; спускаются с холмов, переходят балки, где в одиночку, где группками, кто — торопливым шагом, кто — даже бегом; но все это по-утреннему молча, даже как-то сурово, торжественно; громких голосов нет, разговоров и смеха не слышно, только изредка раздаются возгласы приветствий — как перекличка часовых в тумане... Чем ближе к поселку, тем все больше густеют шахтерские цепи; в светло-розовой дымке утра обушки кажутся Виктору боевыми секирами, огни лампочек — факелами, не раздутыми до поры... Что-то грозно-воинственное есть в этом движении черных людских толп через степь, может быть оттого, что все движутся в одном направлении, словно связанные общим тайным согласием, единой волей и одной целью. Здесь, как в армии, нет случайных, посторонних людей: есть незнакомые, но нет чужих; все люди разные, но все шахтеры. Через час все это дружное войско будет уже рубиться под землей.
А пока оно властно захватывает улицы поселка. На всех перекрестках присоединяются к нему новые отряды вооруженных людей; из всех переулков, дворов и палисадников выходят и вливаются в молчаливый поток вооруженные люди, и у всех у них общее оружие — топор или обушок, и единая воинская форма — черный шахтерский «бархат».
Об одном только горевал тогда Виктор, что и сам он и его товарищи еще не выглядят настоящими шахтерами. Всякий сразу заметит это, только глянув на их новенькие, чистенькие спецовки, на их робкий, цыплячий вид...
Сейчас горевать было не о чем. Уже никто не отличил бы наших ребят от заправских шахтеров. Они чувствовали себя на руднике как дома. Они смело шагали по улице. Их спецовки давно уж не были ни новенькими, ни чистенькими, они повидали виды, от них крепко пахло углем и шахтой, как от шинели бывалого солдата пахнет порохом и окопом... Единственное, что выделяло ребят в общем молчаливом потоке, — это звонкая резвость их голосов.
Они шли по улице, весело болтая на ходу.
— А я умою сегодня Митю Закорко! — хвастался Сережка Очеретин. — Я его перекрою, вот плюньте мне в глаза, если совру...
— Да, это хорошо б, кабы удалось встретить праздник каким-нибудь рекордом! — отозвался Светличный.
— Меня, ребята, лес держит! — сказал Осадчий. — Черт его знает что у нас с лесом. Ты б на это обратил внимание, Светличный!
— Лес действительно не стандартный, — вставил Андрей и вздохнул. — Много времени зря уходит на подгонку...
Виктор не участвовал в разговоре. И не хотел и не мог. Что сказал бы он ребятам? Они говорили только о шахте, все время о шахте. Они уже ею жили. Она сделалась главным делом их жизни. Для них шахтерский труд стал уже радостью, для него еще был постылой необходимостью. Черт его знает отчего так неудачно вышло у него? Может, перевестись на другую шахту да там попроситься в коногоны? Все-таки коногонить веселее, чем рубать уголь. А еще лучше — поступить бы в кавалерийскую школу. И на границу. Куда-нибудь далеко-далеко, на самый Дальний Восток. В тайгу. Ловить диверсантов.
Ему никто не мешал мечтать и строить любые воздушные замки. Ребята словно забыли о его существовании, хоть он и шел рядом. Даже Андрей, увлеченный беседой со Светличным, не трогал его. И когда Виктор остался, наконец, один в своем уступе, он был не более одинок, чем все утро на людях, на поверхности.
Он даже обрадовался этому одиночеству в первый раз в своей ребячьей жизни.
Работать ему не хотелось. Он, правда, заправил зубок, повертел обушок в руках, но тотчас же и отложил в сторону. Он еще успеет сбить руки в кровь. Все равно норму не вырубишь. А чуть больше половины или чуть меньше — какая разница!
Да, хорошо б в кавалерийскую школу!.. Или в дальнее-дальнее плавание. Плыть себе под парусами по всем морям и океанам и горюшка не знать. Он лег, подложил руки под голову и стал глядеть в кровлю. В ее матовом зеркале можно было, как на экране, увидеть все, о чем думаешь. Конечно, далекое плавание — это глупая детская мечта. Этого никогда не будет. И под парусами теперь никто не плавает. Но тайга — это возможно. Ну, пусть не пограничный отряд, пусть новостройка. Сейчас начато много строек в тайге... Говорят, в тайге, как и в шахте, нет неба. Его там из-за деревьев не видно. Но в тайге не так черно, как тут. Там все зелено, зелено, зелено... И хвоей пахнет... Кедр... Это та же сосна, но больше...
