И он начинал рассказывать о Хибинах.
Ей-богу, они были поэтами — эти краснолицые, обветренные ловцы душ в рыжих дождевых плащах ! Какие грандиозные картины разворачивали они перед нами! И часто случалось, что тот или другой из нашей сотни не выдерживал и тут же подписывал контракт.
Подвергался, атакам и я.
— А вы, молодой человек, извиняюсь, кто будете? — подсаживался ко мне вербовщик. — Случаем, не теплотехник?
— Нет, я не теплотехник...
— Жаль... Дефицитная квалификация... Ну, ничего! Может, вы механик, монтажник, электрик?
— Нет.
— Или бухгалтер, плановик, счетовод? Дозарезу нужны хорошие бухгалтеры.
— Нет, я не бухгалтер.
— Тогда угадываю — инструктор физкультуры! Я сразу оценил! Знаете, давно ищу хорошего инструктора для нашей площадки... Ну, по рукам?!
Но я не был ни инструктором физкультуры, ни даже сносным спортсменом. Вербовщик напрасно польстил мне. Не был я ни коксовиком, ни медником, ни педагогом, ни агрономом — «агрономы дозарезу нужны! — шепнул мне вербовщик. — Хотим овощи разводить в Заполярье!», — ни радистом, ни мыловаром... Никем я не был. И мне вспомнились вдруг строгие слова моего командира полка: «А ты сам кто, какое оружие?»
— Так, может, тогда учиться согласитесь? — наседал вербовщик. — Имеем курсы, техникум, учебный комбинат. Хорошая стипендия, общежитие.
Учиться? А чему учиться, какому ремеслу, какому роду оружия?
Опять вспомнились мне слова командира полка: «А что ты, собственно, собираешься делать в Донбассе?» В самом деле, что я намерен там делать? Читая письма из дому, я хотел только одного — быть там и видеть. Своими глазами увидеть революцию в Донбассе.
Но нельзя же в самом деле здоровому парню двадцати трех лет только ходить, да смотреть, да восхищаться работой других, — надо и самому работать? Где? Кем? Пойти в шахту, что ли?..
Чем ближе подъезжали мы к Донбассу, тем все более одолевали меня эти мысли: «Э, там видно будет!» — пробовал я отмахнуться от них — и отмахнуться не мог.
Уже где-то в Ростовской области в наш вагон сел новый человек. С виду он совсем не был похож на вербовщика: для этого он был слишком тучен. Все вербовщики, каких доводилось видеть, — тощие, беспокойные, подвижные — их, как волка, кормят ноги.
Этот же человек был медлителен и тучен. Войдя в вагон, он сразу же плюхнулся на лавку подле меня, снял белый полотняный картуз и, пыхтя, стал вытирать мокрую лысину. Потом распахнул плащ, пиджак, ворот украинской вышитой сорочки, вытер платком могучую красную шею и вздохнул:
— Ф-фу, жара! — хотя за окном были осень и дождь.
Мы разговорились. Он оказался директором совхоза. «От мой совхоз. Гигант!» — показал он не без гордости в окно. Он ехал теперь в областной центр по делу.
— Та прочув я, — объяснил он, раздувая густые пшеничные усы, — прочув, что едут отпускники. От я и зайшов к вам... Чи не найду тут хочь якогось... хочь завалященького зоотехника. Га? — И он маленькими хитрыми глазками сразу окинул нас всех.
Вот так, вероятно, забегает он «ненароком» и на чужой склад, или на базу, или в железнодорожный пакгауз и, хитро щуря свои острые, хозяйские глазки, высматривает какой-нибудь «завалященький» движок, или шестерню, или бочку с драгоценным горючим и, вцепившись в них мертвой хваткой, тащит к себе.
— А вы, часом, не зоотехник? — тотчас же вцепился он и в меня.
— Нет.
— А кто же вы будете?
Проклятый вопрос! Который раз уж задают его мне. Как могу я сказать ему, кто я буду, когда я сам не знаю, кто я?
— Он у нас писатель! — вдруг, смеясь, сказал Паша Жихарев; до сих пор ребята меня не выдавали.
— Та ну! — удивился директор и недоверчиво посмотрел на меня. — Невжели правда?
