Собрание сочинений в четырех томах. 4 том. - Горбатов Борис Леонтьевич 13 стр.


— На сцену его!

— Да зачем этого на сцену? — с сомнением возразил чей-то хриплый, простуженный голос. — Этот все одно не застесняется. Стыда в нем нет.

— Все равно на сцену, на сцену!

И Виктор с ужасом увидел, что к нему на сцену идет Свиридов, тот самый Свиридов, который так обидно разыграл его и Андрея в лаве. Он был все в той же круглой потертой барашковой шапке, в сером воротнике, в ватных штанах, на его горле болтался пестрый мохнатый шарф, на ногах были валенки с калошами, словно Свиридову было очень холодно на этой земле, и он всего себя укутал войлоком и ватой. Но на сцену он шел действительно без всякого смущения, даже как-то весело, развязно, на ходу подмигивая знакомым, а взойдя на помост, приятельски подмигнул Виктору и даже игриво толкнул его локтем в бок. И это было последним и самым страшным унижением Виктора в этот вечер. Итак, вот до чего он докатился: он был в одной сборной команде со Свиридовым, под одним флагом...

12

Ему и восемнадцати лет не было. В сущности он был еще очень желторотый молодой человек. То, что случилось с ним на шахте, было всего-навсего житейским испытанием, не больше, его ошибки были первыми ошибками юноши, критика на собрании — первой суровой критикой в его жизни. Просто жизнь оказалась сложнее, грубее и строже, чем об этом мечталось на розовом песке у Псла. И главное — требовательней. Она все могла дать молодому человеку в награду за его труд, а даром ничего не давала.

Но Виктору, со свойственной ему пылкостью и беспорядочностью воображения, все теперь представлялось в густо-черном свете, как раньше в светло-розовом, он все преувеличивал и считал себя глубоко и непоправимо несчастным, чуть не конченным человеком в восемнадцать лет.

Ему казалось, что на шахте все сейчас только и думают, что о его позоре, что теперь всегда и везде будут встречать его со смехом и свистом, что он навеки заклеймен печатью «сборной команды», что даже ребята, и те уже брезгливо отвернулись от него, не хотят водить с ним компанию. Он забыл, что сам же первый убежал от них после собрания и нарочно пришел в общежитие, когда все уже спали. Только Андрей и Светличный тревожно ждали его. Но и от них он торопливо отделался пустыми словами, юркнул в постель.

А уснуть не мог. Он, видно, простудился в этот вечер, когда без цели и смысла бродил под дождем по поселку. Утром он не смог пойти на октябрьскую демонстрацию.

Он лежал один в пустынном общежитии и думал о своей судьбе.

Сквозь стекла струился тощий, осенний свет. Косо падал дождь над шахтой. За окном виднелся копер, звезда над ним не горела. Только тонкая ленточка бледно-желтого дыма развевалась над кочегаркой, как знамя.

Раньше Виктор всегда нетерпеливо ждал октябрьских дней. Заранее сговаривался с товарищами: всем выйти в юнгштурмовках. Это придавало мальчикам воинский вид. Туго затягивали они ремни и портупеи. Девчонок беспощадно гнали в хвост колонны. Мальчики сурово смыкали ряды. Тревожно бил барабан. «Ма-арш!» — звонким, срывающимся, ликующим голосом кричал секретарь ячейки и вел ребят на площадь, как на баррикаду.

Их ячейка считалась самой голосистой в городе. Комсомолец-учитель, недавно приехавший из Москвы, научил ребят песням, никому в Чибиряках не известным. Они пели «Бандьера росса» по-итальянски и «Красный Веддинг» по-немецки и гордились, что знают эти песни. Все детство и юность Виктора прошли под знаком песен борьбы, подполья и баррикад. Эти песни учили его жить, чувствовать, думать. И он знал уже, что вся-то наша жизнь есть борьба, и чуял, как веют над ним вихри враждебные, и готов был стоять насмерть под натиском пьяных наемных солдат, и понимал, что иного нет у нас пути, в руках у нас — винтовка; а остановка, отдых, покой — только в Мировой Коммуне.

