Собрание сочинений в четырех томах. 4 том. - Горбатов Борис Леонтьевич 26 стр.


— Нет, нет, и не говорите! — испуганно замахал на него руками Петр Фомич. — Вы просто не все учли, недодумали... Вот хоть взять инструкцию по технике безопасности... вот последний циркуляр наркомата, — он стал судорожно разворачивать какие-то папки. — Или правила ведения горных работ... Это в любом учебнике... — Он вспоминал все эти книги, циркуляры и параграфы затем, чтобы успокоить себя, но, вспомнив их, окончательно сам себя запугал и закричал, испугавшись: — Нет, нет, я категорически, категорически против... То, что вы предлагаете, немыслимо, невозможно... не выйдет!

— Нет, отчего же? — раздался вдруг негромкий голос Деда. — Это возможно.

Андрей обрадованно повернулся к нему.

— Да? Правда ж? — благодарно воскликнул он и подумал: «Какой же хороший человек Дед!»

— Вполне возможно. Отчего ж? — равнодушно подтвердил Дед и поднял сонные глаза на Андрея. — Все у вас? — спросил он.

— Да-а... Это — все.

— Гм... Ну-ну! Хорошо. Тогда, что ж, бувайте здоровы! — неожиданно сказал он, мотнув головой, и придвинул к себе бумаги. Разговор был окончен.

Андрей растерялся.

— А... а рекорд? — ничего не понимая, спросил он.

— А про рекорд забудь — строго сказал Дед. — Забудь! Слышишь? — приказал он. И опять углубился в бумаги.

Но тут уже Виктор взорвался.

— То есть как же забудь? Нет. Стой! Мы про это забыть не можем!.. Вот это где у нас! — крикнул он и гулко ударил себя кулаком в грудь.

— А я говорю: забудь! — не повышая голоса, но властно и с силой повторил Дед. — Понял? Не будет у меня на шахте рекордов. Пока я жив — не будет!

— А ты легче, Игнатович, легче!.. — возмутился и дядя Прокоп. — Ты не забывай себя. Зачем же так? Мы к тебе не с просьбой пришли. Мы, если хочешь знать, мы требовать пришли. Не один ты на шахте хозяин. Мы, брат, все хозяева.

— Плохой же ты хозяин, кум! — сердито скривился Дед. — Хороший хозяин — тот даже о своей собаке думает. А ты... ты разве о людях подумал? Эх, ты! — с горечью сказал он. — Стыдно! Стыдно, старик! Ну, пускай они, — презрительно мотнул он головой на ребят. — Они молодые, им прославиться надо, выскочить... А ведь ты старый горняк. Ты б хоть о товарищах подумал.

— А о ком же я думаю? — растерялся старик. — Невжели о себе? — Он ничего не понимал.

И ребята не понимали. «Да что ж мы плохого сделали? — встревоженно спросил себя Андрей. — Мы ж не для себя... Мы же для шахты... для всеобщей пользы?!»

Кажется, только один Светличный тонким чутьем политика разнюхал, в чем тут дело. Он усмехнулся и осторожно, как-то вкрадчиво даже, спросил:

— Рекордов боитесь, Глеб Игнатович?

Дед сразу же поднял на него глаза. Светличный ему не нравился. Он уже слышал о нем, что беспокойного нрава человек, всех на шахте критикует. «Видать, молодой, да ранний!.. — недоброжелательно подумал он о Светличном. — Студент. Карьеру делает. Все они нонче такие. Грамотеи. Умники. Критиканы!..»

Он насупился.

— Я, сынок, ничего не боюсь, — сказал он угрюмо. — Стар я бояться.

Но Светличный словно не слышал этого.

— Боитесь, что после рекорда вам план повысят? — опять невинно, даже как бы сочувствуя Деду, спросил он.

— И этого не боюсь. У нас начальники умные. Не мальчишки.

— А главное, боитесь, что нормы повысят? Так, что ли?

— Я о людях думаю... — нетерпеливо махнул рукою Дед, желая прекратить допрос.