— Правда, правда... — закричало сразу несколько голосов. Я смутился.
— Голуба моя! — вдруг в непонятном волнении и даже в восторге вскочил директор и схватил меня за плечи, словно боялся, что я убегу или что меня другие директора перехватят. — Так я ж... так я ж, голуба ты моя, я ж тебя аж три месяца ищу... Та невже ж в самом деле писатель? — обернулся он к ребятам, недоверчиво щурясь, но уже не выпуская меня из своих цепких рук.
— Какой я писатель! Что мне у вас делать?
— Как шо?.. От тоби здрасте!.. Многотиражку делать, нашу газету. Таки дали нам газету!.. Та машину я достав, шрифт достав, наборщика в Ростове найшов, а редактора... Таки есть у меня... такий завалященький… ну, не писатель! Слухай, голуба моя! — опять вцепился он в меня. — Ей-богу, поедем! Я ж тебя чистым салом та молоком буду кормить... Совхоз же богатый, гигант!..
— Да зачем вам газета?
— Як зачем? — даже обиделся он. — Слава богу, не в Туретчине живем! Газета у нас — це ж великий двигатель. Показывает передовиков, подтягивает отстающих, а як же! Я хоть и мужик, и степняк, и хозяйственник, а тоже понимаю... Печать — це великая сила! Так поедем?
— Нет. Я домой еду, в Донбасс.
В Ростове мм расстались с директором. Он все жалел, что не хочу я с ним ехать в совхоз, звал приехать хоть в гости — летом, на травку. Я пообещал.
Была уже ночь. Поезд сильно опаздывал. Я вышел в тамбур покурить. В темном окне бежали тихие степи.
Через час, через два я увижу Донбасс. Еще раньше, чем увижу, — услышу, почую его ноздрями, как лошадь за версту чует запах родной конюшни; мне кажется, что я уже слышу запах тлеющего угля, но это, вероятно, от паровозной топки.
Завтра я уже буду на шахте.
Да, я не гаубица, не мортира, не танк; может быть, никогда не удастся мне выпалить в мир большой, настоящей книгой. Но разве не могу я овладеть легким скорострельным пулеметом журналиста? Честное слово, это тоже хорошее оружие!
Закинув свой пулемет за плечи, смогу я тогда бродить по всей необъятной нашей земле, где захочу. И я увижу все! Все. Все, что может увидеть человек с жадными, влюбленными в жизнь глазами: и как впервые запрыгает, застрекочет на груди забоя отбойный молоток, и как последний коногон, отчаянно свистнув на прощанье, забросит в бутовую свой старый и уже бесполезный кнут...
16
— Так это ты, Андрей? — тоскливо сказал Виктор. — Зачем?
И вспомнилось ему, как всего два месяца назад, по той же дороге ехали они, веселые, комсомольским эшелоном. На каждой станции их встречали цветами и музыкой; девушки в белых платьях посылали улыбки, а иногда — когда эшелон уже трогался — и поцелуи. А они с Андреем стояли, обнявшись, у окна и смотрели, как, то пламенея, то застилаясь легкой синей дымкой, разворачивается перед ними Донбасс; и мечтали о большой и счастливой жизни здесь; и верили, что эта жизнь будет. Отчего ей не быть? Тогда они были добровольцами, героями...
— Мы пришли с собрания... — сбивчиво рассказывал Андрей. — А тебя нет... И ребята говорят: может, он пройтиться пошел... А Светличный...
— Что Светличный? — глухо спросил Виктор.
— Нет, он ничего... Только сказал: нет, вряд ли! А я подывився под койку... а сундучка нема... И я догадался... О, ой, Виктор, как же мне страшно стало? Як же ты?! И я теперь как же — один?!
Да. Та же дорога, и рельсы те же, и опять Андрей рядом. И так же, где-то за балкой, пламенеет небо, и кучерявится дым, и мокрые хлопья пара оседают на лицо и плечи. А под животом все совается и совается уголь, словно Виктор с Андреем лежат не на железнодорожной платформе, а на рештаке. И железная лента трясет и подбрасывает их, как пустую породу, и безжалостно выносит вон — из лавы, из шахты, из Донбасса, из жизни... Куда, зачем?