В этих песнях для Виктора был образно сформулирован весь кодекс чести коммунара; и доведись Виктору попасть под вражьи пули — он уж знал бы, как держаться: стоял бы, бровью не дрогнув, и умер бы с песней на устах.

Но среди всех песен, что легким горлом пели он и его товарищи на демонстрациях, и на собраниях в ожидании председательского звонка, и по вечерам в клубе, и ночью на тихих улицах Чибиряк, — ни одной песни не было о труде, о шахте, о пятилетке. Тогда еще не были сложены эти песни, а может быть. Виктор их просто не знал. И не было такой песни, что научила бы его тому, что сейчас делать.

Нет, он не мог пойти на демонстрацию рядом со Светличным, Очеретиным, Митей Закорко; нельзя ему идти, стыдно: и петь ему теперь нельзя; и на шахту он завтра не пойдет; и на рудничную улицу никогда больше не выйдет, не посмеет выйти...

Но и лежать он больше не может. Он встал, оделся, подошел к окну. Дождь все падал и падал... Он, как коногонский кнут, хлестал рудничную улицу, и та вся съежилась под его ударами и почернела. Была похожа она сейчас на мрачный и узкий штрек старой шахты. Так же низко висела над ней кровля осеннего темного неба; так же хлюпала вода и ползла по стенам грязными подтеками; лежала на всем мокрая, липкая угольная пыль; и дождь был черный, я земля — черная; и голые, бурые тополя вдоль улицы казались не деревьями, а стойками органной крепи; и колеи были засыпаны черно-рыжей жужелицей, как подъездные пути; и не было ни ветра, ни запахов трав, ни дыхания степи, а только уголь и дым да едкий запашок серного колчедана с террикона...

«Даже дождь тут пахнет не дождем, а шахтой!» — тоскливо подумал Виктор и пошел к другому окну.

Но и в этом окне была шахта. Над нею нахохлился мокрый, хмурый копер, и на его вершине монотонно-медленно вертелось колесо подъемной машины.

«Никогда я не привыкну тут!» — мрачно подумал Виктор. — Только зря пропаду!»

Эх, если б можно было начать жизнь сначала! Сначала и на новом месте! Как бы замечательно работал он на новом месте! Все равно где, только бы далеко-далеко отсюда, там, где никто и никогда не узнает о его позоре, не напомнит, не усмехнется. Как бы он замечательно работал там! Он бы начал все сначала, ни одной ошибки бы не повторил, сперва скромно учился бы у мастеров, а потом и сам стал мастером. Только бы позволили ему начать все сначала и на новом месте. Он не знал еще, что жизнь не беговая дорожка стадиона, где после неудачного старта можно вернуться на линию и начать бег сызнова, по пистолетному сигналу. В жизни приходится стартовать именно с того места, где споткнулся или упал, если уж упал.

Он опять прилег на койку. Его знобило. Он натянул одеяло. «А на шахте я не могу больше, как хотите!» Вез славы еще можно прожить, — как жить с худой славой?

Пришли ребята с демонстрации — мокрые, счастливые... Пустыня, в которой лежал дотоле Виктор, вдруг заселилась голосами, смехом, жизнью, беготней.

Подошел к койке Андрей, участливо посмотрел на друга.

— Ну как, легче?

— Нет.

У Виктора действительно началась лихорадка. В эту ночь он плохо спал; тревожно метался на горячей постели, рвал с себя одеяло, бредил... Смутно вспоминал он потом чью-то прохладную ладонь на лбу, обрывки видений, отзвуки голосов... Пьяный Шубин в шахтерке из рваной рогожи куда-то звал его, тащил и все подмигивал, как Очеретин: «Я, брат, бог, меня все боятся, со мной не пропадешь!»

— Надо доктора позвать! — вдруг услышал он над собой знакомый голос.

Он очнулся. Было утро. Вокруг койки собралась вся смена: ребята были уже в шахтерках.