— А о государстве? — тихо спросил Светличный.

— А государство, — раздражаясь и повышая голос, ответил Дед, — это и есть мы — рабочие люди, шахтеры.

— Верно. Значит, будет богаче государство, будем богаче и мы, шахтеры?

— Да... Будут богаче шахтеры — будет богаче государство.

— А вы что же думаете, после рекорда станут шахтеры беднее?

Теперь и дядя Прокоп, и Андрей, и Виктор поняли, наконец, в чем дело.

— Ах, Глеб Игнатович, Глеб Игнатович! — обрадованно воскликнул дядя Прокоп, и у него на сердце стало легко и весело, словно тяжкий камень свалился. — Вот о чем ты беспокоишься, добрая душа! Так мы и это подсчитали, ты не сомневайся! Куда как вырастут заработки шахтеров после рекорда! Ведь больше угля дашь — больше и получишь...

— Кто получит? — рассердился Дед. — Этот вот... — мотнул он головой на Виктора, — да этот... — мотнул головой на Андрея, — да еще три-четыре таких же молодых, ловких... А остальные? А все?

— А кто ж остальным мешает хорошо работать? — искренно удивился Андрей. — При нашем методе всем работать легче.

— Вы б, товарищ заведующий, не на отстающих, а на передовиков равнялись бы. Передовиков бы поддерживали... — с обидой сказал Виктор.

— А что вас поддерживать? Вы и так вон какие зубастые! Кто вас обидит? А слабых да сирых, кроме меня, защитить некому.

— А ведь это хвостизм. Глеб Игнатович! — мягко сказал Светличный и пристально посмотрел на Деда.

И тогда, может быть за долгие годы впервые, вдруг взорвался Дед. Он вскочил с места и с дикой силой грохнул волосатым кулачищем по столу.

— A-а! Хвостизм? — прохрипел он. — Готов уж ярлык? Ты, видать, скорый на такие дела... — крикнул он, с ненавистью глядя на Светличного.

Его шея побагровела, да так страшно, что Петр Фомич испугался: вот сейчас хватит старика удар.

— Что вы, Глеб Игнатович! — метнулся он к нему. Но Дед грубо оттолкнул его, он теперь никого не видел, кроме Светличного.

— Хвостизм? — прорычал он. — Ах, ты, ты!.. — ему не хватало ни слов, ни воздуха. Он задыхался. Так вот в чем обвинили его теперь! В том, что он о своих детях, о шахтерах печется? Да! Пекусь! Зато не о себе.

«Мне для себя ничего не надо. Ни каменных палат, ни длинных рублей, ни карьеры, слышь ты, студент?» Он в одной комнате живет. Он вес свои деньги раздает людям. Он ничего с собой в могилу не унесет, не бойсь!.. Ни одна чужая копейка еще никогда не прилипала к его рукам. Все им — шахтерне, землякам, детям. А государство? «Э! — рассуждал он. — Государство наше богатое, не оскудеет».

Государство... Погруженный в мелочные заботы о своей шахте, о своих шахтерах, он редко размышлял о нем. Государство представлялось ему огромным золотым мешком; раньше этот мешок принадлежал капиталистам, сейчас принадлежит рабочим. Ради этого и революцию делали, и кровь проливали, и сам Дед свою кровь пролил. И сейчас он, как умеет, служит государству. Ведь не для себя ж он уголь-то добывает! Не хозяйчик же он в самом деле и не приказчик хозяина!..

Но в глубине своей заскорузлой души, сам того не сознавая, понимал он себя не человеком, поставленным от государства управлять государственной шахтой, а как бы артельным старостой, выборным от рабочих. И, как настоящий староста, норовил он ловко обойти все другие артели и побольше урвать из государственного мешка для своей.

Ему казалось, что именно за это и любят его шахтеры. Не зря же величают и отцом и благодетелем! И он гордился и дорожил этой любовью больше, чем любовью начальства. Пуще всего на свете боялся он, чтоб не упрекнули его в том, что он забурел, зажрался, оторвался от своих. Оттого-то и жил он в одинокой, пустой комнате, и от положенного ему конторского выезда отказался — ходил пешком, и на курорты не ездил, и премии делил поровну между всеми: каждому по крохе, забывая только самого себя...