Незаметно он уснул. Но приснилась ему не тайга и не граница, а какая-то совсем необычайная, незнакомая жаркая страна с высоким-высоким небом. И в этом небе, одновременно похожем на голубой Псёл, все время беспечно кувыркался и плыл Виктор, размахивая руками, как крыльями. И не было ничего счастливее этого парения.
Его растолкал десятник.
— Ну вот, полюбуйтесь! — с отчаянием вскричал он. — Вот какие у нас ударники! Как хотите, товарищ Ворожцов, а никаких больше сил моих с ними нету!..
— Да-а... — хмуро сказал человек, которого десятник назвал Ворожцовым. — Добрые люди к празднику с достижениями идут. А у нас вот какое достижение!.. — Он поднес свою лампочку прямо к носу Виктора и осветил его лицо. — Ты чей будешь? Кто? Как фамилия? — строго спросил он.
Но оглушенный Виктор ничего не смог ему ответить. Он сам еще не понимал, что с ним стряслось. Что тут произошло? Откуда взялись в его уступе эти двое? Кто они?
— Абросимов его фамилия! — сердито ответил за Виктора десятник. — Комсомолец.
— Комсомолец? — недоверчиво переспросил Ворожцов. — Совсем плохо. Сон на посту... да... За это, брат, в армии — расстрел. — Он опустил лампочку и коротко приказал: — Давай работай! Потом поговорим с тобой.
Виктор поспешно схватил обушок. Ворожцов некоторое время молча смотрел, как он неумело, но яростно рубает уголь, потом, ничего не сказав, покинул забой. Только по его уходе Виктор вспомнил, что Ворожцов — это новый секретарь шахтпарткома. Значит, вот кто нашел его спящим в уступе... Впрочем, теперь уже все равно — хуже, чем есть, не будет.
К концу смены, как всегда, приполз Андрей. Он работал в верхнем уступе.
— Ну, как дела, Виктор? — нетерпеливо спросил он. — Вы рубил норму?
Виктор ничего не ответил.
— Неужели не вырубил? — ужаснулся Андрей. — Как же ты, брат, а? — Он с сочувствием посмотрел на товарища. — Ведь такой день завтра. А я вырубил! — На его лице появилась застенчивая и счастливая улыбка. Ему хотелось во всех подробностях рассказать о своей удаче. Но он понял, что сейчас это будет неприятно Виктору.
— Ну, ничего! — сказал он, желая утешить приятеля. — Ты только духом не падай! В следующий раз вырубишь. Знаешь, это вполне возможное дело... Только захотеть...
Но сочувствие товарища только разозлило Виктора. Не нуждается он ни в снисхождении, ни в утешении! Он с досадою закричал:
— Я б и сам вполне свободно вырубил норму. Ты не думай! Только я болен. Болен! Слышишь? У меня все нутро болит! — чуть не со слезами вскричал он. — Все болит! Тут я прилег немного... понимаешь? А Ворожцов подумал: сплю...
— Так что же ты... Что же ты утром молчал, Витя? — встревоженно воскликнул Андрей и, схватив лампочку, торопливо придвинулся поближе к товарищу. — Может, тебе и в шахту не надо было ехать? Плохо тебе сейчас, да? Плохо? — Он поднес лампочку к лицу совсем так, как недавно Ворожцов: лицо Виктора было красным.
— Ничего я не болен, — хрипло сказал Виктор. — Я просто спал в забое. Спал, как сукин сын. — Он схватил инструмент и, не глядя на Андрея, быстро пополз из лавы.
Окончательно сбитый с толку. Андрей пополз за ним. Он только одно понимал в эту минуту: приятелю плохо, очень плохо, а он не знает, чем ему помочь.
На рудничном дворе они встретили Светличного. Тот уже знал о том, что случилось с Виктором в забое.
— Опять ты отличился, Абросимов! — с досадой сказал он Виктору. — Ты что это, нарочно делаешь, что ли? Нет, ты скажи мне, что ты хочешь доказать? И кому?