— Мы сейчас к тебе доктора позовем! — повторил Светличный, и его голос прозвучал участливо, дружески.

Виктор увидел встревоженное лицо Андрея, испуганное — дяди Онисима; ему стало неловко, досадно, он вдруг рассердился: что они в самом деле! Я же еще не умер!

— Мне... доктора... не надо! — прохрипел он. — Не надо! — И приподнялся на локтях, злой и взъерошенный.

Светличный снова посмотрел на него, на этот раз долгим-долгим взглядом. Но ничего не сказал, молча отошел. Остался один Андрей. Он беспомощно топтался на месте, не зная, чем помочь другу.

— Отчего же ты не хочешь доктора, Витя, а? — умоляющим голосом спрашивал он. — Мы ж хорошего доктора найдем, не сомневайся!

— Мне... доктор не поможет...

— Як же не поможет? Он же доктор, учился этому...

— Отстань! — тихо попросил Виктор, и Андрей смолк.

Растерянно топтался он у койки, переступая с ноги на ногу, — топтуном его еще мать прозвала, — потом побежал куда-то, принес кувшин с водой, поставил на табуретку подле кровати Виктора.

— Может, тебе пить захочется...

Ему вдруг захотелось приласкать товарища, — никого на этой шахте не было для него дороже, — но он не знал, как это делается. Не целоваться же! В их давней и крепкой дружбе нежностей никогда не было. Они стыдились нежностей, они не девочки.

Между тем во второй раз, и уже настойчиво, сердито, гудел гудок «Крутой Марии», требовал Андрея в «упряжку». Андрей еще раз посмотрел на товарища и, словно извиняясь, сказал:

— Так я пойду, Витя, а?.. — Он подождал ответа и. не дождавшись, убежал.

Виктор остался один. И обрадовался, что остался один. Присутствие ребят раздражало его. Они, правда, ни словом, ни взглядом не напоминали ему о том, что произошло. «Проявляли чуткость», словно сговорившись. Но их молчание было еще оскорбительней. Лучше бы уж ругали в открытую, как он сам себя ругает, только бы не молчали! И не прятали бы от него своих насмешливых или сочувственных глав. Их все равно не спрячешь! С той минуты, как взошел Виктор на помост, глаза товарищей стали ему страшнее любых, пусть самых резких и беспощадных слов.

Неожиданно пришел врач, добрый разговорчивый старичок.

— А ну, покажитесь-ка, молодой человек, что тут у вас? — Он стал внимательно выслушивать больного. — Так, так, чудесно, хорошо!.. — весело приговаривал он при этом. — А ну, дышите! — Виктор послушно исполнял все, что требовал доктор: высовывал язык, дышал и не дышал, а сам все время думал: «Был ли доктор на собрании? Знает ли? Отчего об этом молчит, не спрашивает? Или тоже проявляет чуткость?»

— Ну-с, ничего опасного! — объявил, наконец, доктор. — Грипп. Самый вульгарный грипп. Ничего более. — Потом шутливо похлопал больного по плечу. — Все-таки полежать придется денек-другой. Что? Не хочется? В ваши годы и я терпеть не мог лежать. Впрочем, и теперь не люблю! — Он выписал бюллетень, прописал лекарство и ушел. Эх, если б мог он прописать Виктору перемену климата!

Днем зашел дядя Онисим, комендант, зашел специально проведать больного. То ничего, ничего! Пройдет! — сказал он. — У меня у самого в каждом легком по вагонетке угля, а дышу! И хорошо, замечательно дышу. Это через то, что я углем дышу. Оно ж, як голубиное дыхание, — естество!..

Он хотел развеселить болящего, с тем и пришел. Стал рассказывать всякие басни про шахту. Ни про что другое он и не мог бы рассказывать, потому что ничего другого и не знал. Всю свою жизнь провел он под землей; на поверхности только отсыпался.

— Это с того у тебя приключилось, — неожиданно сказал он, — что ты ж некрещеный.

— Что?.. — рассеянно переспросил Виктор.