Однажды, заметив это, заезжий пропагандист из центра полюбопытствовал: «А как вы представляете себе социализм, Глеб Игнатович?» Дед растерялся. Он редко рассуждал на столь отвлеченные темы. Он был малообразованный человек, практик, не инженер; он хорошо знал старую шахту, — но только ее и знал.

— Э... — пробормотал он. — Я как думаю, а?.. Социализм — это чтоб по справедливости... всем, значит, поровну...» — «То есть отдай голому последнюю рубашку? Так, что ли?» — «Вроде так... — пожал плечами Дед. — Нечего в рубахе-то щеголять, когда голый рядом». — «Д-да... — засмеялся пропагандист. — В общем получается у вас социализм нищих. Не равенство, а уравниловка. Нет. Глеб Игнатович, не так!» И он терпеливо, как школьнику, стал разъяснять ему, как строится социализм в нашей стране и как затем, на базе всеобщего изобилия, будет построен и коммунизм. Дед слушал его молча, не возражал и не перебивал, только недоверчиво качал головой и про себя думал: «Ох, книжники-златоусты! А мы, грешные, на земле живем, в навозе пачкаемся». И хотя и он, как и пропагандист, свято верил в победу коммунизма на земле и за это даже кровь свою пролил, но казался ему коммунизм красивой, справедливой, но такой далекой мечтой, что о ней в практической жизни пожилому человеку и думать как-то совестно.

Ему и невдомек было, что живой коммунизм уже сидел перед ним в образе этих молодых ребят-новаторов. а он гнал его прочь из своего кабинета, да еще обижался, когда за это объявили его хвостистом.

Он вдруг устало и грузно опустился на стул. Сейчас он чувствовал себя только очень обиженным и старым.

Он сказал, ни на кого не глядя:

— Уходите... Все уходите... домой...

Ребята торопливо схватились за кепки, им самим не терпелось поскорее уйти. Уж больно страшно было глядеть на багрово-черную шею Деда и слышать, как он хрипит и задыхается.

Но тут вдруг поднялся оскорбленный Прокоп Максимович. Ни налитая кровью шея Деда, ни его гнев, ни его власть не испугали его. Он выпрямился во весь рост и сказал с обидой, но и с достоинством:

— Хорошо. Пусть будет так. Но точку на этом разговоре я не ставлю. И с тем до свиданья. А продолжим мы наш разговор, товарищ Дядок, — прибавил он, чуть повышая голос, — на партийном собрании. Как коммунисты будем говорить. Потому разговор наш не простой. Идем, хлопцы! — крикнул он и вышел, сильно хлопнув дверью.

11

Даша нетерпеливо ждала возвращения «делегации» от Деда. Несколько раз выбегала к калитке, смотрела на дорогу. В сумерках каждый прохожий кажется тем, кого ждешь; каждая новая ошибка приносят уже не разочарование, а тревогу.

«Что ж они так долго у Деда? — беспокойно думала Даша. — К добру это или к худу? Неужели Дед не согласится? Что же будет тогда?» «А ничего не будет! — думала она уже черев минуту. — Будут работать, как раньше работали, только и всего!» Но она знала, что «как раньше» уже не будет, не может быть, а как теперь будет — не знала и потому металась.

Она одна была со своей тревогой, одна во всем поселке. Никто на шахте не знал, зачем пошли к Деду закоперщики; никто об этом и не думал. И не гадал никто, что в эту минуту, может статься, решается рабочая судьба каждого.

Поселок жил своей обычной жизнью, сумерничал. Наступал тот тихий вечерний час, когда люди, вернувшись с работы, думают уже только о себе и о своем, — час позднего шахтерского обеда и послеобеденного отдыха. Все собираются вместе под акацией. Набегавшиеся за день дети послушно и устало приникают к мамкиным коленям. Сонная Жучка забивается в свою пору под крыльцом. Куры прячутся в сарайчике. Все прибивается к своему затону.