— Да он болен, болен... — поспешно вмешался Андрей, — Федя, ты ж посмотри на него — он совсем больной.
— Болен? — недоверчиво спросил Светличный и внимательно посмотрел на Виктора. — Непохоже что-то... Ну, ладно! Успеем еще поговорить. А теперь — пошли получать зарплату. Может, с получкой и болезнь пройдет.
— Немного-то нам получать придется, — сконфуженно сказал Андрей.
— Как работали, так и получите.
Но, видно, совсем плохо работали оба приятеля, даже кассир удивился и насмешливо покрутил головой.
— Значит, здоровье свое бережете, молодой человек? — сказал он, вручая Виктору деньги. — Ну-ну! Здоровье, конечно, всего важней.
Виктор смял бумажки в руке и ничего не ответил.
А как гордо мечтал он еще недавно о первых заработках! Твердо определил, что пошлет большую сумму матери в Чибиряки. «Вот, мол, мама, знайте, что сын ваш уже стал на ноги. Теперь не журитесь, мама!» Но, видно, долго еще придется маме ждать подарка от непутевого сына. Того, что заработали они с Андреем, и на еду не хватит. Как будут они жить до новой получки? Брать взаймы у богатых товарищей? Как странно переменились эти старые категории: богатый — бедный, Сережка Очеретин — богач, потому что хорошо работает, а Виктор Абросимов — бедняк, потому что спит в забое. И никто не должен жалеть его, бедняка. И бедностью этой нельзя гордиться. Постыдная бедность. Позорная бедность. Он сам сейчас стыдится ее.
Вечером в клубе состоялось рабочее собрание. Виктору пришлось пойти, на этом настоял неумолимый Светличный. Комсорг даже сел рядом с Виктором, словно боялся, что тот убежит. Но Виктору и бежать-то было некуда. Разве что провалиться сквозь землю. Он понимал, что не зря привел его на собрание Светличный. Значит, приуготовлено здесь, на собрании, что-то специально для него, для Виктора. Но что? Это не может быть ничем хорошим — хорошего Виктор не заслужил. Значит, что-то тяжко позорное, худое. И, видно, очень худое, если Светличный предполагал, что Виктор не вытерпит, сбежит. Но что, что это? И когда и как это будет?
Этого можно было ждать всякую минуту. С той самой поры, как поднялся на трибуну секретарь шахтпарткома Ворожцов, живой свидетель того, что случилось с Виктором в забое, Виктор уже покоя не знал. Он с трепетом слушал доклад секретаря и, замирая, ждал, что вот сейчас, через секунду, слетят с уст Ворожцова роковые слова и навсегда запятнают бедное имя Виктора Абросимова. Но Ворожцов имени Виктора не назвал.
Потом чествовали лучшую бригаду забойщиков — бригаду Прокопа Максимовича Лесняка, вручали ей красное знамя, и Виктор смотрел, как бережно и с достоинством принимал старый Лесняк знамя из рук секретаря и потом нес знамя через весь зал, держа прямо перед собой вытянутыми руками, уважительно и нежно. И Виктор машинально хлопал и старику, и знамени, потому что хлопали все — весь зал.
Затем стали чествовать лучших ударников, и на сцену, среди других, вышли сконфуженный Осадчий, совершенно растерявшийся от счастья Сережка Очеретин и огненно-рыжий, чисто вымытый и приодевшийся Митя Закорко. И опять Виктор машинально хлопал вместе со всеми и глядел, как моргает белесыми ресницами Сережка и как развязно, без капли смущения, словно артист, кланяется народу Митя Закорко, прижимая левую руку к сердцу. И так велико было сейчас расстояние от сияющей вершины славы, на которой были и Митя, и Сережка, и Володя Осадчий, до дна пропасти, в которой барахтался сам Виктор, что он даже не посмел позавидовать товарищам. Они были недосягаемы. Виктор мог только хлопать им. И он хлопал. И при этом думал: «Ну, а когда же мой черед? И что это будет, что, что?»
Наконец, стихли аплодисменты, и Ворожцов сказал уже совсем другим, чужим голосом:
— Ну, а теперь воздадим по заслугам и тем, кто хуже всех работал! — И взял какой-то список со стола.