— Зачем ты это сделал, Виктор? — с тихим укором спросил Андрей.
«А ты, ты зачем?» — хотел было зло закричать Виктор в ответ. Но не закричал, а только упал лицом вниз, на холодные, уже покрывшиеся инеем груды угля и просвистел сквозь зубы:
— Сволочи мы... сволочи... — словно только сейчас во всей своей страшной правде представилось ему его падение. А мимо них все бежали и бежали телеграфные столбы, провода, фонари на стрелках; и каждый верстовой столб, точно осиновый кол, сам вколачивался в душу.
Вдруг Виктор стремительно вскочил на ноги и схватил сундучок. Поезд, замедляя ход, подходил к станции.
— Ну! — свирепо крикнул Виктор товарищу. — Прыгай! — И, ничего не сказав больше, спрыгнул с платформы в темень, Андрей — за ним.
Они упали на мягкий, но мокрый гравии. Эшелон медленно прополз мимо них. Фонарь на последней площадке подмигнул и растаял в тумане.
— Ты цел? — спросил Виктор.
— Вроде цел, — отозвался Андрей и подошел к товарищу.
— Ну, так пошли! — скомандовал Виктор, подымаясь на ноги. Он не сказал куда, а Андрей не спросил. И так было ясно, куда идти: у них был только один путь — назад, на «Крутую Марию»...
— А где ж твой сундучок? — спросил Виктор. — На платформе забыл, эх ты, шляпа!..
— А я... я без вещей... — растерянно признался Андрей. — Вещи там... в общежитии остались.
Виктор пристально посмотрел на товарища. Вдруг захотелось ему подойти к Андрею и обнять его. Но он не сделал этого, не сумел сделать. Он только мотнул головой и сдавленным голосом сказал:
— Ну, пошли!
И они пошли...
Они не знали, что от станции, где они спрыгнули с эшелона, есть прямая степная дорога на «Марию»; поэтому просто пошли назад по шпалам.
Они шли молча. В ночной тишине гулко отдавались их шаги.
Вдруг Андрей радостно засмеялся.
— А я знал, знал! — смеясь, воскликнул он. — Знал, что ты все-таки окончательно не убежишь. Не такой ты парень! Да, Виктор?
Виктор не отозвался.
А Андрей не мог сейчас идти молча. Ему хотелось говорить, говорить, смеяться, болтать, петь. Сколько пережил он за эту ночь! Во всю свою жизнь не переживал столько.
Когда увидел он, что нет под койкой знакомого сундучка Виктора, когда догадался, что тот бежал, просто бежал с шахты, словно был это не Виктор — гордость Андреевой души, а какой-нибудь гад Братченко: когда понял он, что навеки потерял друга и остался на шахте один, совсем один, — ему стало так тяжело, так невыносимо тяжело, что хоть в петлю!
Сам себя не помня, выбежал он тогда из общежития и побежал на вокзал. Он решил найти друга, остановить его, уговорить, умолить вернуться. Он был уверен — Виктор вернется.
Он боялся только, что не найдет Виктора на вокзале, уже не застанет его. Он так обрадовался, увидев товарища в дальнем углу пассажирского зала, что невольно закричал и разбудил его. Он побежал потом за ним на перрон и дальше — к товарному составу. Теперь он знал, что уже не упустит.
— Слушай! — сказал он вдруг. — Если к рассвету придем, так никто, ни одна душа не узнает, что с нами было, ты не сомневайся!.. — Он знал, что именно об этом все время мрачно думает Виктор.
— Нет! — жестко мотнул тот головой. — Я Светличному все сам расскажу.
— Да-а?.. — растерянно пробормотал Андрей. — Ну, пусть! Если кто смеяться станет, так я так ему морду набью...
— Пусть смеются, все равно...
— Нет, я смеяться не дам! — проворчал Андреи. Угрожающе сдвинул брови и сбычился.
Некоторое время приятели шли молча...
— Дай теперь я понесу сундучок, Витя... — сказал Андрей.
— Нет, ничего. Я сам...
— А то понесу, а?..
Но Виктор не отозвался, и они опять пошли дальше молча.