С холмов в поселок возвращается шумное козье стадо — крупный рогатый скот шахтеров. Козочки, дробно стуча копытами, резво, как школьницы после уроков, разбегаются по своим дворам и сразу на безыменной и бессловесной скотины превращаются в милых Манек, Дусек, Белянок — любимых подруг шахтерской детворы. Даша видела, как в соседний двор верхом на Маньке-козе торжественно въезжала Манька-девочка: рядом, осторожно придерживая ребенка за плечи, шел отец. И все были счастливы: и ликующая девочка, и сытая козочка, а больше всех отец, усатый проходчик из знаменитой бригады Федорова. Но сейчас он был не проходчик, и не шахтер, и не знаменитый ударник, — он был просто счастливый отец.

В этот час во всем поселке дружно закипают самовары, словно в сотнях маленьких доменных вечей поспела плавка. Самоварный дымок низко-низко плывет над плетнями и палисадниками, и сладкий запах древесного угля напоминает шахтерам не забои, где целый день рубились они в каменном угле, а детство: лес, костры в ночном, туманы над рекой... В этот час в каждом, даже самом оседлом шахтере вдруг просыпается позавчерашний крестьянин или даже внук крестьянина. Властно тянет к земле. На этот случай у шахтера есть огород, или клумба с цветами, или просто узенькая полоска вскопанной земли вокруг хаты. И дотемна ползают по грядкам пожилые забойщики, крепильщики и машинисты, сосут погасшие трубки, возятся около кустиков, дышат младенческими запахами рассады и в этом находят свой отдых...

В этот час незримо, неслышно и вдруг расцветает у порога ночная фиалка. Могучий аромат ее внезапно разносится над поселком, все покрывая собой. Ом, как сигнал, как звук боевой трубы, стучится в окна общежитий и бараков и всех приводит в смятение. Девчата откатчицы, сортировщицы и плитовые начинают метаться по комнатам. Они уже сняли свои шахтерские робы — жесткие куртки и брезентовые штаны — и превратились в обыкновенных девушек — тоненьких и беленьких, нетерпеливо готовых к счастью. Теперь они носятся по коридорам, наскоро гладят в сушилках свои ленточки, бантики, блузки, «плоются» единственными на все общежитие щипцами или раскаленным гвоздем и выпархивают легкими стайками из общежития: идут «страдать» на Конторскую улицу, как еще недавно ходили «страдать» на колхозную леваду...

Словом, все в поселке в этот заветный час думают о себе и о своем: мечтают о счастье, ищут его, находят, теряют, вновь надеются найти... И сколько людей, столько и вариаций счастья.

Только одна Даша стоит у калитки и думает в этот час не о себе, а об отце и ребятах, которые тоже пошли к Деду не ради своей, а ради всеобщей выгоды.

Она ждет, нервничает и, наконец, начинает злиться на самое себя: «Да что в самом-то деле, чего я-то беспокоюсь. Что мне в их рекорде? У меня у самой — тяжелая зима впереди. Я скоро уеду».

Но она не могла уже не думать о деле, ради которого пошли к Деду отец и товарищи, не могла не волноваться за исход его. И если б все люди в поселке знали, что делают сейчас у Деда закоперщики, что предлагают, за что дерутся, — они тоже забросили б свои огороды и своих коз и все свои маленькие, частные дела и заботы и стояли бы, как Даша, у калиток, нетерпеливо ожидая возвращения ходоков.

Наконец, пришел отец — один. Даша радостно бросилась к нему навстречу, но отец как-то испуганно отстранил ее от себя, словно боялся расспросов, потом с досадой махнул рукой и вошел в дом. Даша поняла: у Деда ничего не вышло.

На минуту она растерялась. «Что же теперь будет?»