— Некрещеный! Раньше бувало, як новичок в шахту едет, ему обязательно скажут; ты ж, хлопче, не забудь в шахте под благословение подойти, не то пропадешь! Завалит тебя или так убьет... «А к кому ж, спрашивает, подойти? Разве ж на шахте поп есть?» «А как же! Без попа нигде нельзя. Есть специально шахтерский поп. Отец Спиридон. У ствола стоит. К нему и подходи». А у нас действительно стволовой был Спиридон. Мужик бородатый, видный. Ну, дадут ему сигнал, что новичок едет, — он уже готов. Новичок из клети вылезет, оглянется, видит — действительно стоит Спиридон. Стволовые и тогда балахоны носили, с капюшоном, как и сейчас. Верно, на монаха смахивает, и борода — чистый поп. Новичок шапочку скинет, да и к ручке, робя... «Благослови, отец Спиридон!» А тот, сукин сын, ведерко возьмет — специально имел! — да мокрым помелом и благословит: «Благословляю тебя, раб божий, в шахте ишачить, на хозяина горб гнуть! Аминь!» Вот як бувало... — И он засмеялся.

Виктор бледно улыбнулся тоже.

— От! — продолжал старик. — От як бувало... А вы... вы ж шахты так и не бачили. Э, ни! Разве ж теперь шахта? Теперь — курорт!.. Добрее стала шахта к человеку, — а ни завалов, а ни выпалов. И работа легче. Ты скажи, пожалуйста, — удивился он, — все человеку мало! От теперь на машину все переложить хотят. Только и слышно кругом: механизация та механизация... Ой, предчувствую я, заведут-таки моду, чтобы в белых перчатках уголек рубать.

Но Виктор уже не слушал его. С тоской думал он, что завтра, послезавтра снова придется лезть в шахту, законуриваться, долбить уголь, толкаться боками о породу, головою о кровлю, как птица в клетке.

— Так не понравилось тебе у нас? — тихо и словно невзначай спросил дядя Онисим. Он давно уж сидел молча и смотрел на Виктора внимательно и печально.

— Да, не понравилось.

— Ну-ну! — обиженно покачал старик головой. Потом встал и сказал с сердцем: — Эх, не видали вы горя, привередники, маменькины сынки! Легкого вы пуха люди... тьфу! — И ушел рассерженный.

Обед Виктору принесла уборщица тетя Нюша. Он съел его равнодушно, без аппетита, даже не заметив, что ест.

В это время вернулись ребята с шахты. Они вошли, продолжая горячий спор, возникший, вероятно, еще под землей.

— А я ж вам говорю — это переворот! — страстно кричал черноокий Осадчий. — Это ж революция! Вот пусть Светличный скажет.

— Переворот твоего воображения... — насмешливо возражал Глеб Васильчиков. — А на деле — пшик! Пшикнул — и скис.

— Так это ж только начало! Ты то пойми — начало! Аэроплан тоже не сразу полетел!..

— Вот сравнил! Аэроплан и... отбойный молоток.

— А отчего ж не сравнивать? — запальчиво спросил Осадчий.

— А оттого, что аэроплан — машина, а отбойным молоток...

— А отбойный молоток?

— А отбойный молоток так... инструмент... да к тому же не-со-вер-шенный.

Виктор не стал даже прислушиваться к спору; то, о чем они спорили, было далеко-далеко от него...

— Ой, Витя! — сказал, подходя к его койке. Андрей; он тоже был, как и все, возбужден. — Жаль, болен ты... А то б...

— А что? — вяло спросил Виктор.

— Мы сегодня отбойный молоток видели! Дядя Прокоп принес...

— А-а!.. — равнодушно отозвался Виктор.

Но Глеб Васильчиков был уже тут как тут.

— А отчего ж тогда твой дядя Прокоп и обушок с собой в лаву взял? — ехидно спросил он Андрея. — Нет, это ж зрелище!.. Работать хотят отбойным молотком, а обушок тут же рядом лежит. Это все равно, как если б сели в автомобиль, а телегу рядом пустили.