— А помнишь Псёл, Витя, а? — вдруг сказал Андрей и тихо, радостно засмеялся. — Вот река! Тут такой и нету...
— Д-да...
— Он теперь уже замерз небось...
— Нет, рано еще...
— А чего ж рано? Скоро замерзнет... А тебе не холодно, Витя? А то...
— Нет, ничего...
— Я сейчас про Псёл вспомнил, и так хорошо стало... А помнишь Фросю Вовк из седьмого «А»? Вот здорово на коньках каталась!
— Да.
— Лучше всех девчонок. Она только с тобой и любила кататься... А давай ей письмо напишем, а?
— Зачем?
— А так! Живы, мол, здоровы, вспомнили про тебя... И с шахтерским приветом известные вам Виктор и Андрей... А?
— Очень ей интересен твой шахтерский привет!
— А что? И очень даже.
— Она все считала, что я непременно летчиком стану, — усмехнулся Виктор. — Знаешь, мы с нею один раз даже поцеловались.
— Да ну?! Я и не знал...
— На лодке. Это почти нечаянно вышло... А потом мы сюда уехали.
— Ну и что ж, что шахтеры? — горячо сказал Андреи. — А что шахтер — это позор, что ли?
— Я ничего не говорю...
— Шахтер, может, для людей поважнее летчика будет! — волнуясь, продолжал Андрей. — Шахтер подземное солнце на-гора достает. Если хочешь знать, так уголь — это, брат, человеческое солнце: и светит, и греет, и энергию дает...
— Д-да... — протянул Виктор, думая о своем, и криво усмехнулся. — В летчики я не вышел, а в летуны... чуть-чуть не угадал.
— А ты не думай об этом! — умоляюще закричал Андрей и даже остановился. — Я тебя, как друга, прошу: ты об этом больше не думай!
— Как же не думать, Андрюша? — просто и грустно сказал Виктор.
— Не думай! Вот поверь мне... Витя... да теперь ты такое, такое в шахте покажешь! Нет, ты постой, ты со мной не спорь, — торопливо проговорил он, боясь, что приятель его перебьет. — Знаешь, я как увидел отбойный молоток, я, ей-богу, сейчас же про тебя подумал. Ведь отбойный молоток, это какая машина? Это как раз для тебя машина. Она проворного человека требует. Грамотного. Молодого. Моторного. Нет, ты постой!.. Слушай, ведь на «Марии» никто, ни одна душа еще на отбойном не работает... Понятия никто не имеет. Один дядя Прокоп. Ты же первым станешь. Витя!.. Ты ж им такое, такое покажешь!..
— Ты расскажи про отбойный молоток подробнее... — тихо попросил Виктор.
— Рассказать? — обрадовался Андрей. — Это... это ж як пулемет, тебе понравится... Это ж такая сила, разве ж можно с обушком равнять? Так и трясет... Это в нем сжатый воздух...
И он, торопясь и захлебываясь, стал рассказывать про отбойный молоток.
Только к рассвету пришли они на «Крутую Марию». На косогоре остановились, чтобы передохнуть, посмотрели вниз, на шахту, и не узнали ее.
За ночь пал на поселок первый иней и все чудодейственно преобразил и принарядил. Словно легкая и трепетная венчальная фата опустилась на шахту, и та заневестилась, похорошела. Иней лежал на деревьях, на крышах, на трубах, на терриконе, — старый террикон стал похожим на снежный Эльбрус.
А из-за копра уже подымалось молодое солнце, лучи его весело я проворно побежали по земле, все на своем пути преобразуя. Запылало надшахтное здание; в стеклах ламповой брызнули и заиграли разноцветные искры; иней на крышах стал розовым и кремовым, а на терриконе — темно-фиолетовым, почти вишневым.
А там, куда еще не проникли солнечные разведчики, все утопало в синей предрассветной дымке. Там еще трепетали и боролись за жизнь ночные тени, отползали в овраги и балки и клубились туманами...
Но уже просыпалась жизнь в поселке: кричали петухи, хлопали, отворяясь, ставни — и первые дымки, выпорхнувшие из труб над хатами, уже окрашивались солнцем в радостный розовый цвет. И, словно объявляя, что день настал, встрепенулся железный петух шахтеров — гудок «Марии» — и раскатился над степью...