И сразу все переменилось в зале. Только что это собрание было таким добрым, таким благодушным, даже ласковым; люди так весело и добросердечно хлопали героям, смеялись от всей души. А сейчас собрание притихло и как бы нахмурилось, и Виктор понял, что это пришел его черед. Он торопливо облизал губы, горло пересохло.
Ворожцов назвал первое имя. Оно было незнакомо Виктору, но собранию известно.
Сразу раздались голоса:
— На сцену его! На сцену!
— Прогульщик известный!
— На сцену!
— Пусть перед людьми встанет!
— Пусть народу глаза покажет!
И, странное дело, прогульщик прошел на сцену. Спотыкаясь и пряча от всех глаза, шел он по проходу, красный, взъерошенный, сразу ставший жалконьким и маленьким, шел под свист всего зала, под насмешливые хлопки и крики. Но все-таки шел! Если б приказал ему взойти на помост Ворожцов, если б этого потребовало начальство, — он стал бы протестовать и не подчинился бы ни за что. Но против собрания своих рабочих товарищей, против их приговора он пойти не посмел. Только руки сконфуженно и виновато протянул к ним, когда уже взошел на сцену: мол, пожалейте, братцы, не сильно срамите-то!
И вслед за ним пошли на помост все, кого называл Ворожцов: бракоделы, летуны, лодыри, прогульщики, «сборная команда чемпионов прорыва», как уж кто-то из зала окрестил их. Собрание всех их наказывало по-своему, по-рабочему: не штрафами, не взысканиями, а самым страшным, чем может наказывать трудящийся человек лодыря: презрением.
Наконец, пришел черед Виктора.
— Я не пойду! — глухо сказал он, когда услышал свое имя, и умоляюще посмотрел на Светличного.
— Надо идти, — печально ответил тот, и Виктор, сгорбясь, стал подыматься с места.
— Ничего, ничего! — дружески шепнул ему Светличный. — Иди. Ничего. Надо.
Виктор пошел. Светличный провожал его взглядом. Ему видна была только спина Виктора. Но и этого было достаточно. Светличный знал уже, что никогда не забудет этой спины. «А я ничем не помог ему! — вдруг впервые горько упрекнул он себя. — Только поносил, срамил, ругал. Ни разу я с ним по-человечески не поговорил. Ключа к его душе не нашел. Я в сущности не знаю даже, какой он парень. И вот он идет на помост... А я сижу — и спокойно гляжу на это. И никто меня, комсорга, за это не казнит. А он идет один... Все смотрят на него... Ну, подыми же голову. Витя! Подыми!» И когда взошел Виктор на помост, он уже был для Светличного самым дорогим, самым близким человеком на земле, — человеком, за которого надо бороться.
Но Виктор не знал этого. Он не видел ни Светличного, ни Андрея, вообще никого в отдельности из людей в зале. Он видел только: много глаз смотрят на него, и ему было страшно посмотреть в эти глаза. Страшно смотреть в глаза народу, когда ты виноват перед ним.
Он опустил голову. Но прямо перед ним, в первом ряду, сидела старуха в буденовке, и ее не увидеть он не мог. Она смотрела на Виктора в упор строгим, недобрым взглядом, словно пронизывала насквозь. «Отчего она так смотрит на меня? Что я ей сделал?» — испугался Виктор. А старуха все продолжала смотреть на него. И все в ней — от костлявых пальцев до острого шпиля буденовки — было колючим и непримиримым. Она не знала Виктора. Но она на каждого из «сборной команды» смотрела таким же взглядом. Для нее все они были на одно лицо — виновники позора «Крутой Марии». Зачем они пришли к ним на шахту, эти чужие люди без стыда и совести? Позорить нас? Им наше недорого. Они тут ни крови не проливали, ни слез, ни пота. Они за длинным рублем сюда приехали, а мы за «Крутую Марию» жизни не жалеем. Они вот спят в забоях, бессовестные люди, — а наши вечным сном успокоились в братской могиле у шахты. И мой Никифор среди них.
И старуха с горючей ненавистью смотрела на Виктора.
Ворожцов вызвал последнего из списка:
— Свиридов! — объявил он. — Известен вам такой человек?
— Знаем, знаем его! — раздались голоса. — Рвач!
— На сцену его!
— Да зачем этого на сцену? — с сомнением возразил чей-то хриплый, простуженный голос. — Этот все одно не застесняется. Стыда в нем нет.