— Действительно... — смущенно сознался Андрей, — обушок пока... тоже...

— Так это ж начало! — заорал Осадчий и подбежал к койке Виктора. Теперь тут собрались все спорщики.

— Понимаешь, Виктор, — торопливо, боясь, что Васильчиков его тут же и перебьет, сказал Осадчий, — тут все дело в воздухе. Когда воздух есть, так молоток этот, як часы... Обушку за ним, — та куда там, действительно як телеге за паровозом. Ну, а когда воздуху нема или слабый воздух...

— Вот тогда обушок! — перебил Васильчиков и засмеялся.

— Так что ж ты хочешь, раз это — пневматика?..

— Тебе б понравилось. Витя... — робко сказал Андрей, — и все лицо его осветилось тихой радостью. — Ей-богу!.. Ой, как же я рад! — вдруг засмеялся он. — Теперь и работать легче будет... не то что обушком...

— А обушку что же, значит, совсем каюк? — тихо спросил Сережка Очеретин. Он все время растерянно прислушивался к спору.

— Каюк, каюк! Аминь! Точка! — загремел Осадчий. — И со святыми упоко-о-ой!

— Ну, это еще тетушка надвое сказала, — немедленно возразил Васильчиков. — Вот твой дядя Прокоп всего час работал, а все остальное время — обушком... — Спорил он, впрочем, только потому, что не спорить не мог. Если б все были против молотка, он бы так же страстно защищал его, как сейчас страстно ругал.

— Скорпион ты! — с досадой сказал ему Мальченко, и Васильчиков радостно захохотал, словно заслужил похвалу.

— От, значит, какая выходит история! — грустно вздохнул Очеретин и часто-часто замигал своими белыми ресницами.

— А ты не журись, не журись, Серега!.. — сказал подошедший Светличный. — Ты на отбойном молотке еще хлеще себя покажешь!

— Нет! — уныло ответил Очеретин. — То техника. То, мабуть, я не смогу. То для образованных... — И он опять громко вздохнул, уже представив себе, как стирают его имя — С. И. Очеретин — с красной доски.

Но тут Васильчиков, как молодой петушок, налетел на Светличного. Он даже очки свои снял, «чтоб не забрызгались», как острили ребята, намекая на его манеру обильно брызгаться слюной в пылу спора.

— Да неужели ты, — наседал он на Светличного, — ты, умный, с понятием человек, веришь в эту железку с дутым воздухом? Разве ж это серьезная машина? И ты веришь?

— Верю... — ответил Светличный и трижды перекрестился широким, размашистым крестом. Все засмеялись. — А ты, козаче, не веруешь?

— Нет! Не верю...

— Ну, тогда — геть с нашего куреня!

— Геть! — ликуя, заревел Осадчий, и все с хохотом схватили под руки Васильчикова.

— Да бросьте вы, — отбивался тот, — вот дуроломы! Да я сам за механизацию... Только я за серьезные машины, а не за железку...

— Ага! — закричал Светличный. — А вот эта железка и потребует теперь для себя серьезных машин. Теперь конякой уголь не увезти, теперь электровозы надо. В общем, — закончил Светличный, — как сказал наш донбасский поэт Павел Беспощадный:


Он идет, этот сильный век.

Слышу грохот и лязг его брони.

На всю шахту один человек

Будет, будто шутя, коногонить.


Так, что ли, Виктор? — вдруг неожиданно обратился он к Абросимову.

— Что?.. Вероятно, так! — вяло ответил Виктор.

«Да что это с ним?» — удивился Светличный. Он никогда еще не видел Виктора таким вялым, безразличным, безжизненным. Окоченел он, что ли? Было б куда лучше, если б парень бесновался, огрызался, даже злобился. Странное оцепенение Виктора испугало его. «Значит, крепко подшибла его эта история!» И Светличный решил, что должен, наконец, по душам объясниться с Виктором. Он и так слишком долго откладывал этот разговор.

Назад Дальше