А ребята все стояли на косогоре и восхищенно смотрели вниз на розовую шахту — они и не знали, что может она быть такой красивой.
И всего лучше на ней был копер. В этом чудесном утреннем превращении он один остался самим собой, не нуждаясь в прикрасах, ни на что другое не похожий, гордый своей собственной железной красотой. Его ажурный силуэт четко и строго вырисовывался в пламенеющем небе; его шкивы уверенно вертелись в вышине, а канаты трудолюбиво сновали вверх-вниз, вверх-вниз, не зная ни устали, ни покоя... Копер был прекрасен той мудрой простотой человеческого сооружения, равной которой в природе ничего нет.
— Смотри! — вдруг взволнованно прошептал Виктор. — Нет, ты на копер посмотри. Видишь?
Теперь и Андрей увидел то, что взволновало товарища; над копром, над самой вершиной его и скромно и горделиво алела маленькая звездочка. Значит, шахта вчера выполнила, наконец, свой суточный план.
— А мы бегаем!.. — невольно вырвалось у Андрея. Больше мы бегать не будем, — строго сказал Виктор, — больше мы никогда не побежим, слышь, Андрей?
— Да, Витя...
— Никогда! — повторил Виктор. — А сейчас мы не просто на шахту придем с позором. А мы вот что сделаем. Мы с тобой законтрактуемся за шахтой до конца пятилетки. Слышишь, Андрей? А всех ребят вызовем. А бегать больше мы не будем. Никогда! — глядя на шахту, опять повторил Виктор, и слова его прозвучали, как клятва.
17
Уже светало, когда наш эшелон прибыл, наконец, в Донбасс. Я простился с товарищами и нетерпеливо выскочил из вагона. Теперь я был дома.
Ну, здравствуй, Донбасс, здравствуй, родной край! Резкий, пронзительный ветер ударил мне в лицо. Я усмехнулся: «Неласково же ты встречаешь сына!»
Но и в этом холодном, истинно донецком, степном ветре были теплые и с детства знакомые запахи жженого угля, заводского дыма, жизни; даже в самые лютые морозы эти запахи согревают, если не тело, так душу.
Я закинул вещевой мешок за плечо и пошел на «Крутую Марию».
Знаю, донецкая степь многим людям покажется и серой и убогой, особенно сейчас, в осень, когда полынь пожухла, а земля скована заморозками. А для меня нет ничего прекраснее, чем эта степь, даже в осень. И не только потому, что я в ней родился, а и потому, что знаю такие ее прелести, каких нигде на земле не найдешь.
Нет спору, трогательно хорош тихий сельский пейзаж: небыстрая речка, а за ней золотое пшеничное поле, и лесок, и колокольня с вечерним звоном. Есть что-то мирное и умильное в этом пейзаже. Хорошо лежать на песке у воды да глядеть, как неторопливо скользит река в извечных берегах. Душа отдыхает... И легко тебе, и сладко, и по-хорошему немножко грустно, и никуда тебя отсюда не тянет... Да и куда может потянуть? Здесь все вокруг давным-давно известно: пшеничное поле до самого горизонта, а за ним опять поля, да тихие нивы, да перелесок, да маленькая деревенька над оврагом или над той же речкой...
Мне куда больше по сердцу тревожный пейзаж Донбасса; он словно создан для мечтателей.
Вот стою я на дороге в степи, а окрест меня, куда ни глянь, волнуется и шумит жизнь. Вся степь населена людьми. На всех ее холмах, во всех ее ярах и балках — жизнь, трепетная, непонятная, незнакомая... Что это дымит там, за холмом, на западе?.. Словно многотрубный корабль... Завод? Какой? Как вырос? А там — на востоке — что за синие горы, что за новые копры? Что там? Какие люди живут там, откуда они пришли, что делают, чем мучатся, чего хотят, что любят? А там — на юге — как красиво разбежался вверх по горе новый белокаменный поселок. Постой! Я узнаю это место. Это же Стенькин хутор. Да когда же успел он обернуться городом?