И вдруг рассердилась, не на тупого Деда, а на ребят. «Эх, шляпы! Не могли толком доказать! — презрительно думала она. — Ах, отчего я сама не пошла? Уж я бы!..» Злая, она вошла в дом. Отец что-то сердито кричал в кухне. Потом выскочил оттуда, схватил кепку и ушел из дому.

— Бешеный!.. — печально улыбаясь, сказала ему вслед мать. — Словно я виновата... — Она зябко закуталась в белый оренбургским платок и прибавила с бабьей насмешливой покорностью: — У мужиков всегда так: на шахте у них аукнется, а на кухне у нас откликнется... Будем одни пить чай, доченька? — спросила она, вздохнув.

Но Даша тоже не могла теперь сидеть дома.

— Я пойду, мама, — сказала она решительно.

— Куда? — удивилась мать.

— Пойду на люди.

Она набросила косынку на плечи и выскочила на улицу... «Пойду на люди» — этим точно определялось то, что нужно было сейчас делать: она понимала отца: дома оставаться невозможно.

Она пришла в клуб. Там сегодня было весело и шумно, затевались танцы. Подлетел Митя Закорко, курчавый, озорной, в алой майке. Топнул перед Дашей ножкой, схватил, закружил. Даже показалось, что она внезапно попала в костер — на Мите все пылало, все пламенело: майка, золотисто-рыжая шевелюра, щеки, глаза... Даша еле вырвалась из его жарких рук, еле спаслась от этой бешеной шахтерской пляски без музыки и лада. Митя хохотал. Ни Андрея, ни Виктора, ни Светличного в клубе не было.

Даша пошла а шахтпартком. Ни здесь, ни в парткабинете ребят не было тоже. Не было их в комсомольском комитете, и в шахткоме, и на Конторской улице, и в летнем саду в кино...

Только сейчас, после долгого кружения по улицам поселка, Даша, наконец, призналась себе, что ищет ребят. «Зачем? А чтоб отругать их... Сказать им, что они шляпы! Ух, и задам же я им перцу!» — говорила она себе. Но чем дольше искала и не находила их, тем больше тревожилась, и если б сейчас нечаянно встретила — бросилась бы им на шею. А уж потом... Ну, потом стала бы и ругать. За то, что ее с собой к Деду не взяли, за то, что все дело провалили... шляпы!

«Где ж они прячутся? — металась она. — Неужели дома сидят?» Ей вдруг представилось, как молча, друг на друга не глядя, бродят ребята по своей одинокой берлоге, тычутся в углы, надсадно курят, молчат и в этом унылом кладбищенском молчании хоронят свои мечты: Виктор — о славе, Андрей — о любви, Светличный — о великом почине.

«А вот приду, растормошу их... скажу, что нечего нос вешать. Еще ничего не потеряно», — думала она, уже направляясь к общежитию, где жили ребята. Она никогда не бывала у них, но общежитие это знала. «Завтра же потащу их к Деду, в горком, в трест. Не может такое дело пропасть зря! Не может!» Она уже не шла, а бежала по улице. Ну вот — они отчаялись, опустили руки, теперь она сама за все возьмется, все сама устроит... Будь она парнем, черт возьми, она и рекорд сама бы поставила!

— Где Андрей Воронько живет? — налетела она на сторожиху, дремавшую в коридоре подле еще теплого «титана».

Старуха показала.

Даша с треском рванула дверь, вбежала в комнату и остановилась. Ребят не было здесь.

Она растерялась. Так явно представляла она эту минуту, как влетит в мрачную, накуренную берлогу, словно свежий ветер с гор, словно Светик в тьму забоя, и крикнет с порога: «Эй, свистать всех наверх, ребята!» — и вдруг никого нет. Пусто.

Впрочем, какая-то девушка смущенно поднялась ей навстречу. Девушка была незнакомая — беленькая и тоненькая, в легкой сиреневой блузке. «Странно, что глава у нее карие, — бегло подумала Даша. — Ей полагаются синие...»

— Здравствуйте! — запинаясь, сказала она. — А... никого нет?

— Нету... — смутилась и девушка. — Я сама... тоже... случайно... — < и вся залилась краской.

Назад Дальше